А страна уже готовилась к своему празднику. В школе повесили новый большой и очень красный плакат «КПСС – ум, честь и совесть нашей эпохи!», и мы стали серьезнее к урокам относиться. В СССР введена шестидневная рабочая неделя. Шестидневная война. Израиль освобождает Восточный Иерусалим. А отец притащил собаку-овчарку, здоровенную, цепную, серую, по кличке Джек. Будку соорудил у калитки и приковал ее цепью от подъемника. Зачем такое надо было? Тот пытался укусить любого, в том числе и нас, больших и маленьких. Кобель сидел на будке с налитыми кровью глазами, зверь какой-то. Но уже весна, июнь кончается. Укусил Джек домоуправа за голову, зеленую шляпу всю обслюнявил, а очки упали на землю и сломались. Оказалось, что они уже в том месте были нитками скручены, потому все мирно закончилось. Джека без покаяния простили публично.
Огород, долго бабушку не видел, а тут пришел. А у нее друг появился, а может, был уже давно. Если она была Александра Александровна, то друга звали Иван Саныч. Он был с богатой, совсем седой шевелюрой, глубокими темными глазами, маленького роста и в красной рубашке в темную клетку. На бабушке было какое-то загадочное платье, точно из старого гардероба, но новое, с цветами. Сидели они друг против друга и курили папиросы «Север». Я как-то смутился и пробыл недолго. И я опять на пашне, пацаны в сапогах за гальянами, а я лопату с мокрой глиной поднять пытаюсь, опираясь в колено. У них еще, похоже, не начались трудовые будни на огородах.
***
Солнечный ветер надул во все подзаборы проулка, да и вообще везде, желтые одуванчики и бабочек-капустниц. 19 число, июль. Мне сегодня 12 лет исполняется. Отец и мама ушли рано на работу, обещая сегодня прийти пораньше. Пришла бабушка и тут же ушла в магазин. Мы остались с Иван Санычем для исполнения важной мужской работы. Старую дверь надо установить на два сломанных ящика, вроде как стол в нашем дворике. Радость тепла, сладость торчащих из щелей веточек смородины с набухшими почками, источали аромат лета. Мне дружок еще вчера подарок подарил, он приятно чувствовался в кармане штанов и бодрил. Иван Саныч все время спрашивал, сколько гостей будет. Дверь была маленькая, но я был уверен, что мы все уместимся за ней, покрытой слежавшейся квадратами клеенкой с запахом нищеты.
Наверное, грань очень тонкая между появлением и явлением, но она все же должна быть обязательно. Это было ни то, ни другое. У калитки стоял человек, а Джек молча и неистово лизал ему руку. Он был в спецовке, как у папы, только белой, в такого же цвета неопределенной шапке-берете и здоровенных кирзовых ботинках с клепками. Он, как-то нелепо высоко поднимая колени, сделал три шага к нашему гоп-столу, и произнес тихо, но внятно, тонкими бледными губами: «Здравствуй, генерал и дважды герой!».
Иван Саныч, только раз глянув в его сторону, тяжело пустился на ящик, ничего не ответив. Он склонил седую голову и сжался, незнакомец опустился на другой ящик, снял свой берет, голова была без волос и белая. Она казалась мне какой-то мягкой.
– Они нашли тебя, генерал, и завтра придут. Есть распоряжение к тебе применить указ от 19 апреля 1943 года, номер 0283. Но не успеют. Он послал меня и хочет, чтобы ты тихо и спокойно умер.
Иван Саныч поднял голову и сухим, но не испуганным голосом спросил:
–Ты же сгорел на моих глазах над Кубанью в апреле 1943 года, в «Р-39»?
Незнакомец без паузы ответил:
– Сгорел, но был приземлен на другом аэродроме.
Я только сейчас заметил, что зрачки у него как-то напряженно сужались и расширялись в такт произносимых слов.
– Ваня, ты же от этих благодарителей бегал больше десяти лет. В квартире твоей, на метро Академическая, всегда засада. Понял ты теперь, что кроме летчиков Люфтваффе, есть чудовища страшнее, и они в твоем доме…?
Иван Саныч кивнул головой.
– Это ты развернул тогда всех, – продолжил странный собеседник. – А знал ли ты, что такое операция «Вразумление»?
