Читать книгу «Город на заре. Сборник рассказов» онлайн полностью📖 — Валерия Дашевского — MyBook.

II

Он не раздумывал над тем, каким будет свидание с городом – с прошлым, которым и был город, – жившим своей жизнью после его отъезда и похорон отца (впрочем, четыре дня похорон и три недели, пока он продавал квартиру, в счет шли), и теперь со смешанным чувством тоски и удовлетворения увидел то, что и ожидал: упадок и разрушение, кирпичные фасады в трещинах, обвалившиеся балконы, листы железа и шифера, заграждения из крашеной сетки-рабицы, ржавые гаражи, сорную траву, там и сям выбившуюся из тротуара, просевшие бордюрные камни. Вспомнился заколоченный дом на кривом спуске за синагогой (оказавшийся Анатомическим театром женского медицинского института), его сводчатая пустота и холод подвалов, где он, мальчишкой, искал местечко, более укромное, чем скамейки парков и подъезды, – там тоже царили упадок и разрешение, созвучные неприкаянности, безденежью, юности, промозглым вечерам, когда и податься было некуда, но мысли бежать тоже не было, только неукротимое желание возмужать и одолеть жизнь, какой он представлял ее, благо, примеров было предостаточно.

– Есть дом на Полтавском шляхе, – говорил рабочий. – Тоже пострадал, в нем если что затевать, так только на первом этаже… На площади Фейербаха есть дом двенадцать, годящийся. На продажу выставлен. Знатный дом. Договорился там с людьми о ключах. От них должен быть представитель. На Черноглазовской есть, нежилой, окна на двор… Те тоже будем смотреть?

Розенберг кивнул.

Дом на площади Фейербаха выглядел подходящим – двухэтажный особняк в псевдоготическом стиле: с двумя треугольными фронтонами, прорезанными готическими окнами, готическим треугольным эркером, краббами, медальонами и рустровкой по фасаду. Внутри царил полумрак; звуки города тут были почти неразличимы, точно изжиты застывшей тишиной покинутого жилья, и Розенбергу, переходившему из комнаты в комнату, вдруг стало не по себе. Он остановился как вкопанный посреди пыльной полутемной гостиной, пытаясь понять, что именно не восстанавливает и отвергает память. Затем вышел наружу.

– Устраивает? – спросил представитель.

– Да, – сказал Розенберг.

– Если не найдете аккумуляторы, накинем клеммы на провода, – сказал рабочий.

– Нет необходимости, – сказал представитель. – Здание обесточено временно. Просто откроем щитовую. В котором часу?

– Пока не знаю. Позвоню вечером, – сказал Розенберг.

– Деньги не забудьте.

– Конечно.

– Ваш человек говорил, вам нужно ванну занести в квартиру на первом этаже?

– Правильно. Он купит и привезет вечером. Деньги я дал, – сказал Розенберг.

– А после как вы с ней думаете?

– Вот он заберет. Или оставите себе. Решите сами.

Было около девяти утра. Он позавтракал в гостинице. Потом пересек площадь и вернулся в номер с бутылкой Label 5. День был не по-летнему прохладный, но солнечный. Город казался вымершим – как те безлюдные, заброшенные поселки и селения, когда чудилось, что само место, небо и дома сторожат каждое движение. Его коробило убожество аттракционов на площади перед гостиницей – размалеванных прицепов, горок из розового пластика, надувных замков и батутов; перед отлетом он слышал от кого-то, что городская площадь, вторая по величине в Европе, отдана под ярмарки окрестных сел – с лошадями и балаганами; это оскорбляло память молодости, неизжитые представления о прошлом.

В номере он присел к письменному столу, открыл папку с номерами телефонов, хранившуюся в ящике, и позвонил в ресепшн. Ему ответили, что объявления для газет и кабельных каналов принимают. Бланки на стойке. Что-нибудь еще, господин Розенберг?

– Мне нужен фотограф, – сказал он. – Хороший. И расторопный. Поможете найти такого?

– С нами работает фотограф. Снимает делегации, прогулки, праздники. Подрабатывает у нас. Милый парень.

– Отлично, – сказал Розенберг. – Жду его в холле завтра в десять утра.

