…И вот, как только я это подумал – когда Сокрушилин вернется, он взял и вернулся, – предчувствия меня никогда не обманывают. Я взглянул на него и тут же все забыл: всю эту нервотрепку и все свои обиды. Дело в том, что это был уже не тот Сокрушилин, которого я знал, а другой, новый, обновленный, вот именно – обновленный! Хотя внешне он ничуть не изменился. Если не считать гитары в руках. Это была обычная старенькая гитара с наклейками, которые мы в детстве называли переводилками. Переводилки привозили из ГДР служившие там наши солдаты. Я смотрел на Сокрушилина с изумлением. Как я мог назвать его американцем? Никакой он не американец, а наш, простой русский парень, а то, что раньше я про него говорил – «джи ай», «кожаный затылок», – это все, конечно, чепуха, это все наносное, форма, не имеющая ни малейшего отношения к содержанию. Плечи его были опущены, прядь волос упала на лоб, глаза немного печальны, или нет, не печальны, скорее грустны и рассеянны. Как будто он с кем-то прощался… С кем-то или с чем-то… Он поднял на меня глаза и в первое мгновение как будто удивился, не ожидая меня увидеть, забыл, а теперь вспомнил.
– Ты… – проговорил он тихо.
Я немного смутился и молча пожал плечами. (Не мог я, в самом деле, сказать: «Я».)
– А ведь я с тобой попал, – сообщил он громко, возвращая себе прежние интонации, и, усмехнувшись, прибавил: – Ну и ты тоже… Сам с собой…
Я не понимал смысла сказанного, это имело смысл и значение для него одного. Он ткнул в мою сторону пальцем и проговорил убежденно, в чем, кажется, уговаривал себя недавно у окна:
– Ты! Это ты, ты, ты!
Я еще раз пожал плечами и, чтобы его не разочаровывать, сказал на всякий случай:
– Я…
– А хочешь, я тебе сейчас спою! – совершенно неожиданно, искренне и как-то даже радостно предложил Сокрушилин.
От смущения я не смог даже пожать плечами. Никто и никогда мне так не пел. Никто и никогда. А он взял и запел… Подстроил дребезжащую гитару и запел… Старик, что тебе сказать! Давно я не слышал такого пения, а может статься, никогда не слышал. Как бы точнее его передать… Голос у него горький… И одновременно сладкий! Это что-то среднее между Александром Розенбаумом и Карелом Готтом. Ты знаешь: я люблю хорошее пение – не концертно-попсовое, оно просто вызывает у меня идиосинкразию, все эти Маши, Кати и Влады, а такое – душевное, когда человек не для кого-то и не для чего-то поет, не ради славы и денег, а просто потому, что не может не петь. Он пел, поверь мне, замечательно, но главное даже не то, КАК, а то, ЧТО он пел… Думаешь, что-нибудь из Окуджавы или Юлия Кима? Из Визбора или Клячкина? Нет! Это был романс! Я не знаток и не любитель этого, как мама говорит, упадочного искусства, тут я не во всем с ней согласен, но, как и она, романсы не люблю, разве только «Гори, гори, моя звезда» да «В лунном сиянии» – певица поет волшебным таким голоском, большая рыжая красавица, забыл фамилию, не могу вспомнить, все в ней красивое, в той певице: и голос, и внешность, и все! Но и романс не-обыкновенный, слова… Это Лермонтов, я сразу вспомнил то стихотворение, хотя наизусть его не знаю и не знал никогда, там первые строки: «Когда волнуется желтеющая нива…». Жаль, что не могу его сейчас тебе прочитать, но, когда приду домой, первым делом сниму с полки томик Лермонтова и прочту – вслух – и Алиске, и Женьке, и тебе. И Даше. (Но последние слова я запомнил и вряд ли забуду: И В НЕБЕСАХ Я ВИЖУ БОГА.) Но как же ту певицу звали, зовут… Конечно, Сокрушилин не так хорошо, как она, пел, но по-своему тоже очень хорошо, но самое замечательное было не это, а то, как, произнося эти слова, он смотрел вверх, «в небеса» – так, что казалось – видит, и не просто казалось, а складывалось полное впечатление – видит! Это было настолько очевидно, что я не удержался и посмотрел туда же и, разумеется, ничего, кроме белого европотолка, не увидел, но это я, а он – видел, видел! А потом наступила тишина, которая случается иногда на концертах, на замечательных концертах, когда музыканты уже закончили свое выступление, а восторженные слушатели на какое-то время буквально онемели и окаменели и не могут ни аплодировать, ни кричать «браво», вот и я тоже буквально онемел и окаменел (я даже боялся на него смотреть!), и это состояние длилось довольно долго и начало даже затягиваться – он сидел совершенно неподвижно, возможно, дожидаясь моих аплодисментов и криков «браво», но теперь я не мог на них решиться, вспомнив, что нахожусь не в концертном зале, а в прокуратуре. Сокрушилин посмотрел на меня долгим доброжелательным взглядом и, смущенно улыбнувшись, сообщил:
– Я недавно в самолете книжонку одну полистал. Там следователь подследственному говорит напоследок: «Добрых мыслей, благих начинаний»! Хорошо, правда?
