Чем больше мы узнаем о метафоре, тем более интересным и загадочным представляется этот феномен языка и мышления. Несмотря на значительную разработанность темы, в ней остается целый ряд невыясненных вопросов и дискуссионных положений. Так, до настоящего времени не утихают споры о том, были ли первые древние языки метафорическими или метафорика как средство выражения появилась намного позже. По убеждению Дж. Вико, люди сначала общались между собой немыми жестами и знаками, затем при помощи метафор, и лишь много столетий спустя возник рациональный, т. е. буквальный язык. Все подобные утверждения носят в лучшем случае гипотетический характер и, естественно, не опираются ни на какие конкретные данные.
Напротив, доподлинно известно, что первое упоминание о метафоре как феномене языка содержится в «Поэтике» Аристотеля, что является косвенным доказательством ее существования и функционирования уже задолго до этого. Смысл метафоры, по Аристотелю, состоит в присвоении вещи такого имени, которое изначально принадлежит другому объекту (Aristotle, 1941: 1457b). Сама метафора рассматривается им как риторическая фигура, причем вне всякой очевидной связи с контекстом. Впервые здесь упоминается, в частности, и аналогия как одно из средств создания метафоры. Впоследствии Квинтилиан, пошедший по стопам своего учителя, выдвинул собственную версию, сводившую метафору фактически до уровня сокращенного, или эллиптического, сравнения.
Именно Квинтилиану принадлежит авторство метафорической типологии, в рамках которой выделялись четыре основных вида переносов: 1) с живого объекта на живой, 2) с неживого объекта на неживой, 3) с живого на неживой и 4) с неживого на живой. В этой классификации особый интерес представляет 3-й пункт, поскольку именно по такой модели в языке образуются различного рода олицетворения.
Цицерон, признавая метафору в качестве мощного оружия риторики, в которой он был непревзойденным мастером, призывал в то же время к сдержанности в ее употреблении, добавляя при этом, что если она все же неизбежна, ее целесообразно снабжать смягчающей формулой ut ita dicam (так сказать).
Спустя многие столетия, уже в Средние века и в последующий период, появилась целая плеяда яростных критиков метафоры, считавших ее чуть ли не одним из проявлений лжи. Так, известный философ Томас Гоббс не скрывал своего презрения к метафоре и называл ее откровенным надругательством над речью (abuse of speech). Когда люди употребляют слова в ином значении, нежели им предназначено свыше, они обманывают и себя, и других, писал он своем знаменитом опусе «Левиафан» (1651).
Вплоть до XVIII века метафора, в соответствии с аристотелевскими традициями, рассматривалась исключительно как риторическая фигура, а несколько позже как один из тропов (τρόποι = verba alia pro aliis).
В период классицизма и барокко метафорика хотя и существовала в письменной речи, но была довольно мрачной и стереотипной. Лишь в эпоху Просвещения отдельные авторы начали проявлять некоторую творческую вольность в обращении с языком, используя метафоры для усиления экспрессии. Так, Жан Пауль (Jean Paul Richter) осмелился назвать язык «собранием поблекших метафор» (Sammlung erblasseter Metaphern), высказывая одновременно нескрываемое восхищение по поводу того, что они, т. е. метафоры, способны олицетворять и одухотворять неживые предметы. В произведениях самого Жана Пауля метафора становится не только одним из главных стилистических средств, но и доминирующим мотивом, своеобразным ключом к пониманию его творчества, в котором метафорические нити образуют тонко сплетенную и неразрывную сеть (Mauch, 1974: 8–9).
Напротив, довольно скептическую позицию по отношению к метафоре занимал Фридрих Ницше, который хотя и рассматривал ее как необходимость, все же приписывал ей иррациональные качества (впрочем, такую же иррациональность он приписывал и языку в целом).
Одним из первых, кто рассматривал метафору не как изолированную риторическую фигуру, служащую для украшения, а как органическую составляющую часть поэтического целого, был Й. В. Гёте. Яркие авторские метафоры самого Гёте хорошо известны и до сих пор пользуются популярностью даже за пределами Германии. В частности, его знаменитая и ставшая уже крылатой фраза: “Grau, teurer Freund, ist alle Theorie und ewig grün des Lebens goldner Baum” часто приводится в качестве наглядного примера абсолютной неперефразируемости метафорических выражений.
То же самое можно сказать о блестящих метафорах Шекспира, причудливо разбросанных по всем его произведениям. Примечательно, что метафорическое выражение из «Ромео и Джульетты» Juliet is the sun превратилось в хрестоматийное и продолжает оживленно дискутироваться литературоведами и лингвистами по сей день как образец предикативной метафоры с далеко идущими импликациями, не поддающейся буквальному перефразированию.