По городским меркам номер был прекрасным, на его теснота раздражала Розенберга. Ему не терпелось выйти на воздух.

Он решил пройтись пешком до Новгородской, оттуда – на Авиационную. Путь его лежал мимо тихих сонных улиц, где когда-то жили его одноклассник Файтлин, – он разбился, перегоняя свою первую и последнюю машину из Тольятти, и тетки по матери, две старые девы, казавшиеся в детстве феями добра, англоманки, завещавшие ему квартиру, которую он так и не получил, и его учитель живописи и истории средних веков, – кумир школы, уехавший одним из первых. Ничего не изменилось в каменном безличье серых домов, в затененности улиц, ставших лабиринтом воспоминаний; но жизнь, к которой предстояло вернуться – кладки стен, вывески на иврите, семисвечники и серебро в полумраке синагог, зной, люди в черных шляпах и допотопных сюртуках, болтающиеся нити талесов, гортанная речь и мраморные облака – не отпускала, заставляя чувствовать себя пришлым.

Двухэтажный, крытый красной черепицей, особняк стоял за кованым забором.

Перед отлетом Розенберг просмотрел о Ходосе всё, что было в сети, не думая разобраться в какофонии измышлений, обличений, лжи и откровенной паранойи, а пытаясь понять, к кому его посылают.

Барон Эдуард Ходос написал двадцать пять книг, обличающих хасидов Хабада8, вел с ними войну на моральное уничтожение; призывал создать православную монархию с костяком из казачества. Книги назывались «Топор над Православием» «Пришествие Иуды», «Еврейская рулетка» и «Еврейский удар, или Монолог с петлей на шее» и расходились с невероятной быстротой, как писали в сети. Ходоса приглашали на конференции «для обсуждения проблем мирового сионизма»; памфлеты и газету «Тихий ужас» он печатал за собственный счет и раздавал у входов в метро. Писали, что он владеет потрясающими произведениями искусства, что в молодости сидел, но был оправдан. Он участвовал в реституции синагоги9, в подвале которой прошли юность и молодость Розенберга, со своей реформистской общиной занял было ее второй этаж, не поделил ее с хасидами Хабада с первого этажа, проиграл им суды, был изгнан и теперь боролся с «иудео-нацистской сектой Хабад» и всей иудейской традицией.

Ходос принял Розенберга в гостиной, походившей на помещение театральной дирекции. Он восседал в кресле из синагоги, облаченный в талес поверх черного тканого халата. Розенберг сел за обитый кожей стол, без стеснения разглядывая занавес вдоль стены, старинную мебель, столешницу с фотографиями, резные полки, переплеты фолиантов.

Взяв письмо, Ходос, стриженный наголо человек лет шестидесяти, с минуту разглядывал Розенберга.

Потом сказал:

– Так. Розенберг. Наслышан.

Он помахал письмом Хильшейна.

– Правильно делает этот еврей, что не доверяет вашей фашистской почте. Мерзавцы. Спят и видят, как со мной разделаться! Читали против меня молитву «Пульса де-нура»10! Тебе об этом известно, Розенберг? Тебе рассказывали, кто я такой? О моей борьбе с еврейским фашизмом? Что ты вообще знаешь, Розенберг?

Он углубился в чтение.

Лицо его, задумчивое, непреклонное, хранило отпечаток неистовства, как хранят отпечаток несмиренности и былой ярости лица старых вояк, а просветленного отсутствия – лица бородатых ортодоксов, столь ненавидимых Ходосом. Разглядывая его с легкой усмешкой, Розенберг в который раз почувствовал себя отступником, неспособным проникнуться духом еврейства: с Израилем его роднила кровь, с городом – жизнь.

– Что тебе сказал Хильштейн? – спросил Ходос, не отрывая глаз от письма.

– Забрать ответ.

– Я напишу ему, – сказал Ходос.

Теперь он снова смотрел на Розенберга.