– Хорошо, – соглашаюсь я, пытаясь вспомнить, кто мог это сказать и где[13].
Поднимаясь, он ободряюще хлопает меня по плечу, подхватывает звякнувшую гитару и уходит…
Я не подумал даже, что Сокрушилин больше сюда не придет. Плащ и диктофон он, правда, забрал, а «Дело»-то оставил – оно продолжало лежать на подоконнике… Нет, я был уверен, что Сокрушилин вернется, и эта мысль меня успокаивала и убаюкивала… Потом как-то незаметно и неслышно в кабинет вошел человек, я бы даже сказал – человечек, маленький, серый, невзрачный, типичный советский делопроизводитель, не хватало лишь синих нарукавников на рукавах серого пиджака. То ли не замечая, то ли не обращая на меня внимания, он подошел к окну, взял в руки «Дело» и с видимым интересом стал его перелистывать. Я затаенно за ним наблюдал. Прическа у него была, как у нашего декана. Это, знаете, когда некоторые мужчины, чтобы прикрыть свою лысину, отращивают сбоку волосы подлинней и укладывают их от уха до уха продолговатой нашлепкой. Однажды декан делал доклад, посвященный Дню советской конституции (кто не пришел, того лишили стипендии), и, говоря о преимуществе социалистической демократии, так увлекся, что не сразу заметил, как эта штука свалилась ему на плечо! Этаким волосяным эполетом. Некоторое время он еще говорил… Я декана не любил, и это мягко сказано, но в тот момент мне стало нехорошо. Поняв наконец, что произошло, он смертельно побледнел. (Вот именно – смертельно.) Тишина стояла гробовая. (Вот именно – гробовая.) Бедняга вскоре умер. Не от того случая, конечно – от рака. Хотя некоторые потом утверждали, что рак развился именно от того случая, и это, на мой взгляд, так могло и быть – человек пережил тяжелейший стресс. Но я одного не понимаю, как можно стесняться своей лысины? Как можно от этого комплексовать? Вот я, например, ни капельки не комплексую! Сие ведь не от нас зависит. Я, например, совершенно не обижаюсь, когда Алиска подкрадывается сзади неслышно (на самом деле я, конечно, слышу) и звонко шлепает меня сверху ладошкой, – нисколько не обижаюсь.
Привет, доктор Плейшнер!
Это когда у Алиски плохое настроение – с подружкой, например, поссорилась. Зато, когда хорошее – с мальчиком познакомилась, – она говорит: «Здравствуй, доктор Айболит!» Правда, при этом тоже шлепает. Ну и что? Женька выражается, на первый взгляд, жестко: «Ненавижу плешивых мужиков». Но при этом она тут же делает поправку: «Кроме тебя, Желторотов». Когда у Женьки хорошее настроение, она так меня называет: Желторотов или просто Желт. Мне это не очень нравится, но если это нравится моей жене? Супружеская жизнь – цепь компромиссов, не так ли? Когда я поделился этой глубоко прочувствованной мыслью с Герой, он мрачно спросил: «Твоих?» Но какая разница – чьих, если есть семья и ребенок? Разве я не прав? А с Дашей вообще интересно получилось! Я сидел на корточках перед Тотошкой, а она подошла сзади и вдруг удивленно воскликнула: «Ой, лысинка!» Несмотря на мой не очень высокий рост, ее не так просто увидеть, потому что она скрывается среди растущих вверх волос, они у меня мягкие, светлые, но растут почему-то вверх – как антенки, между ними-то она и скрывается, ее увидишь, если только сверху посмотришь, вот Даша сверху и посмотрела. В первый момент я даже подумал, что Даша, как и Алиска, шлепнет меня, сжался – условный рефлекс сработал, но случилось то, чего я никак не ожидал… Даша меня поцеловала! Туда, в то самое место… От неожиданности я резко выпрямился и ударил ее головой в подбородок – БУМ! И маленький серый человек себя по лбу – «Делом» – БУМ! А это не он, это я – БУМ! Вот смех, хорошо, что никто не видел… А человечек? А человечка никакого нет и не было, он тебе приснился! И во сне – головой об стол – БУМ! Шишка, наверно, вырастет. Гера спросит: «Откуда?», скажу: «Допрашивали…» Многозначительно так, ха-ха: «Допрашивали…» А у тебя, брат, просто железные нервы! И что с того, что омоновцы в масках, с автоматами брали тебя, что с того, что ты ночь в камере с уголовниками провел, что следователь собирался вены резать – с тебя все, как с гуся вода… Наполеон, кажется, вот так же выспался под Ватерлоо. (А я действительно прекрасно выспался, все-таки в КПЗ был не сон.) Но неужели этот маленький серый человечек с прической нашего покойного декана мне приснился? Ну конечно же приснился, вон и «Дело» лежит на подоконнике там, где Сокрушилин его оставил. «ДЕЛО»! Помнится, Гера утверждал, что на каждого из нас, на каждого советского человека (это когда еще все мы были советскими), на каждого из нас заведено «Дело». Я не соглашался, спорил, хотя чувство испытывал двойственное: с одной стороны, это меня тревожило и унижало, с другой – льстило и возвышало. В качестве последнего аргумента я вспомнил Герин же анекдот про Чапаева и Петьку, который пишет оперу, но не про всех, потому что про всех опер не прочитает. Геру это не смутило, и он проговорил убежденно и мрачно:
– Нет, значит, будет.
