Читать книгу «Отец мой шахтер (сборник)» онлайн полностью📖 — Валерия Залотухи — MyBook.

– Сиди, – спокойно говорит Иван и уходит от вас, широко и уверенно расставляя ноги, переваливаясь с боку на бок. Он поднимается, чуть подавшись вперед на насыпь, выпрямляется наверху, перемахивает через рельсы и скрывается, спускаясь с той стороны насыпи.

Некоторое время вы сидите молча, потому что понимаете, что компания нарушена – двое не трое. Петр курит и спрашивает, не куришь ли ты. Ты отвечаешь, что нет, и рассказываешь, что бросил восемь лет назад.

– А я не могу б-б-бросить, – говорит Петр. – Мне врачи запретили ка-ка-категорически. – Он молчит, снова прикуривает, потому что папироса погасла, и повторяет: – Ка-ка-ка-ка-а-тегорически. – Он улыбается. Видно, ему нравится это слово.

– Ну и дурак, что не бросаешь, – говоришь ты спокойно.

Петру, наверное, только этого и надо было, голова его подается вперед, а рот растягивается в хитроватой улыбке:

– Зн-н-на-а-ешь, когда они мне курить запретили категорически? – И ждет твоего вопроса, потому что ты, конечно, не знаешь.

– Ну? – говоришь ты.

– В сорок пятом еще. – Петр с интересом смотрит на тебя, стараясь понять, удивляешься ты или нет.

Ты спокойно смотришь на него и ничего не говоришь.

– По-о-од Берлином пуля в легкое попала, так там и сидит. – Ты все равно смотришь на него спокойно и ничего не говоришь. – Не веришь? – с удовольствием спрашивает Петр. – То-то-то-очно тебе говорю. Да я с мужиками сколько раз спорил. Симака знаешь?

Ты киваешь. Еще бы тебе не знать Симака, если ты живешь с ним в одном доме и работаешь на одном участке.

– Мы с ним на литр по-о-спорили. По-о-том на ренг-рен-ген пошли. Сделали рен-рен-рен-ген, точно – пуля. По-о-ставил Симак литр.

Ты вспоминаешь, Симак как-то рассказывал тебе эту историю и зарекался больше в жизни ни разу не спорить. Нет, Петр неплохой мужик, но тебя интересует один вопрос, и ты спрашиваешь:

– С какого же ты года?

– С два-адцать девятого, – отвечает он охотно.

– С двадцать девятого? – удивляешься ты. – А я с тридцатого. Когда же ты успел?..

– Я ж д-д-длинный был, ка-ак стропило, документы сгорели. Родных тоже никого. В со-с-сорок четвертом переписывать п-пришли, с-спрашивают: восемнадцать есть? Есть, г-о-о-оворю. Хрен ее знает, зачем так ск-ка-азал. – Петру до сих пор непонятно, зачем он так сказал, это видно по его лицу, даже по тому, как медленно он достает спички и прикуривает погасшую папиросу. – То-олько войны почти не видел. В пе-ервом бою под Кен-кениг-ке-кен, – Петра заедает. Ты хочешь ему как-то помочь, торопливо говоришь «под Кенигсбергом», но Петр хочет произнести это слово сам: – Кен-кенис-ке-е-ни-исбергом, – и ползадницы, считай, оторвало. А под Берлином – легкое. По-о госпиталям и провалялся. – Петр докуривает папироску до конца, бросает ее и сплевывает себе под ноги. Он и сидит на корточках согнувшись, как только не устал… – Я с войны пришел, ну с медалями, по-онятное дело, му-ужик почти. Ну бабу нашел. Они тогда го-о-лодные б-бы-ыли. Да и мы то-о-же. Ну она мне и говорит: «Снимай кальсоны, чего ст-тоишь», а мне – стыдно. Думал, сейчас за-адницу мою увидит – прогонит… Не п-прогнала… – Петр смеется, склонив голову набок и заглядывая тебе в глаза. Ты улыбаешься и думаешь, что хороший Петр мужик и заикаться он, верно, на войне стал.

– Ты на какой шахте работаешь, Петь? – спрашиваешь ты, впервые назвав его по имени.

– На седьмой, – отвечает Петр. Он опять опустил голову и смотрит себе под ноги.

– А чего к нам попал?

– А-а, – мотает Петр головой. На этот вопрос он отвечать не хочет, и ты понимаешь, что это связано с его женой, которая сейчас стережет его в магазине на седьмой.