– Ты должен понимать, в каком мире живешь, Розенберг, – сказал он. Говорил он негромко, однако лицо его осветилось так, будто отметившее его неистовство разом обрело плоть и голос. – Среди кого ты живешь! Смотри на меня. Я несу Слово и живу без страха. Мои книги – молитвы на освобождение от проклятого ига иудео-нацизма, надругавшегося над Правдой Божьей! Раввины подсунули народам свет иудейской веры вместо Света Истины. Я признаю богоизбранность народа иудейского, раз в нем рожден Сын Божий, должный отвратить еврейский народ от бесовства. Я – кровник Спасителя, мстящий его палачам! Моя еврейская месть беспощадна! Ты слышишь меня, Розенберг? Вот ты. Ты, говорят, что-то можешь. Израиль твой дом? Для чего ты живешь? Кто ты?

– Никто, – сказал Розенберг. – Когда-то жил здесь. Ходил в вашу синагогу. Тогда она синагогой не была.

– Она всегда была синагогой.

– Нет, – сказал Розенберг. – Но неважно. Я наведаюсь перед отлетом.

– Погоди, – сказал Ходос. Он вышел из комнаты и тут же вернулся.– Возьми, – сказал он Розенбергу. – Прочтешь на досуге. – И сунул ему в руки несколько своих брошюр.

– Оставьте себе. Я не читаю на русском. Это еврейские дела, я в них не смыслю, мне они не по уму.

– Ты должен понять, кто ты. И для чего ты живешь, Розенберг! – повысил голос Ходос у него за спиной.

Розенберг неторопливо обернулся, заполнив собой дверной проем. Выражение его лица изменилось. До сих пор он был уверен, что разговаривает с городским сумасшедшим. Он внимательно посмотрел на Ходоса прежде чем ответить:

– Да. Было бы неплохо. Жаль, время ушло. С этим надо было заводиться раньше, рав Ходос.

III

Было двадцать минут первого. Полдень был с самом разгаре, солнце в белесой дымке стояло почти отвесно.

Он направился к проспекту, шагая вдоль тени разросшихся лип.

Объявления о съемках были оплачены им на радио и кабельных каналах, в семичасовом блоке. Звонков можно было ждать до полуночи. Как бывало, ближе к полудню ему хотелось выпить, но оставалось дело, которое он откладывал, пока мог, точно вознамерился разом избыть всё, досаждавшее ему годами, и вернулся в город ради этого.

В номере он достал из чемодана ноутбук и позвонил, чтобы его подключили к сети.

Когда служащий ушел, он задернул шторы, снял туфли и носки, и налил себе выпивки.

Потом расположился поудобней в кресле и вошел в скайп.

– Привет, Леня, – отозвался из Филадельфии Алекс Суркис, когда лица обоих проступили на экране. На нем был пиджак, галстук-бабочка, белоснежная рубашка, роговые очки.

– Куда-то собрался?

– Да нет. Я пока в офисе, через час поеду домой.

– Что там у тебя с Аней? Что происходит? – спросил Розенберг.

– Скверно, Леня. То есть, в медицинском смысле с ней порядок. Она перенесла две операции, у нее удалены почка, матка, ее облучали, и скажу я тебе, спасти ее могли только в Штатах! Она всё перенесла и здорова, насколько можно быть здоровой после всего… Но ведь она сумасшедшая! Она совершенно сошла с ума, и вменить ее не в моих силах! Ее как подменили, понимаешь? Купила себе последнюю модель BMW, потом улетела, будто бы по делам, а две недели спустя мне позвонили из Рима. Она сняла президентский номер в Ambasciatori Palace, швырялась деньгами, как ненормальная, накупила гору вещей на десятки тысяч долларов. Мне позвонили из-за неоплаченных счетов! Пришлось лететь туда, забирать ее. Она не желала уезжать, кричала, что хочет жить, жить, жить! Я пытался ей объяснить, что она пустит нас с сыном по миру, но она ничего не желала слышать! Мне кажется, она меня возненавидела! Я перестал понимать ее. Через месяц это повторилось! Мы заложили дом, чтобы расплатиться по долгам, но на нее это не подействовало. Ей совершенно всё равно! Со мной она говорит только о счетах. Только! Пить ей нельзя, но она выпивает, тут же отключается, а потом не помнит, что было. Я пытался ее удерживать, но она приходит в бешенство и кричит мне в лицо страшные вещи! Развестись с ней, я, сам понимаешь, не могу, лишить ее дееспособности тоже не могу, ее тут же запрут в клинику. Не знаю, что с нами будет. Она не оставляет мне другого выхода. Теперь она впадает в отключку где угодно, просто гаснет, как лампа. Ее стало опасно отпускать. Погоди, покажу тебе!