– А вот и не будет, – упирался я.
А ты тогда сказал:
– Когда-нибудь ты сам его увидишь.
Я разозлился и спросил:
– Что – увижу?
– Свое «Дело»! – крикнул Гера.
(Странно, что я так хорошо помню тот давний и довольно-таки бессмысленный спор, в деталях и подробностях помню.)
Услышав это, я еще больше разозлился и тоже проорал:
– А на тебя есть «Дело»?
Гера скривился и махнул рукой. Насчет себя он оказался прав: спустя пару месяцев его отчислили из института «за поведение, несовместимое со званием советского студента». Приказ об отчислении декан подписал перед самой своей смертью, кажется, это был его последний приказ. Гера потом удачно пошутил: «И в гроб сходя, благословил». А сильно мы тогда поспорили – чуть не поссорились – на ровном месте, из-за ничего.
– Ну, допустим, на меня есть «Дело», ну и где оно лежит? – выкрикнул я, теряя терпение. (Почему же мы так кричали?)
Гера усмехнулся и сделал загадочную физиономию:
– Где-нибудь лежит.
Что и говорить, Гера – мастер таинственных фраз. А я знаю, почему я этот разговор вспомнил – потому что вот оно, «Дело» – ЛЕЖИТ, и это, может быть, как раз мое «Дело», то есть не мое, конечно, а Герино. – Так чего проще? – Встань, подойди и посмотри… И кончится эта пытка неизвестностью! Можно даже не брать в руки, не листать, а просто глянуть… И если там написано: «Штильмарк Герман Генрихович», тогда… – И что тогда? – Тогда… – Ну и что, что тогда? Что, Гера уполномачивал? (Или уполномочивал, как правильно, мама?) Он что, просил тебя это делать?
– А вдруг от этого зависит его судьба?
Судьба… А если там написано то, чего ты не должен знать? Помнишь знаменитый, если так можно выразиться, тест Достоевского: «Представьте себе, что вы случайно подслушали разговор двух бомбистов, которые договариваются, в каком месте и в какое время они бросят свою бомбу в царя. Пойдете ли вы доносить на них в полицию?» Федор Михайлович задавал этот вопрос многим своим современникам, и все они, все, как один, с гордостью отвечали: «Нет!» (Вот что значит девятнадцатый век!) И Достоевский тоже сказал: «Вот и я не пошел бы!»[14] Кстати, о Достоевском, с которым забавная у меня история приключилась. Достоевского раньше я любил и уважал, а потом осталась только любовь – без уважения, но, видимо, эти два чувства сильно переплетены, и без уважения моя любовь не то чтобы совсем исчезла, но как-то умалилась, сравнялась с любовью к писателям, если так можно выразиться, рангом ниже, к Андрею Битову, например, которого я и люблю и уважаю, однако признаю, что он не Достоевский. А виной всему пресловутый «Дневник писателя», который я читал мучительно и долго. Читал и диву давался, просто глазам своим верить отказывался, думая все время: «И это тот же самый Достоевский, написавший “Бедных людей”– одно из самых любимых моих литературных произведений?». (А его «милостивый государь», ведь это там, в «Бедных людях» я впервые это обращение встретил!) А тут… Такой шовинизм, такой обскурантизм (надо будет найти в словаре точное значение этого слова)[15]
О проекте
О подписке