– Нет, – ответил Иван Саныч. – Понял, только когда сел за штурвал «ТУ- 4А».
– Какого цвета было вразумление? – опять спросил незнакомец.
Иван Саныч вздрогнул, резко побледнел и проговорил:
– Шесть тонн с «красным подбоем».
Я мало что понимал, и даже не заметил, что все время кручу подарок друга в руке. Это был орден Отечественной Войны. Правда, «серп и молот» у него отсутствовали. Они где-то потерялись в беспрерывных мальчишеских обменах, но зато была закрутка. Гость каким-то неопределенным жестом дал понять, чтобы я положил орден на стол. Я положил и сказал, что у меня день рождения сегодня, и это подарок друга, а он ответил, что такое не может быть подарком и потому это надо закопать в землю. Он добавил, что мне придется жить, когда власть будет крепиться культом мертвых, ложно полагая, что мертвые голосуют только «за». Тогда податели благ опять окажутся славящими власть нечестивую. От всего непонятого я был напуган.
Иван Саныч был как парализован. Было ощущение, что разум его медленно оставляет. Кто-то, кто был неизвестно кем, надел свой берет и встал. И я встал. Он вдруг оказался одного роста со мной, хотя заходил совсем другим, протянул руку и коснулся моей макушки. Я руку еле ощутил, но она точно вибрировала. Последнее, что я отчетливо услышал, было:
– Рожденный на земле грязных источников и принявший таинство в катакомбах, ты станешь чистым ручьем. Воздвигнешь – уверуешь. Уверуешь – узреешь…
Он пошел, высоко поднимая колени, по проулку, по одуванчикам и бабочкам-капустницам, быстро удаляясь, превратился в черточку в облаках и исчез в синеве летнего неба. Я нашел старую рукавицу, сунул туда орден и закопал в огороде. Пришли бабушка вместе с мамой, та с работы как-то отпросилась, потом пришел отец. Он сразу начал разбавлять спирт, колдовское ремесло. Иван Саныч ушел в дом и начал разговаривать сам с собой. Бабушка сказала, что это с ним часто бывает – фронтовые контузии, а я знал, что он умрет сегодня.
***
В наш проулок никогда не заезжали машины, а тут пролезли сразу две. Первая была бежевая «Победа», а следом черный «воронок» с красной полосой. К калитке все равно не протиснулись, пришлось приезжим в начищенных сапогах и штиблетах по нашей грязи и накиданным доскам топать еще метров десять. Утро было какое-то нетеплое. Где-то полчаса, как мама проводила отца на работу, и мы с ней сидели на перевернутых ведрах и перебирали оставшуюся семенную картошку, обламывая ростки. Джек их узнал сразу. Их было пятеро (группа), трое в штатском и двое в погонах и сапогах, в том числе и участковый Петюнчик, который отца моего ненавидел. И про которого мы, шпана, все знали. Подглядывали под окнами, когда тот прокрадывался к той красноротой жирной киоскерше. Собака сходила с ума, в ярости она плевалась пеной изо рта и неимоверными усилиями миллиметрами подтягивала будку ближе к калитке. Все произошло быстро. Штатский закричал визгливым голосом:
– Устранить препятствие к исполнению важного государственного задания немедленно!
Через секунду второй в погонах и сапогах выстрелил Джеку в голову. Тот сразу рухнул и затих. Одна мысль мне горло передавила, ведь если бы отец не ушел на работу, он тоже был бы препятствием. Они зашли в дворик, в котором вчера взрослые так по-доброму пели: «Из-за вас, моя черешня, ссорюсь я с приятелем…». Бабушка уже тоже была во дворе, ей в лицо писклявый в штатском сунул фотографию. Она онемела. Дяди пошли в наш дом, мы остались во дворе. Погоны Петюнчика запечатали нам проход. Джек был теплый и совсем мирный. Я заплакал. Из-под Петюнчика протиснулась сестра, растрепанная и перепуганная, и тоже заплакала. Выбежал штатский, побежал в машину, назад тоже бегом. Потом на моем синем одеяле вынесли Иван Саныча, он был в майке и трусах, какой-то совсем крохотный, и с наколкой на плече «РККА». Его ловко затолкали в «воронок» и долго буксовали, выезжая задом. А собаки соседские почему-то не лаяли.