Вы замолкаете. Ты поднимаешь голову и смотришь вверх. Небо светлеет, как это всегда бывает перед тем, как садится солнце. На земле уже прохладно лежать, но ты не двигаешься, потому что неохота.

По линии идут четверо парней, волосатиков, как ты их зовешь. Один держит на полусогнутой руке маленький магнитофончик, который орет что-то не по-русски. Ты не любишь волосатиков, при виде их внутри у тебя закипает злость, и ты стараешься не смотреть в их сторону. Волосатики останавливаются, о чем-то говорят и начинают спускаться к вам. Вы с Петром не смотрите на них. Они останавливаются рядом метрах в трех и смотрят на вас, на закуску, на пустые бутылки. Тот, у кого магнитофончик, он самый здоровый, прикручивает звук и говорит хрипло и зло:

– Дай закурить.

Петр вытаскивает из кармана пачку, смотрит в нее, потом показывает волосатикам – пустая.

– Не-ету, – говорит Петр.

Но волосатики не уходят, они продолжают стоять, тупо глядя на пустые бутылки и на вас в надежде, что, может, перепадет выпить. Кулаки сами по себе сжимаются, ты поднимаешь голову, смотришь в их прыщавые лица, хоть тебе и противно на них смотреть.

– Чего стоите? – спрашиваешь ты.

– А тебе что? – хрипит тот же, видимо, довольный тем, что все начинается так быстро.

– Сказано нет – значит, нет, поворачивай и вали отсюда, – говоришь ты, поднимаясь, и видишь, что Петр поднимается. Волосатики расходятся полукругом. Тебе не страшно, страшно только, что любого из них ты можешь убить.

– Ну, кому башку проломить? – грозно спрашивает сверху Иван. Он стоит на насыпи, в руках у него две полные бутылки без этикеток, он держит их, как гранаты. Сказав это, Иван торопливо спускается вниз, ставит бутылки на газету, подходит к здоровому, берет его за локоть и, сказав: «Пойдем поговорим», отводит в сторону. Он коротко и зло говорит что-то здоровому, а тот тупо кивает.

«И иди отсюда», – единственное, что слышите вы.

Иван поворачивает волосатика и подталкивает его в спину. Тот, не оборачиваясь, уходит, за ним убираются остальные.

Ты ругаешься сквозь зубы и садишься на траву. Чудом не получилась драка, и тогда было бы все испорчено, здорово испорчено.

– Ты его знаешь? – спрашиваешь ты у улыбающегося почему-то Ивана.

– Знаю, – отвечает Иван коротко, он не хочет говорить, откуда он знает волосатика, какие у него с ним дела. Но это не важно. Важно то, что не получилось драки, а то бы все было испорчено.

Иван по-прежнему улыбается, готовится рассказать что-то интересное.

– Женщина хорошая попалась. Она по два рубля за бутылку берет, а у меня только пятерка. А у нее рубля сдачи нет. Ладно, мать, говорю, пусть будет по два пятьдесят. Нет, говорит, бери тогда на рубль закуски!

И Иван с удовольствием начинает вытаскивать из карманов пиджака хлеб, грязные куриные яйца с прилипшими кое-где рыжими перышками, несколько долек чеснока, спичечный коробок, в котором шуршит соль, а под конец – завернутый в газету небольшой кусок старого желтоватого сала. Новая выпивка и неожиданная новая закуска заставляют вас иначе смотреть на все, и в первую очередь на выпивку и закуску. Ты даже о волосатиках забываешь.

– У меня сына в прошлом году за-за-за-а-резали так…

Ты поднимаешь глаза и смотришь на Петра, а он не смотрит на тебя и на Ивана не смотрит.

– Насмерть? – вырывается у тебя ненужный вопрос.

Петр быстро кивает:

– На п-про-водах. В армию соседского парня провожали, и я там был. Пе-ередрались ребята. Один тесак вытащил в-в-о-от такой, – Петр широко разводит большие ладони с желтыми от курева пальцами, – и в грудь ему. Н-на-а месте убил. М-ме-еня с-с-свя-азали.

Ты молчишь. Ты не спрашиваешь, сколько лет кому дали, какая разница…

Ты вытаскиваешь свернутую из старой тряпки мокрую пробку, выбрасываешь ее к чертовой матери и собираешься налить самогонку в чашку Петру, но рука твоя застывает в воздухе, потому что Петр говорит последнее, хватая ртом воздух и запрокидывая голову:

– Я та-та-та-агда за-а-а-аикаться ст-тал.