И все же отношение к метафоре оставалось в течение длительного времени настороженным и крайне противоречивым. Так, Вольтер, считавшийся вольнодумцем своей эпохи, откровенно недолюбливал метафоры и старался, как он сам признавал, воздерживаться в философских диспутах от метафорических аргументов. Напротив, Жан Жак Руссо всеми силами поддерживал метафору как выражение вербального аффекта и приписывал метафорическому языку высокий ранг праязыка рода человеческого, тут же добавляя, что южные языки более аффективны и метафоричны и поэтому скорее отвечают этому почетному статусу, чем северные.
В защиту метафоры в разные годы выступали такие выдающиеся мыслители, как француз Анри Бергсон и испанец Ортега-и-Гассет, рассматривавший метафору как инструмент духовного познания, без которого на нашем ментальном горизонте образовалась бы фактически неосвоенная «вакуумная зона».
Во французской лирике XIX века (Аполлинер, Бодлер, Верлен и др.) метафора уже становится ключевым понятием. В поэтических текстах того периода начинают появляться «смелые» метафоры, элементы которых принадлежат к весьма отдаленным друг от друга и не соприкасающимся семантическим сферам. Классическое сравнение стало считаться немодным, непоэтичным и даже мелкобуржуазным (Bloch, 1960: 138f.).
Однако с момента опубликования знаменитого футуристического манифеста в начале ХХ века маятник вновь качнулся в обратную сторону, и многие писатели и поэты, включая немецких экспрессионистов (Эрнст Толлер, Вальтер Газенклевер и др.) и даже реалистов (Альфред Деблин), объявили настоящую войну метафорам. По их убеждению, литература, включая поэзию, должна быть сильной, динамичной и непосредственной, чего можно достигнуть, не прибегая к метафорике как якобы отжившему способу выражения.
Определенная настороженность по отношению к метафорам и недоверие к ним сохранились и после исчезновения с художественной авансцены футуризма и экспрессионизма. Известно, что такой тонкий знаток языка, как Франц Кафка, пытался всеми силами избегать метафор в своих произведениях, считая их «подозрительными», и тем не менее это ему не удавалось: сами названия двух его знаменитых романов – “Das Schloss” и “Der Prozess” – представляют собой не что иное, как метафоры с элементами символики.
Отметим попутно, что сходную амбивалентность по отношению к метафорическим обозначениям проявлял в первой половине XIX века известный австрийский поэт Николаус Ленау (1802– 1850), называвший метафору «продажной дочкой Мефистофеля» (bestechliches Töchterchen Mephistos). В то же время лирика самого Ленау отличалась яркой метафоричностью и романтической символикой в сочетании с пластичностью образов и колоритностью пейзажей (Краткая литературная энциклопедия, т. 4, с. 114. Москва: Изд-во «Сов. Энциклопедия», 1967).
Важную роль в прояснении метафорической сущности языка сыграла вышедшая в 1919 году монография Хайнца Вернера “Die Ursprünge der Metapher”, в которой автор впервые увязал происхождение этого языкового феномена с понятием табу, явившимся реакцией древнего человека на непостижимые силы и таинства природы: “Die Frühwurzel der Metapher jedoch liegt im tabu” (Werner, 1919: 213). Данный тезис, несомненно, заслуживает быть принятым в качестве конструктивной лингвистической гипотезы. Примечательно при этом, что, не демонизируя, но и не приукрашивая метафору, Х. Вернер одним из первых доказал не только закономерности ее появления, но и законность ее существования в языке.
Каковы бы ни были мотивы и побуждения противников метафоры, их объединяло одно: все они считали, что в языке есть и другие, более прямые пути к реальности, чем посредством метафор, которые якобы скрывают истинную сущность вещей от наших глаз. По их безапелляционным суждениям, язык должен непосредственно обозначать, а если потребуется, обнажать и обличать все аспекты окружающей реальности.
Однако, как мы знаем, несмотря на все манифесты, декреты и заклинания, язык продолжает развиваться по своим внутренним законам, которые никому не дано отменить. Метафорическая природа языка, как бы к ней ни относиться, остается незыблемой, и коль скоро даже многие научные термины являются продуктами метафорического переноса, то в литературе и, в частности, в поэзии без метафор просто не обойтись.
