Вот тогда-то у пацанвы из Четырнадцатого проезда наступал праздник: у всякого картофельного потока обязательно была утечка: то в одном месте на землю шлепалась пара картофелин, то в другом, и эта картошка становилась добычей пацанов.
Грузчики ругались, иногда давали кому-нибудь из мальчишек тумака, но очень редко: трудно было оказаться проворнее марьинорощинских ребят: ребята были проворнее грузчиков.
Зато какая радость была, когда Ленька с Гошкой приходили домой с добычей. Первыми их хвалили бабушки: Леньку – бабушка Дуня, Гошку – бабушка Тоня.
– Кормильцы вы наши!
Конечно, кормильцами они не были, стали ими потом, но все равно слышать эти слова было приятно. Бабушки, похвалив внуков, старались обязательно угостить их чем-нибудь вкусным.
А что такое «вкусное» в годы войны – та же картофелина, испеченная в печи (в Марьиной Роще печи были далеко не во всех домах), на сковородке и посыпанная крупной солью, а еще лучше картошка была, когда ее запекали в золе – м-м, это было просто объедение; второе лакомство – это обычный кусок ржаного черного хлеба, лучше всего горбушка, посыпанная солью.
Все ребята из Четырнадцатого проезда были готовы в любую секунду выскочить из дома на звук автомобильного мотора: когда приезжала машина с картошкой, она обязательно разворачивалась в узком проезде, едва не цепляя за дома, делая разворот в несколько приемов, и завывание ее движка было сигналом для сбора – из всех дверей высыпала ребятня.
Некоторые, наиболее сообразительные, выбегали даже с мешками – шили их специально.
И нравы в Марьиной Роще существовали свои, отличные от других окраинных районов Москвы.
Те, кто утверждает, что Марьина Роща была местом самых низких притонов, «малин», хаз, в которых роскошно жили разные уголовные элементы, паханы и «смотрящие», глубоко ошибается – Марьина Роща была обычным московским районом, хотя и жила по своим законам.
В Марьиной Роще действительно жило несколько «паханов», которые очень грамотно разделили район на сектора и поддерживали там порядок – каждый «пахан» в своем секторе.
И порядок действительно был: «паханы» наводили его вместе с милицией – делали это, не смыкаясь, не соприкасаясь друг с другом, автономно, каждый сам по себе. Но чтобы там лютовала какая-нибудь «Черная кошка», а по проездам с наганом в руке гуляла пресловутая Мурка, сопровождаемая коварной Сонькой, чтоб сюда, в здешние притоны, к проституткам приезжал богатый люд, дабы оставить там несколько тысяч рублей, – такого не было. Как не было и стрельбы по ночам, истошных криков добропорядочных граждан, к которым с финками приставали гоп-стопники, не было и трупов, обнаруженных бдительными патрулями в придорожных канавах.
Это все – досужие россказни, подзаборная литература из разряда «ОБС» – «Одна баба сказала», страхи интеллигентов, живших в центре Москвы и боявшихся даже нос сунуть в Марьину Рощу.
Находилось здесь и очень строгое отделение милиции, которым командовал человек по фамилии Рапопорт. Сейчас уже никто не помнит ни его имени, ни звания, но порядок в Марьиной Роще при нем был. И люди, ежели что, шли в отделение за защитой. И милиция их защищала.
Впрочем, точно так же шли и к «паханам» – те своих не давали в обиду. Блатные, жившие в Марьиной Роще, – они, кстати, обитали и в других районах столицы, во всех без исключения, кроме, может быть, Кремля, – никогда в своем районе не воровали, и если кто-то собирался это сделать – жестоко пресекали.
У продуктового магазина обязательно стоял постовой – его в Марьиной Роще по старинке называли околоточным, и если что-то происходило, люди бежали к нему. Околоточный («около точки») во всем разбирался по справедливости, если требовалось – то вызывал подмогу.
Как-то блатные вычислили в своих рядах «крота», иначе говоря, стукача, и поздно вечером около газоубежища расправились с ним. Ленька и Гошка были тому свидетелями.
На траве расселось «общество», – кто-то покуривал сигарету, кто-то поигрывал ножичком. «Крот» стоял перед блатными бледный, тощий, в обвисшей одежде. Он мог бы, конечно, от блатных убежать, но не делал этого, это было бы для него только хуже.
Кто-нибудь из блатных задавал вопрос, «крот» отвечал – врать было нельзя, за вранье могли излупить так, что мало не показалось бы, поэтому говорил он, как на суде, только то, что знал – правду. А поскольку правда эта была стукаческая, то вставал один из блатных и бил его.
Били сильно – «крот» шлепался на землю, ноги его вскидывались вверх сами по себе.
Следовал следующий вопрос, на который «крот» отвечал также правдиво, за вопросом – сильный удар. Несчастный «крот» снова летел на землю, подвывая и размазывая по лицу красную мокредь.
Расправа шла минут сорок, «крота» не убили, но проучили на всю оставшуюся жизнь, а Шебаршин и Савицкий запомнили то, что видели, также на всю жизнь – такие истории не забываются. Наблюдали они за нею из-за угла и очень боялись, что кто-нибудь из блатных заметит их. Но пронесло – никто не засек, что ребятишки наблюдали за экзекуцией.
Я представляю: иной собрат по перу так бы расписал эту сцену, что по коже побежали бы колючие мурашки, и финки расписал бы, и кровь красную, и как «крот» рыбкой летал на землю, а в конце описания поставил многозначительные три точки. Это означало бы, что судьбу «крота» понимай как хочешь. С одной стороны, его вроде бы и прирезали, оставили подыхать в канаве, с другой, вроде бы и нет – вроде бы…
Но «крота» марьинорощинские обитатели не убили, проучили как следует и отпустили восвояси.
Из своих рядов, естественно, вырубили. Наука очень действенная.
Старожилы Марьиной Рощи до сих пор вспоминают начальника 20-го отделения Рапопорта, при котором и порядок был, и справедливость торжествовала, и блатных он держал в узде, при случае мог поставить по струнке. И горестно качают головой старожилы – сейчас таких милиционеров нет. А если есть, то они ничего не знают о них.
Сирены, несмотря на вой, который обычно называли истошным – и он действительно был истошным, – все-таки отличались друг от друга. Голосами. У одной сирены голос был басовитым, низким, у другой – визжащим, истеричным, у третьей – спокойным, деловым, работающим на двух нотах, у четвертой – тонким и противным, словно бы на крышу вместо сирены подняли циркулярную пилу, у пятой – напоминал звук немецкого самолета «гау-гау», шестая также имела свою особенность, и так далее.
Одинаковых голосов не было.
Голос сирены, стоявшей в будке на крыше 605-й школы, расположенной недалеко от родного дома, Шебаршин мог различать среди остальных голосов даже в семидесятипятилетнем возрасте: так запал он в память – не выкурить. И до последних дней голос сирены, если его доводилось слышать, вызывал у Шебаршина некую внутреннюю дрожь. Как, собственно, у многих людей, познавших войну.
После одной из тревог по Марьиной Роще пронесся слух, что один из самолетов, нападавших на Москву, сбит и упал в Останкино.
Останкино – зеленое местечко с роскошным парком и прудом – находилось недалеко – полчаса неспешного хода, а если бегом, то можно уложиться в двадцать минут.
С места сорвались целой лавиной и понеслись в Останкино – охота было увидеть вблизи технику, на которой летают гитлеровцы. Гошка запыхался, он не мог тянуть наравне с ребятами, которым было по восемь – девять лет, дыхание еще не установилось, было не то, поэтому начал отставать, но Ленька его не бросил…
Хоть и с опозданием, но к самолету они все же прибыли, и лица их растянулись в жалобных улыбках: в Останкино действительно находился упавший самолет, только не гитлеровский «юнкерс», а наш небольшой истребитель, ястребок с тупо обрубленным носом. Сейчас, конечно, трудно определить, что это была за машина, скорее всего – «ишачок», И-16. А хотелось, очень хотелось, чтобы на земле валялся немец, какой-нибудь «юнкерс» или «хейнкель».
Обратно возвращались удрученные, медленным, небрежным шагом, – ни отстающих, ни вырывающихся вперед не было. То ли неисправным оказался тот самолет и это обнаружилось в воздухе, то ли попал под огонь наших же зениток – в общем, оказался он на своей земле недалеко от Останкинского парка.
Дверей в Марьиной Роще, несмотря на худую славу района, никто никогда не запирал – все дома, все квартиры были открыты. И никто ничего не брал – не воровали, понятие чужого добра, как и то, что счастья оно не принесет, сидело в крови у каждого марьинорощинского обитателя. Независимо от возраста.
У Гоши Савицкого однажды стряслась вообще анекдотическая история. Он зимой потерял шапку. Сбило ветром, подхватило порывом и уволокло. В общем, остался парень без шапки.
Надо покупать новую – мать, конечно, будет недовольна, может быть, даже стукнет по затылку, но шапку обязательно купит. Надо только выдержать первый натиск матери, первые упреки и первый подзатыльник, если он последует.
Вечером Гоша матери ничего не сказал, решил, что лучше это сделать утром – уж очень мать была вечером злая, а утром встал – шапка его лежит в коридоре… Это означало, что кто-то ранним утром, по свежему морозцу, нашел в снегу его шапку и, зная, кому она принадлежит, принес Гошке прямо домой. Поскольку дома уже никого не было, а Гошка еще спал, неведомый доброхот не стал его будить, положил шапку на пол в коридоре и ушел.
Савицкий до сих пор не знает, кто его так здорово выручил.
Если в Марьиной Роще воровства не было – воры сюда просто не совались, – то за пределами района воровства было сколько хочешь.
В частности, и Шебаршины, и Савицкие получили неподалеку – в Бутырском хуторе, именуемом попросту Бутыркой, – участки земли под огороды. Время было голодное. Огород считался хорошим подспорьем.
– С огородом мы не пропадем, – говорили бывалые люди, и правильно говорили: это было так.
Сажали в основном, конечно же, картошку – главную еду московского пролетариата, и не только московского – пролетариата российского.
На участки эти навалились дружно, и старые и малые, очистили от камней и железного хлама, выкорчевали несколько старых пней, вскопали, баба Дуня достала где-то немного навоза – настоящего, деревенского, из-под лошадей, – навоз также бросили в землю, и в один из теплых майских дней посадили картошку.
Картошка уродилась на славу, пошла в рост споро, и хотя хорошая ботва не считается приметой хороших клубней, опытная баба Тоня Савицкая сказала: картошечка вырастет неплохая. Это подбодрило обе семьи.
На огородах бывали часто – окучивали ряды, пропалывали их, следили, чтобы никто не забрался, и уже в июле, в середине, лакомились молодой картошкой, распробовали ее основательно и остались довольны. Обе семьи дружно решили, что можно, конечно, съесть картошку и молодой, но лучше подождать до осени, когда картошка станет настоящей, матерой бульбой, и тогда собрать урожай… Даже место определили, где будут хранить картошку зимой.
Так дотянули до середины сентября. В сентябре народ весь вываливается на огороды – выкапывать картошку. В воскресный день Шебаршины и Савицкие дружной компанией отправились на Бутырский хутор, дома никто не остался.
Пришли на огороды, и у бабы Тони Савицкой болезненно посерело лицо: огороды оказались выкопанными.
Бабушка Тоня плакала:
– Я еще вчера приходила сюда, смотрела, ботву щупала – вся картошка была на месте, в земле, а сейчас уже нет. Боже, что же такое творится? Хоть бы руки отвалились у этих воров и разбойников!
А семьи, которые рассчитывали прожить на этой картошке, вытянуть зиму, были большими: у бабушки Дуни Шебаршиной под крылом находилось семь человек, у бабушки Тони Савицкой – шесть. Как же кормить эту ораву в лютую зиму, чем кормить?
Оставалось только одно – рассчитывать лишь на самих себя, на свои руки. У бабы Дуни руки были золотые, она, повторюсь, славилась на всю Марьину Рощу, шила обувные заготовки, которые мастера натягивали потом на колодки.
Мастер-сапожник может надеть на колодку любую заготовку, хоть чехол из-под зонта, и приклеить к чехлу подошву, а вот сшить заготовку так, чтобы она была и модной, и глаз радовала, и технологических огрехов не имела – штука сложная.