… Джека мы с пацанами хоронили в овраге, под бузиной. Я хотел его поцеловать, как крестного когда-то, но собачья морда была вся красная, и я не смог. Славка принес ножницы и карандаш, из старой консервной банки вырезали что-то вроде звезды, и на куске фанеры я написал «Погибшему на боевом посту» и приписал внизу «20 июля 1967 года». Пошел дождь, не летний, холодный и мелкий…
Слава героям!
***
В 1804 году посольство России в Японии, предпринятое на самом высоком уровне, потерпело неудачу. Япония в категорической форме отказалась вступать в какие-либо отношения с Россией, в том числе, и в торговые. В определенной мере отказ Японии был продиктован боязнью распространения в стране «еретической» христианской религии. Понимая крайнюю заинтересованность России в открытии водного пути по реке Амур к берегу моря, японцы сами начали активное исследование и внедрение в эти территории. В 1808 году туда были отправлены путешественники – разведчики Мацуда Дэнюуроо и Мамиа Рензоо. Дэнюуроо направился вдоль западного берега Сахалина, а Мамиа Рензоо вдоль побережья в восточном направлении. Дэнюуроо удалось добраться до мыса Лах. Он видел на противоположном берегу пролива материк. Мамиа Рензоо перевалил сахалинский хребет, и они еще раз, вдвоем, прошли до мыса Лах. То, что Мамиа Рензоо прошел еще раз путем предшественника, имело свои причины. К этому его побудил рассказ Дэнюуроо об услышанном от гиляков и сделанные им зарисовки. Добравшегося до мыса Лах и его людей местные аборигены-гиляки, без сомнения, приняли за маньчжуров, которые им досаждали в землях Амурского лимана, периодически, крупными отрядами, нападая на их стойбища. В исторических миграциях гиляков с Сахалина на Амур эти причины тоже имели свое место. Зимой маньчжуров не было на Амуре, а летом на Сахалине.
***
Встретили японцев с большой опаской, но те не высказывали враждебных намерений, и гиляки – люди добрые, честные и с достоинством, прятали своих идолов от чужих глаз, но были болтливыми. Они рассказали о золотом боге «бородатых людей», которого их далекие предки привезли с Амура. Теперь духи повелевали хранить бога «бородатых людей», пока они за ним не явятся. А хранители сейчас не их племя, а то, что сейчас на севере, где вождем стал правнук большого вождя Паяна, привезшего золотого бога. Не все гиляки видели его, но кто-то видел. С их слов Мацуда и сделал рисунки, которые позже привели в обморочное состояние губернатора Сирапуси. На одном рисунке был ящик – ковчег с непонятным гербом в центре. На втором – христианский Крест во всей своей великолепной геометрии, с якорем на цати. Величины он был с ростом сравнимый.
То, что Мамиа Рензоо прошел еще раз до мыса Лах, ничего не прибавило, кроме того, что из пепелища был поднят бог «людей бородатых». На север идти было поздно, исследователи и разведчики вернулись в Сирапуси на доклад к губернатору, провели там всю зиму и следующим летом получили повеление пройти земли северных дикарей до материкового берега Амура. Задача – доставить в империю или, в крайнем случае, уничтожить, как будто и не было русских христиан на земле гиляков. Мамиа Рензоо пошел по западному побережью до мыса Лах, дальше до Погибей, самого узкого места пролива, Теньги, Чангай и встал на Ланграх, напротив входа Амура в пролив. Лед еще не отошел, а шиповник уже вовсю цвел.
***
Собралось нас на привокзальной площадке много, дежурная сегодня добрая, сидит, глядит на нас в окошко, черный телефон охраняет. Вечер не жаркий, но и не холодный. Пацаны кто в чем, девчонки в платьицах и со скакалками. Гитарист Колька настраивает инструмент, разучивает «Есть такой парень», нескладная такая песня, но со смыслом, и девчонкам нравится. Рядом с вокзалом – гараж из серых деревянных досок, в нем стоят коляски с моторами путевых обходчиков. Они их руками ставили на рельсы, и чух-чух – двигались по железке.