Новый всплеск интереса к метафоре, правда, уже на более высоком уровне, совпал с выходом в свет в 1936 году книги Айвора Ричардса “The Philosophy of Rhetoric”, в которой автор впервые высказал, а впоследствии и развил т.н. интеракционистскую концепцию метафоры, получившую, наряду с предложенными терминами tenor и vehicle, широкое распространение в англо-американской лингвистике и философии. Этот этап, бесспорно, рефлектирует вполне определенную смену парадигм в метафорологии как науке (сам термин принадлежит немецкому философу Гансу Блуменбергу и его возникновение датируется 1960 годом).
Позже к интеракционистской теории примкнул американский философ Макс Блэк, который рассматривал метафору как результат семантического изоморфизма между двумя субъектами – главным и вспомогательным, происходящего на фоне определенного контекста (frame). К концепции А. Ричардса и М. Блэка мы еще не раз вернемся, поскольку считаем ее одной из наиболее адекватных и продуктивных.
Что касается структурной лингвистики, пик популярности которой пришелся на 60-е годы прошлого века, то ее представители, пренебрегая семантикой в целом, не проявляли особого интереса к метафорическому способу выражения, а некоторые характеризовали его как девиативный или даже «паразитический» (М. Бирвиш). Сходной позиции придерживались и некоторые представители лингвистической философии, один из которых – Уильям Элстон – писал, что метафора представляет собой слово, помещенное в чуждый ему семантический ландшафт и поэтому «паразитирующее» на буквальном значении лексических единиц (Alston, 1964: 96–106). Сторонники данной точки зрения забывают, что у паразитических образований нет внутренней созидательной энергии и они неспособны координированно взаимодействовать с системой, которую они эксплуатируют – чего никак нельзя сказать о метафоре как элементе языка и о метафорическом процессе в целом.
Следует отметить, что значительный вклад в выработку общей теории метафоры внесли в свое время многие отечественные и зарубежные лингвисты – такие как Н. Д. Арутюнова, В. Н. Телия, В. Г. Гак, С. М. Мезенин, Г. Н. Скляревская, Поль Рикёр, Монро Берд-слей, Филипп Уилрайт, Хуго Майер, Харальд Вайнрих, Вернер Ингендаль и многие другие.
Приблизительно с середины 70-х годов ХХ века все большее значение начинает приобретать когнитивистский подход к изучению метафоры, который впоследствии становится едва ли не доминирующим в западной лингвистике (Lakoff & Johnson 1980, Mac-Cormac 1985, Kittay 1987, Winner 1988, Soskice 1988, Levin 1988 e.a.). Признавая данный подход в целом заслуживающим определенного внимания, мы, однако, не абсолютизируем его и не считаем когнитивистскую концепцию окончательной и единственно возможной, вследствие чего не рассматриваем ее в деталях и не берем на вооружение ее терминологию.
Когнитивистская парадигма, по существу, рассматривает язык лишь как модель, или средство моделирования реальности. Даже экспрессивная функция языка трактуется здесь как особая логическая модальность и, таким образом, также приобретает когнитивный смысл (Максимов, 2003: 54). Представляется, что чрезвычайно сложные, часто интуитивно обусловленные метафорические процессы не могут быть адекватно объяснены лишь в терминах когнитивистики, которая рассматривает любое суждение или рассуждение исключительно как «познание». Сам человек трактуется когнитивистами как субъект, а окружающий мир во всем его многообразии – лишь как объект познания. Все духовное оценивается только в терминах знания и познания – как рационального, так и сенситивного. Получается, что люди на этой Земле заняты исключительно (по)знанием, а их внутренний мир есть не что иное, как совокупность знаний в узком и широком смыслах слова. В таком случае искусство, творчество, музыка, мораль, религия и пр. оказываются как бы за скобками, а человек – этот венец творения – трактуется лишь как рационально мыслящий субъект познания.
При всем желании трудно согласиться с такой постановкой вопроса, содержащей в себе определенную методологическую ошибку, в соответствии с которой язык человека рассматривается как один из подразделов когнитивной психологии. По нашему убеждению, именно язык является той матрицей, которая накладывает отпечаток на содержание и структуру мышления и на фоне которой разворачивается человеческая мысль, детерминирующая внутреннюю и внешнюю динамику личности. В конце концов, все мы живем в том или ином языковом окружении, а сам язык – хотим мы того или нет – является главным средством и инструментом как внутренней рефлексии, так и интерпретации реально существующего мира.
В настоящей работе представлена лингвоцентрическая концепция метафоры, подкрепленная данными из других областей знания. Сама метафора рассматривается как широко разветвленная и инклюзивная система, включающая в себя такие феномены, как символ, аллегория, синестезия, метонимия, гипербола и гиподокс, эвфемизм, ирония и юмор, оксюморон и др., которые в совокупности и составляют динамику метафорического процесса.
О проекте
О подписке