Твоя рука с бутылкой замирает, и ты сам замер, и Иван замер, только Петр сидит на корточках и смотрит внимательно себе под ноги, будто что ищет.

– Ладно, – говоришь ты и повторяешь: – Ладно, давай… – Ты разливаешь самогонку и говоришь: – Давай… твоего сына помянем и за детей выпьем…

Ты никогда не любил и не любишь тостов, считая их ненужными и искусственными. Если пить, так пить, а болтать охота – болтай себе на здоровье, но ты сейчас и не произносил тоста, ты просто сказал…

Петр опять пьет торопливо, кадык дергается, и самогонка в горле громко укает. Она вонючая, зараза, но крепкая, и вы мотаете головами, говорите друг за другом, что она вонючая, зараза. Сало под самогонку идет отлично, и ты ешь сало. И любишь ты пить сырые яйца, молодец та женщина, и Иван молодец. Ты берешь яйцо, осторожно разбиваешь его острием ножа, отколупываешь скорлупу как можно больше, сыплешь щепотку крупноватой сыроватой соли, размешиваешь хорошенько спичкой и выпиваешь его в два глотка.

Ты смотришь на Петра, он ничего не ест. И вдруг в середке у тебя начинает что-то жечь, ты щуришь глаза, чтобы на них не загорелись слезы, но это не самогонка, она здесь ни при чем. Это – сын. Он у тебя не волосатик, хоть и молодой еще, он сейчас в Минске, поехал туда после института по распределению, он у тебя не кто-нибудь, а юрист. А жена его – врач. Год они уже там, пишет, что нравится им там, город хороший и люди. Скоро за Виталиком приедут. А ты так любишь внука, что не знаешь, как будешь его отдавать.

И Петр щурит глаза, хотя папиросы у него во рту нет. У него двое осталось. И такие же волосатики, как и тот, дерутся без конца, пьют, одному уже два года условно давали. Петр щурит глаза, что-то ищет у себя под ногами, и кадык у него медленно двигается вверх-вниз, хотя он не пьет и не ест сейчас ничего.

– А у меня девки, – говорит Иван спокойно и смотрит наверх.

Ты знаешь: у Ивана девки, пять девок, и все такие нескладные, ушастые, вылитый отец. Никого они не боятся и бьют пацанов смертным боем, почуяв даже намек на обиду. Иван говорит, что он жену замотает, пока она пацана не родит. Сейчас она опять ходит беременная и всем бабам в доме на Ивана жалуется, а те жалеют и смеются.

– Все равно она мне пацана родит, – говорит Иван твердо и смотрит вверх, и ты вместе с ним смотришь вверх.

Все равно она ему пацана родит. И ты начинаешь рассказывать про своего сына, хоть этого и не нужно делать, потому что ты хвастаешь. Ты понимаешь, что нельзя хвастать, не надо, но не можешь остановиться. Ты рассказываешь, как приняли твоего сына в Минске, какую ему сейчас дали квартиру и какая она хорошая – полы паркетные, с лоджией, хотя точно не знаешь, что такое лоджия, но так написал сын. И еще рассказываешь, какая у сына хорошая жена, красивая, и к тому же врач. А внук…

Петр слушает тебя внимательно и ловит каждое твое слово, как прилежный ученик слушает любимого учителя. Он уважает тебя. Уважает потому, что у тебя такой сын, потому, что ты смог воспитать такого сына, а себя он не уважает потому, что не смог воспитать, и они выросли волосатиками, пьют да дерутся, а все равно, пусть их только кто обидит, он убьет за них любого, и тогда, на проводах, если бы его не связали, неизвестно, что было бы…

Иван опять улыбается. Он вспомнил что-то хорошее.

– Это… – говорит он, ему не нравится разговор, какой ты повел, да ты и сам понимаешь и поэтому замолкаешь, но сейчас ты можешь замолчать – в середке жечь перестало. – Это… – повторяет Иван, – в «Крокодиле» карикатура нарисована была. Стоят в загсе парень и девка. Оба в костюмах и волосатые, лица не видно. Ну а тетка эта, которая расписывает, и говорит: «Кто ж из вас жених, а кто невеста, не пойму никак!»

Ты смеешься, и Петр смеется, и сам Иван смеется. Он дергает шеей, утирает слезы и мотает головой, приговаривая:

– Юм-ю-ма-ристы.

