Я готов поспорить с Марксом: не труд сделал из обезьяны человека, а любопытство. Любопытство – страшная сила. Оно заставляет нас путешествовать, вступать в сомнительные сделки, начинать рискованные аферы, читать книги и смотреть фильмы – жить! Любопытство – вот топливо нашего бытия. Риск – суть азарта и страсти. От преферанса по копеечке за вист до ломберных столов Лас-Вегаса и Монте-Карло, от тараканьих бегов до русской рулетки. А уж для славянской души слаще азарта ничего и не придумать. И если играть, так до последних портков; если спорить – до кровавой драки. А уж если любить кого, то любить насмерть. Так, чтоб жизнь на кону стояла.
С Яной мы познакомились на Крымском валу четыре года назад. У меня открывалась выставка, она пришла брать интервью для своей программы «Культуромания». Вернисаж начинался в семь, я приехал к шести. Яна проникла в зал, ещё закрытый для публики, и уже вовсю болтала с буфетчицей, разливавшей белое и красное вино по пластиковым стаканам – на одном подносе рислинг, на другом – каберне.
У моей будущей жены был – хотя почему был, он есть и стал даже ещё изощрённей – врождённый дар – восхитительная и непринуждённая способность очаровывать и втираться в доверие к людям всех социальных слоёв и любых возрастных групп. Яна называет это адаптационной мимикрией. С уборщицей и супругой дипломата, с ребёнком семи лет и хмурой собакой, с постовым милиционером и искусствоведом по русским фрескам шестнадцатого века она не только моментально находила общую тему, но и каким-то непостижимым образом копировала словарь и даже манеру общения собеседника. Скорее всего, я тоже был очарован одной из таких зеркальных вариаций на мою собственную тему.
Наутро после выставки Яна проснулась у меня на Котельнической. Предыдущий вечер реконструкции поддавался частично и лишь до определённого момента, а именно – до подачи горячих блюд в ресторане «Прага», куда мы заехали после фуршета на Крымском. Мы много плясали, я заказывал музыку, кажется, даже пытался петь со сцены на итальянском. Что мы вытворяли ночью, не помню совершенно, утром в прихожей я обнаружил барный стул на хромированной ноге и милицейскую фуражку со сломанным козырьком. Похмелье было чудовищным, но в холодильнике нашлась пара бутылок шампанского.
Следующие две-три недели слились в сверкающую карусель весёлых ужинов и попоек в ресторанах, у друзей, на каких-то дачах. Янка умела веселиться – в «Метрополе» нас забрал патруль: на спор с негром-туристом она делала стойку на руках, держась за спинку стула. Яна едва не устроила кораблекрушение на Москве-реке, напоив в дым штурмана речного трамвайчика и взяв управление на себя. Мы просыпались в двухместном купе, а за окном текли предместья Киева. На Крещатике она стала причиной затора, изображая слепую иностранку, ищущую переход. Нас выводили из Мариинского – там она пыталась петь дуэтом с Ленским. Кажется, в Вильнюсе она уговорила меня заняться сексом в зоопарке. В ленинградской «Астории» нам отказывались давать номер, поскольку в наших паспортах не было печати о регистрации брака, через три дня мы расписались в каком-то Дворце бракосочетаний с жутковатыми мозаиками по стенам где-то на Тимирязевской, директриса ЗАГСа оказалась школьной подругой моей новой жены. Мы, разумеется, прошли вне очереди.
Свадьбу отмечали в ЦДЛ, над «дубовым залом» – по лесенке и налево, – там есть уютный кабинет с камином – «комната номер восемь», – на двери всё ещё висит табличка «Партком»; Лёва Мещерский, начальник писательского общепита, рассказывал мне, что именно тут литераторы-партийцы придумывали кары своим несознательным коллегам, от Пастернака до Войновича.
Медовый месяц уложился в неделю. Таллин ранней осенью был чист и звонок: башни-шпили, зелёный мох на диких камнях, белые облака над синим заливом, жаркий глинтвейн в глиняных кружках. В парке Кадриорг мы валялись на всё ещё тёплой траве, пили портер из чёрных бутылок и закусывали копчёной салакой, а после до одури целовались рыбными губами. Я рассказывал про Эдинбург, про выставку в Лондоне, про Франкфурт и книжную ярмарку, где мне вручили «Золотое яблоко» – этот Оскар художников-книжников – за серию цветных иллюстраций к «Страстям от Иоанна».
Наш поезд подкатывал к Москве, я выволакивал в проход наши чемоданы и пакеты с сувенирами для её родителей (ликёр «Вана Таллин» – две бутылки, запечатанных сургучом, набор пивных стаканов и литая пепельница в виде беса с тележкой), когда Яна мимоходом сообщила, что уволилась с «Эха», накануне отправив из отеля факс Венедиктову. На площади мы поймали левака и поехали на Таганку. Именно с того дня она прочно обосновалась на Котельнической.
Родители Яны удивили меня, сюрприз был, к счастью, нивелирован алкоголем: с её отцом, отставным подполковником ракетных войск, мы пили разведённый спирт «Рояль», сидя на тесной кухне. Дело происходило где-то в Подмосковье Ярославского направления, поблизости находился Звёздный городок, о чём несколько раз напоминал мой новый родственник Викентий Палыч. Мы закусывали потрясающе сочными помидорами домашнего засола; всякий раз, опрокидывая стопку, я приговаривал, что только ради одних помидоров стоило жениться на его дочери.