В этих гаражах все и началось. Еще только вечерело, когда раздался сильный металлический лязг со стороны гаража. Ломом вырвали пробой с гаражных ворот. Туда вламывались трое дядек, почему-то в майках и заправленных в сапоги штанах. Телефон-то, оказывается, не работал. Добрая дежурная бегала вдоль вокзальчика и кричала, истошно кричала. Мы тоже, всем своим детским коллективом показывали, что видим злоумышленников. Они наплевали. Крошечный вокзальчик и гараж разделяла куча угля с увестистыми кусками, и они пошли в ход. Трое вытаскивали технику и мостили ее на рельсы, а мы их бомбардировали. Попали удачно раз-два и разозлили, кинулись они на нас. Мы врассыпную. Меня поймали за рубаху, она сразу порвалась. Затащили в гараж, там горела тусклая лампочка, я огрызался и обзывал их соответственно. Меня привязали веревкой к железному верстаку. Дядьки были недобрые. Особенно тот, что с синей наколкой на лице:
– Сейчас выебем тебя, сопляк, – процедил он сквозь металлические с налетом зубы, источая отвратительный запах изо рта.
Веревка-то была случайная или гнилая, и даже от моих слабых усилий просто развалилась. Я метнулся в угол, знал, зачем. Там стояла старая черная шпала, а в нее, на уровне моих глаз, был воткнут здоровенный сапожный нож. У моего отца был такой, только маленький, из старого полотна по металлу, заточенный наискось, как бритва. Этот же был с полметра высотой, обмотанный черной изолентой. Нож-косяк. Двое кинулись за мной, и любитель мальчиков первый получил в живот, согнулся, дернулся и сам себя распорол. Мгновенно все стало липким. Второй, при попытке схватить меня за горло, был распорот от плеча до кисти, он завыл дико. Третий, очумевший, пытался проскочить к выходу и получил удар в спину. Дежурная все же где-то позвонила, и двух милиционеров я встретил в угольной куче, весь в крови, с оружием дикарей в руках. Вокруг было тихо-тихо. Лица моих друзей, свет одинокого фонаря на крылечке вокзальчика и черный «бобик» с красной полосой…
Потом было много чего: тюрьма, допросы, очные ставки, призывы признаться и покаяться. Выводы следователя: пришел с ножом, напал и покалечил граждан, УК РСФСР, ст. 108, ч. 2 «Тяжелые телесные повреждения», до 12 лет заключения. Чуть меньше, чем я уже прожил на земле. Был кабинет судьи, мама плачет, я плачу, и судья плачет. У судьи очень серьезная фамилия. Сама из Москвы, школа с золотой медалью, красный диплом юридического факультета МГУ им. Ломоносова, и вот, она народный судья у нас, в жопе. Наверное, дочка Арбата.
«Безвинно покалеченные» мной люди оказались совсем непростыми. Это обитатели нашего первого лагпункта – лагеря с давними традициями. У нас такие были места, от первого до пятого лагпункта и районы типа Лагури, и даже район с названием «Дамир». Они-то оказались активными общественниками и участниками лагерной редколлегии, хотя и сидевшие не первый раз за садизм и трупы. Мама плакала от горя, а судья от какого-то неженского бессилия. Она-то во всем разобралась, только была беспомощна что-либо изменить. Но ревела она по-бабьи, глядя на мою тщедушную фигуру. Очень уже давно системы лагерей стали основой и фундаментом успехов, а на этой-то земле они были справа от райкома партии. А может быть, райком был от них слева? У нас все это жило и цвело красным-красным, а на красном – серп и молот. Те дяди, оказывается, выполняли особое задание руководства. В случае признания судьей их вины могла пострадать репутация того самого руководства. Они ночью должны были вывезти в порт что-то и как-то приобретенное тем же начальством. А на их пути встал сопливый, кривоногий непионер и некомсомолец. Просто убогая тень их великой и прославленной в боях страны.
Не читайте в детстве умных книг, будет шанс вырасти здоровыми. Спасибо тебе, судья, которая вместе с приговором готовила прошение о помиловании несовершеннолетнего. Она сказала, что надо ехать в колонию, помиловать можно только оттуда, и она добьется этого. Есть к кому обратиться в Москве. Она исполнила все, что пообещала.
Низкий поклон вам, дети Арбата.
***
В сентябре я пошел не в школу, а поехал в Хакасию, впервые в жизни покинув землю гиляцкую.