Ты согласен: там, в «Крокодиле», юмористы, настоящие юмористы работают, нарисуют – так уж нарисуют. И ты вспоминаешь какую-то карикатуру из «Крокодила», и Петр, но они уже не такие смешные; и под эти разговоры, смеясь, проходит женщина или две с хозяйственными сумками и сетками, из которых торчат кульки с макаронами, песком и другой семейной едой, а еще буханки хлеба. Они поворачивают в вашу сторону головы и смотрят, может, надеясь увидеть своего. А вы поднимаете голову и смотрите на них…

Земля становится холодной и тяжелой, ты садишься на корточки, точь-в‑точь Петр, и говоришь ему:

– А ты чего не ешь ничего? – и указываешь на газету, на которой лежат яйца, сало, лук и хлеб. Он хороший мужик, плохо только, что пьет и не закусывает.

– Не хочется, – виновато говорит Петр и прибавляет: – Закурить бы.

– Нету? – спрашивает его Иван.

Петр молча мотает головой.

– Тогда пошли, – говорит Иван, поднимаясь.

Ты согласен с ним, здесь делать уже нечего, да и холодно здесь лежать. А допить можно и в другом месте. Вы поднимаетесь, отбрасываете в стороны пустые банки. Из клочка газеты ты свертываешь пробку, затыкаешь бутылку, пристраиваешь ее в боковой карман и как бы нечаянно, но очень кстати дотрагиваешься до пластмассовой обложки от записной книжки, в которой ты носишь документы, а сейчас лежит и получка. Потом ты подбираешь с земли яйца и засовываешь их в карманы Ивану, и, хоть он не сопротивляется и не отказывается, почему-то ты его убеждаешь:

– Ладно, вот когда у тебя пацан родится, тогда и будешь отказываться, а пока у тебя девки – молчи… Вот так… – Ты понимаешь, что значит иметь пятерых, какая разница – девок или пацанов. Иван почему-то не противится, молчит, и ты засовываешь ему в карман остатки сала.

– Пошли? – спрашиваешь ты.

– Пошли, – соглашается Петр и кивает головой.

– А стаканы? – спрашиваешь ты.

– А стаканы? – спрашивает Петр.

Он медленно наклоняется, поднимает стаканы и ищет чашку. Она тихо хрустит под подошвой ботинка. Он прислушивается, поднимает одну ногу – не ту, потом другую – ту, смотрит на осколки. Потом он опускает ногу и говорит, глядя на вас виновато и заискивающе: – В серванте еще остались. – Он боится, что вы расстроитесь из‑за чашки. Но вы, конечно, не расстраиваетесь.

Просто ты засовываешь в карман стакан и не можешь никак это сделать. Что-то мешает. Эх, старый, забыл, что внуку конфет купил… шоколадных… Ты осторожно вытаскиваешь кулек из кармана и разворачиваешь его, как великую ценность. Берешь одну конфетку и протягиваешь ее Ивану, а другую Петру. Потом ты берешь третью конфетку и держишь ее на ладони, думая, не мало ли там останется для внука, решаешь, что остается мало, и кладешь конфету обратно.

– Пожадничал! – говорит Иван и бьет тебя по плечу так, что ты еле на ногах стоишь. Он смотрел, оказывается, на тебя, а теперь смеется, и Петр тоже.

– Ага, – улыбаешься ты, часто моргая, – для внука, жалко…

– Не жадничай! – говорит Иван. Он разворачивает конфету, бросает ее в рот и спокойно и равнодушно жует, и невозможно понять, что он сейчас жует – конфету, хлеб или колбасу. Так едят собаки, не раздумывая и не смакуя, сразу, но все равно хорошо едят собаки, так, как сейчас ест конфету Иван.

А Петр забыл про свою конфету, она тает, с силой сжатая в жилистом кулаке.

– Не жадничай, – говорит Иван, – а то баба выгонит.

И вы идете домой. Ты оказываешься посредине, рассказываешь про внука, какой он у тебя умный, послушный и как он громко кричит: «Деда!» – и бежит к тебе, обхватывает за ноги, когда ты приходишь с работы. Ты хвастаешь, ты, конечно, хвастаешь, но тебя внимательно слушают, потому что то, что ты говоришь, очень важно, это, может быть, самое важное, что есть в жизни. Особенно внимательно слушает тебя Петр. Он вытягивает шею и заглядывает тебе в глаза.

– Ну ты как, на автобусе сейчас? – спрашивает Иван у Петра, когда вы подходите к дороге. Она пуста, уже темно, холодно и людей совсем не видно.

Петр молчит. Вы понимаете, что Петру совсем не хочется, ему хочется другого, совсем другого, ему хочется побыть с вами, поговорить, тебя послушать и выпить, конечно, но вы знаете слово «надо», и Петр это слово тоже знает.

Ты думаешь про жену. Она чувствует, конечно, что ты сейчас делаешь, и волнуется, темно уже. И пошумит, конечно, а утром дуться будет, говорить, что сыну напишет про твое пьянство, это она так говорит – пьянство, а ты грозно скажешь: «Только попробуй, напиши», – она, конечно, не напишет, только говорит. Потом ты выйдешь на улицу, сядешь на лавочку, а чуть попозже выйдет Иван, и вы вместе за сарай пойдете. Там у Ивана где-то полбутылки спрятано, похмелитесь…

Сзади бьет свет и громыхает разбитым кузовом самосвал. Иван поднимает руку и пронзительно свистит. Самосвал пролетает сначала мимо, резко тормозит и останавливается в метрах тридцати. Иван бежит к нему, что-то говорит шоферу, свистит вам и машет рукой, вы бежите к машине. Но Петр не хочет садиться в машину, он стоит около открытой дверцы и ничего не говорит, только смотрит на вас, а глаза его по-доброму честно говорят: давай!

Да и ваши глаза то же самое говорят.

Ты быстро вытаскиваешь бутылку, Петр – стакан, и ты наливаешь ему полный, в бутылке ничего нет больше.

– Давай, – обращаешься ты к Петру. Петр отпивает третью часть, не морщится и протягивает стакан тебе.

– Давай, – повторяешь ты.

– А вы как же? – удивляется Петр, он, когда выпьет, оказывается совсем не заикается.

– Мы себе найдем. – Иван знает, что говорит.

– Ну ладно, – говорит Петр и в два глотка допивает и со всего размаху хряпает стакан об землю. Осколки небольно бьют по ботинкам и штанинам.

– Ноги порежешь, – предостерегаешь ты. Но Петр тебя не слышит, он делает к тебе шаг и вдруг крепко обнимает тебя и целует тебя мокрым от самогона ртом в щеку, царапает своей щетиной твою. На щеке ты чувствуешь слезы Петра. И ты чувствуешь, что слезы Петра честны и святы, но ты не думаешь об этом.

– Ладно, ладно, – успокаиваешь ты Петра и себя.

– На вот, закуси, – говорит быстро Иван, сует Петру кусок сала и прибавляет почему-то яйца…

Петр валится на сиденье, рядом с недовольным шофером, выпрямляет спину, кладет ладони на колени, как прилежный ученик, и смотрит на вас тихими благодарными глазами.

Иван с силой захлопывает дверцу, машина срывается с места, но прежде чем пропасть в темноте, несколько раз отрывисто и пронзительно гудит сигнал…

Это Петр, мешая шоферу, бибикнул вам на прощание.

Красный огонек машины пропадает, и вы остаетесь вдвоем, и Иван снова говорит: «Яйца… – и только потом поясняет: – подавил». Он вытирает ладони с приклеившейся скорлупой о пиджак и говорит, что придет домой, подаст его Вальке и скажет: «Вальк, сжарь яичницу». Ты соглашаешься, что это он неплохо придумал, только пиджак жалко все-таки. Иван кладет тебе руку на плечо, и ты кладешь Ивану руку на плечо… Так ты ходил со своим другом – Витькой Плетневым, когда пацаном еще был, да твой сын ходил так со своим другом Серым, когда пацаном был. Давно ты так не ходил. И Иван давно так не ходил. Но вы сейчас об этом не думаете, это я…

Вы идете, положив друг другу руки на плечи, по самой середине дороги и думаете о том, как трудно будет сейчас искать в дровах полбутылки, но все равно вы найдете ее.

Иван громко и старательно, как артист, поет песню, какой ты ни разу еще не слышал. В ней как будто вор поет, что сейчас он строит в тайге маленький городок и очень грустит, а когда выйдет срок, приедет к милой. И воровать он на время завяжет, а будет любоваться ее красотой. Ты не умеешь петь, и даже не любишь, нет, любишь, но стесняешься как-то, но сейчас ты подпеваешь окончания слов, негромко и немного не в лад, но все равно – хорошо! И вы идете так и не смотрите ни вверх, ни вниз, потому что там все в порядке, нормально: вверху – небо, а внизу – земля…

…А может быть, мужское счастье приходит не совсем так или совсем не так, иначе… Но не в этом дело.

1978