Он поднес к экрану мобильный телефон, и Розенберг разглядел в нем спящую в вагоне подземки женщину в кожаной куртке, напоминавшую куклу безжизненностью и поникшей головой в желто-синем парике.

– Ну как? Тебе хорошо видно? – спросил Суркис. – Такая теперь наша Аня. Как она тебе?

– Что ты решил? – спросил Розенберг.

– Что я могу решить? Где у меня выход, Леня? Я должен зарабатывать деньги. Мы в долгах. Я должен буду давать ей деньги, если разведусь, но грабить нас она не сможет!

– И ты решил поместить ее в клинику?

– Хочешь сказать: у меня не хватает духа с ней развестись? А ты бы что сделал? Оставил бы всё как есть?

– Может быть, – сказал Розенберг.

– Ты бы, конечно, ее не бросил.

– И ты не бросишь, – сказал Розенберг. – Это уже ненадолго.

Он закрыл верхнюю панель ноутбука, отхлебнул виски и пересел на кровать. Потом лег навзничь, поставив стакан на живот. Час спустя он всё еще смотрел, как солнце просвечивает шторы. Потом перевалило за полдень. Вслух он сказал: «Это ее болезнь!» – думая: «Еще неизвестно, как бы оно обернулось. Со мной ей бы пришлось еще хуже!», – хотя было ясно, что хуже некуда.

Он был на четыре года старше ее, и тогда это имело значение. Высокая, под стать ему, со смуглым румянцем, черными волосами, распущенными как у итальянок в фильмах тех лет, она была еврейкой, и это тоже имело значение, потому что тогда он еще стеснялся женщин; то, что она такая яркая, так хороша собой, приводило его в восторг, но больше льстило самолюбию. У нее была округлая налитая грудь, крутые бедра, плоский живот и линия спины и ягодиц, при виде которой у него пересыхало в горле. Она ходила на его бои, ждала его там, где он велел, бежала рядом, подлаживаясь под его широкий шаг, смотрела на него в упор полными решимости глазами, но он так и не переспал с ней из боязни последствий и про себя зная, что она не по нём, хотя несколько раз они были, что называется, на грани. Потом его пригласили ее родители и попросили не портить дочери жизнь. Позже ему сказали, что Арановичи собрались уезжать.

Всё это память знала, не сохранив почти ничего зримого в несметной сутолоке событий, лиц, голосов; воспоминания о ней всегда были обрывочны и внезапны; тело ее он не мог вызвать в памяти, как ни пытался, да это и было ни к чему. Прошло больше тридцати лет, она прожила жизнь, о которой он давно составил себе представление, близкое истинному, – но и только. Точно щадя его, память не помнила почти ничего из того, что касалось женщин: переживаний, ссор и телесной близости, того, чему он отдавал себя, на что растрачивал, чем овладевал, что губил. Он даже лица ее не разглядел – и тем не менее в углу подземки спала Аня Аранович, которая хотела жить и жила, покуда жил и дышал он сам, помнивший ее полуоткрытые губы, опушку серого зимнего пальто.

Теперь ему казалось, что это было не с ним. То время, сполна им оплаченное, было и кануло, как кануло другое, которое он тщился и не мог забыть: туманные утра, мертвую тишину гиблых мест, обращенных в захоронения, рыжие осенние леса, горные склоны, поросшие сосняком, припорошенную снегом землю; смрад; выгоравшие до углей дома и целые поселки; сломанные койки брошенных госпиталей; крошево битого стекла; трупы на улицах, в квартирах и подвалах; названия населенных пунктов, – Хорча, Власеница, Приедор, Босански-Нови, – оставшиеся на внутреннем слухе; грохот тяжелых орудий; дым, валивший над крышами Мостара11

...
6