Весной 1896 года Ходасевич сдал экзамены в Третью Московскую гимназию. Спустя несколько дней или недель он в новенькой фуражке с кокардой “из ворот Толмачевского дома на Тверской видел торжественный въезд Николая II, налюбовался иллюминацией Кремля, надышался запахом плошек”[45]. В старой столице происходила коронация, вторая за пятнадцать лет. Поэт в этом случае не счел нужным специально упомянуть о трагическом происшествии, которым завершилась церемония и в котором многие увидели мрачное пророчество. Эмигрантским читателям 1930-х годов, несмотря на обилие грандиозных событий, случившихся позднее, слово “ходынка” еще было памятно. Между тем оно поминается в стихах Ходасевича: рядом с братской могилой “царских гостей”, многосотенных жертв бессмысленной давки, случившейся при раздаче гостинцев во время народных гуляний на Ходынском поле, нашла упокоение и Елена Кузина.
Тем же летом Владислав впервые увидел Санкт-Петербург. Историки (от Владимира Курбатова до Николая Анциферова) задним числом усматривали в конце XIX века “помутнение лика” великого города. Уже выросли бесчисленные доходные дома с вычурными фасадами во “флорентийском”, “старомосковском” и бог весть еще каком стиле, но с дворами-“колодцами”; растреллиевское барокко ценили и сохраняли, но архитектура ампира считалась “казарменной”; для оживления ландшафта дома в центре города красили в яркие и кричащие тона, как будто по давнему совету маркиза де Кюстина. Зимний дворец и здание Главного штаба были свекольно-красными. Тяжеловесный и душноватый “дух времени” царил повсюду – так же, как и в Москве. На мальчика, впрочем, большее впечатление произвели Озерки, в те годы – пригородное дачное место. “Пейзаж Озерков, с горой, поросшей сосновой рощей, с песчаным белесоватым скатом к озеру, с гуляющей публикой, с разноцветными дачами – смесь пошлого и сурового – запомнился навсегда. Как фантастично и как правдиво он передан через десять лет Блоком – в «Незнакомке» и «Вольных мыслях»!”[46]
В Озерках вся семья жила вместе. В июле родители отправили младшего сына к дяде в Сиверскую (где и произошла его встреча с Майковым), а сами, видимо, вернулись в Москву. Осенью Владислав приступил к занятиям в гимназии.
Третья Московская гимназия, основанная в 1839 году, первоначально имела статус “реальной”. Это означало, что в ней “практические” дисциплины, необходимые для государственной службы (прежде всего юриспруденция), преобладали над древними языками. Однако в 1860-е годы, когда была упорядочена система государственного образования и все средние учебные заведения были разделены на “классические гимназии” и “реальные училища”, Третья гимназия утратила практико-юридический уклон и вернулась в лоно строгого классицизма. На рубеже веков здесь изучали не только латынь, но и греческий язык (что предусматривалось изначально, но практиковалось в то время уже не во всех классических гимназиях). В остальном программа была обычной: хороший курс математики, ограниченный – физики, обилие слабо структурированных эмпирических сведений из истории и географии, основательное изучение русской литературы – от летописей XI века до Лермонтова и Гоголя (но без более поздних авторов), более или менее приличные познания во французском и немецком. Можно было, однако, закончить гимназию, не овладев толком никаким иностранным языком – как позднее советскую школу; сам Ходасевич свободно читал по-французски и по-немецки, но в эмигрантские годы, по свидетельству хорошо знавших его людей, испытывал трудности в бытовой коммуникации: первоначально он не мог даже объясниться в немецкой лавке без помощи Берберовой.
В уже упомянутом письме Петру Зайцеву и в очерке “Виктор Гофман” Ходасевич вспоминает своих “прекрасных учителей” – поэтов и знатоков поэзии: Владимира Шенрока, Тора Ланге, Георга Бахмана, Митрофана Языкова (классный наставник Ходасевича), Петра Виноградова. Сегодня имена эти мало что говорят (или вовсе ничего не говорят) широкому российскому читателю, но специалистам некоторые из них известны. Тор Нэве Ланге, датский поэт, в 1875 году переселившийся в Россию и преподававший классические языки в гимназиях, опубликовал на родине книгу стихов, но большим признанием пользовался как переводчик главным образом античной и русской (а также древнерусской и украинской) литературы. Среди переведенного им – “Слово о полку Игореве”, сочинения Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Островского, Льва Толстого, Достоевского, Чехова. Кроме того, ему принадлежит монография об Алексее Константиновиче Толстом. Георг (Егор Егорович) Бахман, преподававший в гимназии немецкий язык, писал на этом языке стихи, дважды выходившие отдельными изданиями (второй раз – посмертно). Немного сочинял он также по-русски и по-французски. Бахман держал нечто вроде литературного салона, в котором по субботам собирались многие московские поэты, в том числе и символисты – Брюсов, Бальмонт, Балтрушайтис. Брюсов вспоминал о нем:
Поражая своим знанием литературы всех народов, всех стран, всех эпох, Бахман поражал еще более своей способностью видеть красоту во всех ее проявлениях, и не только видеть, но и открывать ее другим. Его душа была обширнейшим пандемониумом, в котором встречались Виктор Гюго с Бодлером, Теннисон с О. Уайльдом, Шиллер с Демелем, а Пушкин с Фофановым, и все поэты, древние, старые, новые и новейшие, с его первым кумиром, с обожаемым им Гёте[47].