Приказ НКВД СССР от 21.06.1943 года «Об организации детской трудовой колонии УНКВД в Хакасской автономной области». Там уже холодно в октябре, и вот я опять марширую у входа в столовку. Только теперь в телогрейке с нашивкой на груди и в кирзачах на четыре размера больше. Хорошая музыка – марш, хороший строевой шаг, а перед переодеванием была дезинфекция. Кучка голых замерзших пацанов, непонятного пола грузное и коротконогое существо, вроде как женщина, обрызгивает нас какой-то гадостью, стараясь попасть в глаза и на письку. Рядом кенгуру со здоровенной красной повязкой непрерывно орет, не вынимая изо рта папиросу, вроде, эта женщина – воспитатель. Обед с этапа просто царский, потом опять маршируем в свете прожекторов. Снег валит, сопли прилипают к рукам, и слезы, наверное.
В школу записали в седьмой класс почему-то, ходить не хотел, за это не кормили, стращали, иногда били покаявшиеся активисты. Под ноябрьские пришла бумага, я ее не увидел, но знаю, что она всю жизнь за мной ходила. Бумага была из приемной Подгорного и подписана секретарем верховного совета СССР Георгадзе. Утром пришло письмо, а вечером меня уже выкинули за пределы лагеря, кажется, с сожалением. Спешили. К большому красному празднику меня помиловали благодетели, и сроки надо было строго выдержать. Сунули в жесткий вагон без воды и хлеба, наверное, думали, где встретят, там и покормят. Те же думали: где провожали, там накормили. «Ленин, а хлеба не дали». Я был точно уверен, что нет моей вины в том, что у подлинника Леонардо, сидя на золотом унитазе, Георгадзе застрелился. Не во мне причина, но должна же она быть?
Добрался до устья Амура, возвращался блудный сын в землю гиляцкую. Туман и дождь, ветер и град, а в «Ил-14» окна квадратные. Посадили на первое сиденье, как кошку. Спецпассажир, телогрейка с биркой, из ворота тонюсенькая шея с маленькой лысой головкой и четырехдневный, голодный блеск в глазах, – человечек. Сижу уже долго-долго, часов-то нет. Один, никого не садят. Полетим или нет? Полетим: от барака с гордой надписью «Аэропорт» ведут человек 15. Скрипят по лестнице, смеются, в основном, все веселые. Увидев меня, делают вид, что не увидели. Самолет натужно ревет, вибрирует и, опираясь на снег и туман, взлетает.
Сзади хохочет офицер, целуется с молодой девушкой, начали доставать из сумок, шелестеть, разворачивать и открывать. Тогда можно было употреблять в полете и приносить открывашки для консервов. Я понимал все запахи, от подсохшего уже хлеба, курицы, консервов с котлетами из частиковой рыбы до плавленого сыра. Потом в проход упало яблоко и покатилось к кабине летчиков. Там оно и осталось весь полет, тихо стучась в узкую дверцу. Я старался прижаться к окну и начал отключаться. То полосы на стекле мне казались слезами мамы, то вдруг в тумане мерещился кто-то, шагающий по облакам, высоко задирая колени. Сзади тосты за честь и достоинство становились все громче и громче, но время шло. Я возвращался туда, где меня любили и ждали. Самолет сел в том же тумане и дожде на грунтовую полосу. Летчик открыл двери, поднял яблоко, подул на него и потянул мне со словами: «Твое, парняга?». Я сказал «нет», он положил его рядом на сиденье, улыбнулся и сказал: «Теперь твое», и принялся открывать входную дверь самолета. Я яблоко не взял. Мама поймала меня прям с лестницы, я весь горел, оказывается, воспаление легких и истощение. Мама плакала, я нет, как плакать, праздник же – седьмое ноября, красный день календаря.
***
Болел почти месяц, отец пил, в школу не брали. Официально отказывали по причине, что не догоню программу. Боялись меня, что догоню, еще и перегоню. Неофициально директор запросила обвинительное заключение и обсудила его на педсовете. В свою школу не брали, в другой и подавно не нужны кровавые уголовники. И мама пошла к ней, и она помогла через какой-то комитет по образованию. И пошли мы с мамой к директору школы на собеседование, это была суббота. Там нам рассказали об условиях, с которыми меня возьмут в восьмой класс. Из них главным было то, что я сам уйду после восьмого класса куда угодно. Мы обещали. Потом опять ее слушали, опять обещали. И так час.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке