– Спасибо, я об этом уже знаю, – с облегчением произнёс хозяин квартиры, посторонился, пропуская гостя в прихожую.
В доме было тепло, в прихожей стояли две переносные деревянные вешалки с круто изогнутыми рожками, похожими на ветки диковинного дерева. Шведов повесил на один из рожков свою фуражку.
– Прошу вас! – по-птичьи вздёрнув голову, пригласил Таганцев, рукою показал на проход, ведущий в кухню.
Шведов молча склонил голову и, сосредоточенный, прямой, неожиданно переставший излучать силу – он вновь погрузился в себя, и это Таганцев тоже почувствовал, – первым проследовал в кухню, сел на старый венский стул, стоявший у круглого деревянного стола с поблеклым и кое-где уже облезшим лаком. Стол был накрыт чистой льняной скатертью. Впрочем, неказистая скатерть эта была мала, Таганцев невольно поморщился: вечно Маша эта на всём экономит – гостей принимать неудобно, но в следующую минуту одёрнул себя.
– Извините! – пробормотал он неловко, как-то боком придвинулся к печушке, распахнул тяжёлую, отлитую из чугуна дверцу. – Эта машина такая: не подтопишь – не согреешься, – кинул в слабо горевшее нутро ещё два тёмных брикета.
– Наземным топливом топить печку?
– Сапропелем, прессованным илом.
– Сапропель, сапропель. Хорошее слово для пароля.
– Можно использовать.
– Придёт время, – Шведов улыбнулся, едва приметно раздвинув тонкие, твёрдые и невероятно сухие губы. Таганцеву захотелось как можно скорее предложить гостю чая.
– Собственно, ради этого мы с вами и встретились, – чистым и звучным голосом проговорил Таганцев и невольно покосился на дверь: а не слышит ли их кто? Квартира была пуста.
Гость в ответ ничего не произнёс, легко побарабанил пальцами по столу, произнёс задумчиво, словно бы для самого себя:
– Сапропель! Наверное, Владимир Николаевич, горит он, но всё-таки не греет.
– Хоть горит-то. Один вид пламени уже приносит тепло. Если руки не греет, то душу-то уж точно не отапливает.
– Это, Владимир Николаевич, из области философии, из высоких материй, а я земной человек, даже больше, чем земной – грешный, уязвимый, подверженный порче, – мне больше то подходит, что греет руки. Душа – дело второе.
– Считайте, что в этом вопросе мы с вами расходимся.
– Благодарю вас, – Шведов наклонил голову. Таганцев подумал, что Шведов, как военный человек, обязательно должен относиться к нему, невоенному, а значит, чужому, слабому, свысока, и это вызвало у него ноющее чувство, виски начало щипать, он приготовился в ответ на резкость сказать что-нибудь резкое, но Шведов произнёс примиряющее: – Если с вами пойдём в одной упряжке, у нас не будет, – он споткнулся, подумал немного, поправился, – у нас не должно быть разногласий ни в одном из вопросов, Владимир Николаевич!
– Я этого тоже хочу.
Что-то не складывался у них разговор. Таганцев не мог даже точно определить, в чём дело – то ли сбивала шведовская обособленность, его колючесть и высокомерие, то ли он сам не мог до конца довериться гостю, срабатывали внутренние тормоза.
Но останавливаться на полпути было нельзя.
– Простите, Владимир Николаевич, за незнание и серость, но что за должность большевики определили вам в Сапропелевом кабинете? Он за Академией наук числится?
– Совершенно верно. Должность звучная – учёный секретарь.
– Действительно пышно звучит. Люди, которые придумывают подобные титулы для разных мелких контор, относятся к двум противоположным категориям: либо они очень сильные, либо очень слабые.
– Большевиков слабыми назвать нельзя.
– Но и сильными тоже.
– Лучше преувеличивать мощь врага, чем преуменьшать, в результате неожиданностей меньше бывает, – в голосе Таганцева появились упрямые нотки.
Шведов склонил голову набок, в маленьких глубоких глазах его возникло жёсткое выражение. Этот человек не любил, когда с ним спорили, и Таганцев, опережая его, произнёс громко, тоном, не терпящим возражений:
– «Сапропель» – плохой пароль. Только для провала. Начало ниточки, за которую можно сдёрнуть с крыши ласточкино гнездо.
– Ласточки вьют гнёзда не над крышами, а под крышами.
– От «над» до «под» вообще-то большое расстояние, но в данном случае разница столь невелика, что её надо в лупу рассматривать.
– Странно, – неожиданно задумчиво произнёс Шведов, – мы с вами встретились, чтобы стать друзьями и единомышленниками, а разговариваем… – он махнул рукой. – И говорим-то ни о чём!
– Вы правы, – Таганцев понизил голос, – но лучше уж сразу обозначить все ориентиры, чем заниматься этим потом. Так в стрельбе можно промахнуться. – Помолчав немного и словно бы вспомнив о чём-то, досадливо поджал губы, на лицо его наползли морщины, он постарел. Надоели уколы, пикировка, расспрашивание, ирония над должностью «учёный секретарь», а он действительно учёный секретарь, и действительно учёный, самый настоящий. Не ровен час наступит пора, когда он будет избран президентом Академии наук. Он поставил чайник на «буржуйку». Брикеты ила в печушке разгорелись, пламя подало голос – пройдёт несколько минут, и «буржуйка» раскалится. Произнёс примирительно:
– Не будем об этом, не будем. Вы хорошо знакомы с Юлием Петровичем Германом?
– Да.
– Значит, нет необходимости характеризовать вам штабс-капитана?
– Бывшего штабс-капитана.
– Придёт время – всё вернётся на круги своя, – Таганцев подкинул в печушку ещё пару брикетов сухого ила. – И вы, конечно, знакомы с событиями, происшедшими с «Национальным центром»?
– Печальные события. Знаком и с ними.
– Меня тоже пытались под них подписать, но слава Богу, нашлись хорошие люди. Заступились. Но всё равно я предпочёл на время исчезнуть. Жил в Москве, менял квартиры, чувствовал кожей чекистов, да не дано им было… Если бы не заручительство Горького – обязательно бы взяли.
– Горького? – Шведов удивлённо приподнял брови, и Таганцев увидел, какого цвета у него глаза – тёмного, осеннего, когда идёт дождь и кругом хмарь, нет силы, чтобы разогнать темень облаков и неба, – ни ветер этого не может сделать, ни люди, – а в глуби зрачков колебалось, помигивало маленькое неяркое пламя. Увидев это пламя, Таганцев подумал: злое оно, может больно обжечь. – На что вам сдался большевистский писатель?
– Знаете, Вячеслав Григорьевич, любые способы защиты хороши. Если б не Горький, лежать бы мне сейчас с пулей в черепе среди таких же интеллигентов, как я, как вы – ничто не уберегло бы. Хорошо, что и я сам, и отец сумели доказать Горькому мою непричастность к «Национальному центру».
– А вы были здорово причастны? – злой пламенёк в шведовских глазах погас, брови выдвинулись вперёд, защитили взгляд, спрятали его в своей темени.
– Какая разница, Вячеслав Григорьевич, был или не был? Главное, что сумели доказать – не был причастен. Хотя на самом деле я был причастен… Но спасибо пролетарскому писателю!
– Раз уж речь зашла о «Национальном центре», с целями и задачами «Национального центра» вы были хорошо знакомы?
– Более чем.
– Разделяете их?
– Целиком и полностью!
– У «Петроградской боевой организации» есть своя программа?
– Без программы мы и шага не делаем. Есть программа. Составлена, обсуждена, поправлена и утверждена на заседании руководящего комитета нашей организации.
– Какова главная ваша цель?
– Свержение советской власти. Других целей нет.
– Эт-то хорошо, – удовлетворённо произнёс Шведов, потёр руки, потом подсел к печке, взял из эмалированного таза несколько тёмных, в остьях, шелушащихся брикетин торфа и кинул в печку. Голыми пальцами, не боясь обжечься, взялся за головку дверцы, прикрыл пламя. – В этом состоит и наша главная цель. Общая цель – и ваша, и наша. А «Национальный центр» мне очень жаль, толковая была организация, хорошо начала дело, неплохо работала, жаль, что недолго, – да не повезло ей…
Для молодого Таганцева сообщение о разгроме «Национального центра» было сродни удару тяжёлым предметом по голове, он ничего и сообразить не успел, хотя и ездил в Москву, и пережидал трудное время там, как оказался арестованным сам, даже впал в некий ступор, а когда пришёл в себя, когда его освободили, решил, что действовать надо крайне осторожно, а от суровых лиц и кожаных тужурок – спасаться, бежать, как заяц бежит от охотника. И вообще…
Таганцев вспомнил пору, когда были арестованы члены «Национального центра», как самое худшее время в своей жизни – не только небо, даже солнце над головой было чёрным. Ночью, когда в звучной темени ярко и дорого сверкали звёзды, переливались занятно, таинственно, он не видел звёзд, не слышал выстрелов, если они звучали рядом – а ночи и в Петербурге, и в Москве были лихие, выстрелы раздавались часто, были слышны крики и хрип людей, неясные личности громыхали ногами по крышам, забирались в чужие дома, грабили, убивали, а когда их накрывали, отстреливались люто, до последнего патрона.
Главное для Таганцева было заручиться поддержкой, затеряться и выжить. Выжить, только выжить – этому была подчинена каждая клетка тела, каждый нерв Таганцева. В Москве он более двух дней не проводил в одной и той же квартире, боялся, что чекисты нагрянут, и уходил. Несколько раз появлялся у Горького, тот, отзывчивый, добрый, привыкший помогать, непременно принимал его, оглаживая рукой густые, с рыжеватой искрой усы, выслушивал, устало щурил глаза, думал о чём-то своём, как казалось Таганцеву, далёком, и Таганцев понимал – не верит ему Горький, не имеет права верить, и Таганцев, частя и путаясь в словах, прикладывал руку к груди, убеждал писателя в том, что он верен советской власти, честно служил в Сапропелевском комитете, знаком со многими комиссарами, но так уж случилось, что его ни с того ни с сего пристегнули к вреднейшему «Национальному центру», к которому он не имеет никакого отношения. Есть, конечно, у него там несколько знакомых, но что это значит? В таком разе нужно хватать каждого третьего. А то и второго.
Он не знал, серьёзно вмешивался Горький в его судьбу или нет – просто в один момент почувствовал, что тяжесть, придавливавшая его к земле, ослабла. Таганцеву сделалось легче дышать, позже эта тяжесть вообще исчезла, и Таганцев вернулся в Петроград.
Первое время он вёл себя тихо, ходил с оглядкой, проверяя, а не пасёт ли кто его? Долгое время казалось, что его пасут, и он невольно сжимался, ему хотелось нырнуть куда-нибудь в земную глубь, раствориться в темноте, сделаться невидимым и неслышимым – состояние, как он понимал, привычное для человека, которого преследуют. Потом и это прошло. Человек забывчив. Исчезает не только память на события и имена – эта память слабая, исчезает память опасности, заложенная в памяти, в руках, в мышцах головы и ног, исчезает почти всё. Такое случилось и с Таганцевым. Он забыл, что происходило с ним, ожил, стал ощущать себя прежним Таганцевым – уверенным, свободным, убеждённым в том, что с ним ничего не случится.
Работы было много. Требовалось сочинить программу организации, хотя её надо было только зафиксировать на бумаге, это чисто механическая работа – программа ясна, словно божий день, цель, как и программа, одна, никаких других побочных целей, мельчания нет. Надо было добывать деньги, материалы, оружие и, главное, найти нужных людей. Единомышленников. А ещё больше, ещё нужнее – прорубить «окно в Европу», к своим.
Он и прорубил… В результате здесь находится Шведов – судя по вопросам, которые задаёт гость, – с инспекторскими функциями. Таганцев изучающе глянул на Шведова. Это был человек, которого всё время требовалось изучать, он постоянно менялся, был то добрым, то злым, то собранным, очень внимательным, не пропускающим ни единой мелочи, то неожиданно становился рассеянным, смотрящим сквозь своего собеседника, и тогда Таганцев, считавший себя неплохим психологом, терялся – он не понимал своего гостя.
А гость рассеянным не был ни одной минуты, ни одной секунды – это была всего лишь маска, очень удобная для изучения собеседника: накроешься ею, как некой шляпой или накомарником, опустишь сетку, и всё – ты уже неуязвим.
Глядя на Таганцева, Шведов тоже терялся, не мог сделать однозначного вывода – он не понимал некоторых вещей… Таганцев был человеком неодномерным – сильным и одновременно слабым, умным и в ту же пору очень далёким от умных решений, осторожным и легко теряющим это качество… Пройти бы молодому профессору Таганцеву школу конспирации – цены бы не было ему.
Шведов мог, конечно, поставить Таганцеву жёсткую оценку – от этой оценки зависело, будет ли помогать Запад и, в частности, руководители эмиграции Таганцеву и «Петроградской боевой организации» (как помогали, к слову, «Национальному центру»).
Таганцев это, кажется, понимал. Так, во всяком случае, мнилось Шведову.
– А ваша жена где? – неожиданно спросил он. – Надежда Феликсовна где?
– О, вам даже известно имя и отчество моей жены?
– А как вы думали, Владимир Николаевич?
Таганцев с улыбкой помял пальцы, подул на них. Лицо его потеплело, глаза обрели мягкое выражение.
– Eё нет, она вместе с сыном уехала под Питер, к родичам. У сына не всё в порядке со здоровьем, петроградский климат – не самый лучший для детей, поэтому жена с сыном временно переселились в деревню.
– Ну что ж, всё ясно, – Шведов так же, как и Таганцев, с костяным щёлканьем помял себе пальцы. – Всё ясно. – Оглядел убранство кухни, словно бы хотел запомнить обстановку, приблизился к окну, тёмному с изнанки, с внешней стороны, и светлому, чистому изнутри. Работница Маша в семье Таганцевых зря хлеб не ела. Посмотрел вниз, в зеленоватую темень пространства: что там, на улице? Спросил тихо, едва слышно:
– А где же Маша?
Улица была пустынна, по тусклым гладким камням неспешно волоклись хвосты пыли, смешанной со снегом, закручивались в толстые жгуты, украшались раструбами и устремлялись вверх – верный признак того, что ветер скоро усилится.
Ни одного человека на улице уже не было – ни бабок, с их банками, набитыми подсолнуховыми семечками, ни цыганки, ни беспризорников, – совсем как в вымершем городе… Вообще ничего живого не было.
– Маша? Машу я сегодня отпустил домой.
– Правильно поступили. Лишние свидетели в нашем деле ни к чему.
Шведов ещё раз осмотрел пустынную улицу и невольно поёжился: иногда ему, боевому офицеру, подполковнику-артиллеристу, прошедшему фронт, повидавшему, кажется, всё на этом свете, – а видел он такое, что не только на этом свете, на том, пожалуй, не увидишь, – делалось страшно… Для него, считавшегося человеком бесстрашным, это было в новинку.
Сделалось ему не по себе и в этот раз, будто на холодной мостовой, которую он рассматривал в окно, его поджидала смерть.
О проекте
О подписке