Владимир Иванович Шенрок стихов своих не публиковал, зато был одним из ведущих специалистов по русской литературе первой половины XIX века, в особенности по творчеству Гоголя. Также он занимался историей русского театра. Ходасевич пропустил еще одного стихотворца, преподававшего ему словесность, – Виктора Ивановича Стражева, который был старше своих учеников лишь несколькими годами (о нем у нас еще будет повод упомянуть не раз). В гимназии в меру поощрялось поэтическое творчество, ежегодно устраивались литературно-музыкальные вечера и любительские спектакли. Казалось бы, идеальная среда для формирования поэта.
Но в очерке “Черепанов” (1936) Ходасевич рисует совсем иную сторону московской гимназической жизни, вызывающую в памяти не мандельштамовские и набоковские описания Тенишевского училища, а скорее агеевский “Роман с кокаином” (сам Ходасевич в рецензии на этот роман[48] не преминул отметить явные параллели). Гимназисты очень рано вовлекались в то, что можно назвать московским полусветом, причем порою посвящение в эти далеко не ребяческие сферы жизни происходило прямо в гимназических стенах. Так, в 1901 году[49] элегантный преподаватель греческого языка А. П. Ланговой был обвинен в сексуальном совращении старшеклассников. От суда его спасло то, что он “пригрозил, что… сделает разоблачения касательно одной особы из высших московских сфер”[50] (как указывает Берберова, речь идет о великом князе Сергее Александровиче, московском градоначальнике). Многие ученики казенных и частных гимназий были завсегдатаями публичных балов в Благородном собрании и в Охотничьем клубе, а также “дачных танцулек”. На эти балы юноши являлись в особенных щегольских костюмах: узкие брюки, крохотная фуражка на черной муаровой подкладке, “поразительные куртки с высокими воротниками, в талию, с боковою застежкою на крючках”[51]. В таком же виде фланировали они по Кузнецкому мосту и по Петровке, появлялись в театрах, привлекая внимание не только одеждой, но изысканно-экстравагантными манерами. Эти малолетние денди имели успех в первопрестольной. Иные находили зрелых и щедрых покровительниц или покровителей и становились на сомнительный путь. Так весьма известным московским жиголо стал некто Сергей Николаевич Дурасович, учившийся в Третьей гимназии на несколько классов старше Ходасевича. Репутация его была такова, что когда он закончил юридический факультет Московского университета, ни один присяжный поверенный не соглашался записать его к себе в помощники, что было необходимо для начала адвокатской карьеры. Единственным, кто согласился, был Алексей Сергеевич Шмаков, ставший изгоем в адвокатском сословии из-за своей безумной юдофобии (несколько лет спустя он прославился, выступив в качестве гражданского истца на процессе Бейлиса). Однако карьера в “черной сотне” у Дурасовича также не задалась – выяснилось его собственное полуеврейское происхождение. Другой соученик поэта, некто П-в, тоже прожигатель жизни со скверной репутацией, из числа “любимцев” педагога Лангового, закончил тем, что стал героем уголовной хроники: он застрелил в ресторане из ревности свою молодую жену, дочь содержателя борделя.
Не все “щеголи” вели настолько бурную жизнь, и, конечно, не всякая биография заканчивалась так бесславно. Иные впоследствии вошли в историю России: например, Донат Андреевич Черепанов, сын неудачливого антрепренера, в прошлом – владельца народного театра “Скоморох”, о котором и написан очерк Ходасевича. В 1917 году Донат Черепанов примкнул к левым эсерам и вскоре вошел в число их руководителей наряду с Марией Спиридоновой, Прошем Прошьяном и другими. В 1918 году он принял участие в “левоэсеровском мятеже”; годом спустя, 25 сентября 1919-го, связавшись с группой “анархистов подполья”, он участвовал в организации взрыва в бывшем особняке графини Уваровой в Леонтьевском переулке, где находился Московский комитет РКП (б). Взрыв произошел во время собрания столичного партактива, на котором обсуждались вопросы предстоящей “эвакуации Москвы” в связи с развивающимся наступлением армий Деникина. Предполагалось присутствие Ленина и Троцкого, но последний на собрание не приехал, а Ленин опоздал. Таким образом, обезглавить “большевистскую гидру” анархистам не удалось; всего же в результате взрыва погибли 12 коммунистов, в том числе глава Московского комитета РКП(б) Владимир Загорский (Лубоцкий), еще 55 были ранены и контужены. Взрыв в Леонтьевском переулке стал крупнейшим за весь период Гражданской войны террористическим актом в отношении коммунистического руководства России. Ходасевич был крайне удивлен, узнав, что отчаянный террорист – не кто иной, как “Донька” Черепанов, циник и пустельга[52].
Впрочем, с Черепановым Ходасевич не был короток – в отличие от иных щеголей, например, Григория Ярхо, впоследствии переводчика и “немножко поэта”. Сам Владислав к числу этих беспутных хлыщей не принадлежал, но примыкал: дело было во все той же неутоленной любви к танцу, в ностальгии по балету. Однако позднее у него образовался “обширный круг бальных знакомств, в первые годы совершенно невинных, но затем… классе в пятом, получивших иную окраску”[53]. О том, каковы именно были эти знакомства, можно только догадываться. О любовной жизни Ходасевича-подростка мы знаем мало. В “донжуанском списке” к этому времени относятся два имени: под 1898 годом – Женя Кун, под 1903-м – некая Тарновская. Вероятно, что “мальчик, в Останкине летом танцевавший на дачных балах”, был уже не похож на того “паиньку”, прилежного ученика, читателя книг и собирателя бабочек, каким, по свидетельству самого Ходасевича, был он в первые гимназические годы.
Обстоятельства вокруг него тоже изменились. Владислав был в седьмом классе гимназии, когда его отец разорился. По предписанию Московской казенной палаты от 6 сентября 1902 года Фелициан Иванович Ходасевич был исключен из купечества 2-й гильдии и причислен к московским мещанам[54]. К этому времени, слава богу, все дети, кроме младшего сына, были уже “пристроены”: Михаил закончил юридический факультет и стал известным адвокатом; Константин (Стася) сперва учился на медицинском, потом тоже перешел на юридический и, закончив, занимался адвокатской практикой, но с меньшим, чем старший брат, успехом. Евгения Фелициановна вышла замуж за адвоката Кана; старшая сестра, Мария, была замужем с конца 1880-х. Виктор, видимо, получил фармацевтическое образование: он владел аптекой в Москве, но в 1905-м тоже обанкротился. Скорее всего, Михаил не оказал Виктору помощи, на которую тот рассчитывал. Во всяком случае, между братьями произошел разрыв: Виктор не бывал в гостях, если там можно было встретить Михаила[55], а после смерти родителей, по свидетельству А. И. Ходасевич, вовсе перестал общаться с братьями и сестрами. Но это все было позднее. Пока же (в 1903-м) Владислав переехал от стариков-родителей к Михаилу, ставшему, по существу, главой семьи (в том же доме, что и Михаил Фелицианович, на углу Тверской и Пименовского переулка жил Григорий Ярхо). Он и прежде часто бывал здесь – подолгу возился со своей маленькой племянницей Валентиной, которая обожала его и беспрекословно слушалась. “Родители, помню, говорили, что Владя для меня «царь и бог». Это звучало загадочно, ибо я не понимала ни первого, ни второго слова. И если я упрямилась, мама говорила: «Владя, скажи ей». А я ему говорила: «Ты же мой царь и бог – поиграй со мной», или позднее: «Царь и бог! У меня не получается, сколько будет пять и три, – помоги»”[56], – вспоминала Валентина Михайловна Ходасевич. Обычно Владя читал девочке вслух или они играли “в театр”: делали декорации для несуществующих пьес. Но к тому времени, как Владислав переехал к брату, он был уже слишком погружен в свои “взрослые” переживания и мало внимания обращал на маленькую Валю.
Видимо, ухудшившееся материальное положение семьи пока особенно не сказалось на жизни Владислава; денег на куртки с косыми воротничками и прочие аксессуары хватало. С другой стороны, следить за поведением юноши толком теперь было некому – и он с головой окунулся в “бальную” жизнь.
Не исключено, что и “пылкое увлечение театром”, о котором поэт кратко упоминает в письме Петру Зайцеву, как-то связано с этой светской жизнью московского гимназиста. Но к 1903 году жизненный выбор был сделан: Владислав Ходасевич почувствовал себя поэтом и решил навсегда посвятить себя поэзии.
О проекте
О подписке