Баба Дуня умела кроить и шить всякие заготовки – и сапоги с нарядными блочками и высокой шнуровкой, и ботиночки с рельефными кантами и меховой опушкой поверху, и туфли-лодочки, изящно садящиеся на колодку и еще более изящно – на нежную женскую ногу, и детские пинетки, украшенными вырезанными из цветной кожи цветами, и подростковые баретки, и лаковые мужские полуботинки – словом, все, все, все, что мог представить своим клиентам цех сапожных мастеров столицы.
Баба Дуня все умела делать, собственно, она и тянула в трудную военную пору большую семью Шебаршиных, кормила и поила ребят, одевала и обувала.
Обе бабушки, верховодящие в своих фамилиях, – баба Дуня и баба Тоня – вытянули семьи, не дали никому умереть…
Спят сейчас обе бабушки на московских кладбищах, тихие, безропотные, – никто из них никогда не скажет уже ни одного слова внукам (да и половины внуков также уже нет), если только ветер принесет откуда-нибудь едва слышные горькие слова и через несколько мгновений потащит дальше – ничего больше нет.
А вот память о них осталась. И живет она и в роду Шебаршиных, и в роду Савицких. И станет жить до тех пор, пока Шебаршины и Савицкие сами будут живы.
Это так важно для всякого человека, для рода, для страны… А люди без памяти очень скоро превращаются в животных. Так считают признанные мудрецы.
У пацанвы Марьиной Рощи было четкое деление не только на проезды, но и на дворы. Каждый проезд был отдельным государством и никак не меньше, каждый двор – скажем так, княжеством. Савицкие и Шебаршины жили хотя и в разных домах, но в одном дворе – их дома располагались окнами друг к другу, в этом же дворе имелся еще один дом в торце, поставленный перпендикулярно к домам Шебаршина и Савицкого, только чуть задвинутый за дом Шебаршина, одноэтажный.
Дом, где жили Шебаршины, был двухэтажный, а вот дом Савицких был большим и несколько странным. Половина дома была одноэтажной, другая половина – двухэтажной.
В одноэтажной половине когда-то располагалась красильная фабрика, далее к ней примыкала двухэтажная жилая часть. Через некоторое время фабрику закрыли, а здание осталось… Но не пропало, естественно, – его быстренько переделали в общежитие. Получился большой, густонаселенный дом, окруженный сараями. Сараи стояли очень плотно друг к другу – каждая семья обязательно имела свое помещение, куда прятала различные хозяйственные принадлежности – лопаты, пилы, топоры, слесарный и плотницкий инструмент (мастерить что-нибудь здесь умели все без исключения), складывали дрова, сюда же приносили и старую мебель – не выбрасывать же!
В более позднюю пору сараи стали называть хозблоками (кому-то слово «сарай» показалось слишком простонародным), но суть их оставалась прежняя.
Торцевой одноэтажный дом имел не только свои большие сараи, но и роскошную голубятню. О голубях и голубятнях, об этом повальном увлечении послевоенной поры, речь пойдет немного ниже.
Как известно, Марьину Рощу пересекали целых две железных дороги – Октябрьская и Рижская, на длиннющей Шереметьевской улице через эти дороги были перекинуты мосты; к Четырнадцатому проезду была ближе Октябрьская «чугунка». На ней имелись свалки цветного металла, где ребята находили много чего интересного, в частности довольно толстые плоские алюминиевые полоски, из которых они делали мечи. Мечи были почти как настоящие. Драться на них было очень интересно – грохот, лязганье стояли, как во время настоящей схватки: девчонки специально прибегали смотреть, как мальчишки дерутся на мечах.
За мечами пошла мода на щиты – особенно круглые, как во времена Дмитрия Донского и Куликовской битвы; щиты вырезали из старого кровельного железа, молотком загибали края, чтобы щит был прочным, укрепляли полосками алюминия, деревяшками… Иногда щит получался тяжеловат, но с этим мирились: чем тяжелее он был, тем прочнее, тем лучше им было отбивать удары.
Баталии получались славные, очень зрелищные, только на кинокамеру снимать, но почему-то киношники с Мосфильма, с документальной студии, расположенной совсем недалеко, на Новослободской улице, не спешили в Марьину Рощу, чтобы запечатлеть забавные игры тамошних ребят.
Так и шло время, ребята даже не заметили, что подоспела пора идти в школу. Леня Шебаршин был постарше, ему пришлось пойти в школу первым – Гоша Савицкий в этом ему уступал.
Мужская школа – 607-я – находилась в Лазаревском проезде, поэтому Шебаршин пошел туда. Школа № 605, на крыше которой стояла сирена, была женской, и хотя школы в Москве перетасовывали, да и вообще говорили, что мужские и женские школы надо объединить, так удобнее будет для ребят, школа № 605, расположенная буквально рядом, так и осталась женской, ход в нее ученикам-мальчикам был заказан.
Пришлось Леньке отправляться в Лазаревский проезд. Гошка тоже думал, что и ему придется туда бегать, но не тут-то было – его увезли на Украину, и в школу он пошел там, в небольшом шахтерском поселке, расположенном около Макеевки.
Честно говоря, на Украине Гоше очень не хватало Леньки Шебаршина, хотя и там, под Макеевкой, было много чего интересного. Но уклад жизни был иной, не московский, и ритм был другой, и язык, и еда – все другое.
Неподалеку от поселка находился лагерь немецких военнопленных, небольшой лагерь – несколько тысяч человек. Немцы прокладывали дороги, строили дома, оживляли погубленные шахты – в общем, восстанавливали то, что сами уничтожили.
Охраняли немцы в основном себя сами – убежать-то все равно никуда не убежали бы, – а уж за немецкой охраной присматривала наша, в уменьшенном составе.
Иногда проштрафившихся немцев наказывали, и тогда за них вступались наши женщины, как правило, старые, которые хлебнули от этих же самых немцев столько горя, беды, столько настрадались и наплакались, что это даже описанию не поддается. Но вот она, славянская натура: скорбные старые женщины проявляли доброту и вступались за провинившихся фрицев.
Это поражало больше всего, и в первую очередь – самих немцев.
Народ в лагере сидел мастеровитый, работящий, ни генералов, ни старших офицеров там не было, поэтому многие фрицы всегда что-нибудь мастерили: либо свистульки, либо тросточки, либо игрушки, либо еще что-нибудь, и это у них всегда получалось очень занятно, залюбоваться можно. И ребята из шахтерского поселка устраивали обмены – приносили хлеб, картошку, в обмен получали свистульку, приносили чуть больше хлеба – к свистульке получали в дополнение еще и тросточку.
Отношения складывались вполне дружелюбные, никакой ненависти к немцам у ребят (да и не только у ребят, история с бабками-заступницами тому пример) не было… Хотя ребятишки эти потеряли в войне и отцов своих, и дедов, и старших братьев, да и сами гитлеровцы во время оккупации творили зверства, расстреливали, вешали и стариков, и женщин, и детей.
Это, конечно, не было забыто – и такое вообще не забывается никогда, но ненависти к бывшим врагам не было: люди умели отделять зерна от плевел, а котлеты, извините, от мух. Да и потом, на Руси всегда чтили правило: лежачего не бьют.
Иногда пленные отдавали свои игрушки просто так, без всякого хлеба, а хлеб, мол, потом принесете, когда будет, – и надо отдать должное: ребята никогда не обманывали их, обязательно приносили горбушку: долг платежом красен…
Хорошая была жизнь у Гоши Савицкого в шахтерском поселке, и ребята были хорошие – с ними он подружился, но, если честно, по-прежнему не хватало Лени Шебаршина, очень не хватало.
Савицкий тогда даже не понимал, в чем дело, не разбирался в психологических тонкостях, понял только много лет спустя, уже вновь живя в Москве.
Через полтора года он вернулся в столицу, пошел в ту же школу, что и Шебаршин – 607-ю мужскую, – но Ленька Шебаршин уже далеко ускакал вперед, он шел по школьной лестнице на три класса выше. А это, если считать в детскую светлую пору, много, очень много…
О проекте
О подписке