Палыч на шутки реагировал плохо, к тому же он не знал, кто такой Уорхолл и где находится Уффици, расстояние до Нью-Йорка он определял временем подлёта РС-20, любая тема у нас съезжала на сволочей-либералов, гада Горбачёва и иуду Ельцина. Тесть краснел лицом, наливался гневом и сладострастно бил кулаком в ладонь. Он был лыс, потен и напоминал жертву, чудом спасённую из пожара; я из солидарности плёл, что «моего батю» тоже турнули из МИДа «эти суки», что можно считать правдой лишь отчасти, поскольку родители по-прежнему жили в Лондоне, а отец из культурного атташе превратился в вице-президента некой то ли никельной, то ли алюминиевой конторы.
В жаркой комнате с тюлевыми занавесками и пианино «Лира» в ореховом корпусе, под ослепительной люстрой, был накрыт овальный стол. Пахло сырым луком. Меня принимали по высшему разряду – белая скатерть, фужеры, винегрет и шпроты, в хрустальной ладье краснели неизбежные помидоры.
Тёща, крепкая кубышка в нейлоновом спортивном костюме лимонного цвета, с медным лицом, кудлатой стрижкой и водевильным именем Роза Казимировна, благоухала «Красной Москвой». Упираясь мне в плечо тугим бюстом и улыбаясь, как воровка, она подкладывала в мою тарелку винегрет и интимным контральто расспрашивала о квадратных метрах и планировке квартиры на Котельнической.
Меня мутило от смеси духов и укропного рассола. Было невыносимо душно, я пьянел, с оторопью различая в плотоядных чертах Розы Казимировны лицо своей новой супруги, которая не только сидела напротив, но и вдруг коварно размножилась в фотографиях неожиданно крупного формата по стенам. Яну тут не просто любили – её боготворили. Стены становились зыбкими, пол тоже плыл, от спирта начинало ломить голову, больше всего хотелось потерять сознание и очнуться где-нибудь далеко-далеко от этого места.
Готовила Яна скверно, съедобными выходили лишь голубцы, но от них в моей мастерской, которая примыкала к кухне, воняло, как в столовке, капустой и горелым маслом. Тёща очевидно знала о кулинарной импотенции дочки и раз в неделю наведывалась на Котельническую с парой холщовых котомок, набитых судками с едой и литровыми склянками с супом. Паёк она называла «гостинцами» и требовала неукоснительного возвращения тары, особенно пластиковых крышек к банкам. Я благодарил и уходил работать, а из кухни ещё часа два доносилось её густое контральто в назидательных интонациях.
Тёщина стряпня напоминала кормёжку в пионерлагере или офицерском госпитале – биточки в сметане, суп-пюре, хек с горошком.
Изредка тёщу сопровождал супруг-ракетчик. Независимо от времени суток тесть намекал на крайнюю необходимость выпить, щёлкал пальцем по горлу, подмигивал и азартно пихал локтем в бок. Отбояриться, как правило, не получалось – приходилось пить даже утром; делалось это очень по-русски, с лихой жиганской ухваткой, быстро и тайком от жён. И, разумеется, без закуски. Хлоп – и в дамки!
После, успокоившись, Палыч бродил по квартире, фальшиво напевал, разглядывая корешки книг, фотографии и картины. Царапал ногтем багет рам. Иногда что-то бурчал, раскачиваясь на каблуках и терзая пальцами красное лицо.
Я его тихо ненавидел, не ведая, что через два года он умрёт в военном госпитале в Черноголовке от скоротечного рака желудка.
Время вовсе не линейно, да и существует ли оно? На память полагаться тоже не стоит: в памяти ведь не факт отпечатан, а эмоциональный слепок события, подретушированный алкоголем и общим состоянием души. Коллаж из картинок: одни чёткие, в красках и звуках, такие живые, даже с запахами; другие мутные, вроде сновидений, когда болеешь с жаром.
Умоляю читателя не пытаться наложить мою историю на хронологию событий тех смутных времён – они не совпадут. Не стоит изучать астрономию по полотну Ван-Гога «Звёздная ночь», а картографию ада – по стихам Данте.
И не моя вина, что крах страны тут совпал с моим триумфом там. Гибель советской империи разбудила Запад: так пляжный люд, побросав пасьянсы и коктейли, сбегается к подыхающему киту-исполину, выброшенному на прибрежный песок.
Всё русское стало вдруг важным, наполнилось тайным смыслом и даже мистикой: и танец лебедей, и доктор Живаго, и неизбежный Распутин, и закопчённые иконы с ликами мрачных святых. Мир замер в ужасе от предчувствия чего-то невыносимо страшного – все взоры обратились на восток. Там разверзлась бездна, и казалось, спасенья нет. Русские играли свою заветную роль – невинная жертва, всходящая на плаху. Играли самозабвенно, с азартом и лихостью – рванув рубаху на груди и поцеловав крест, склоняли буйну голову к липкой плахе. Русские знали эту роль назубок, что и неудивительно, другие роли по традиции были закреплены за европейской частью труппы. В который раз за один лишь век и кровавая резня революции и гражданской, и голод, и мясорубка войны, и снова стальной кулак репрессий, и вот теперь ещё и это…
Помнится, тёмным ноябрём я ехал в Шереметьево, косой дождь пополам с ледяной крупой хлестал по стеклу и лип к дворникам, фонари на Горького горели тускло-жёлтым, всё вокруг – тротуар и мостовая, фасады домов, голые деревья, пешеходы, – всё казалось мокрым и скользким; перед продуктовым толпилась чёрная масса людей, у входа на «Пушкинскую» кого-то били.
А утром, с пересадкой в Хитроу, я был уже в Эдинбурге. Моя персональная выставка проходила в отеле «Корона Скандинавии», на открытии струнный квартет играл Моцарта и Вивальди. Официанты во фраках разносили шампанское, дамы в узких платьях с голыми спинами хвалили мои картины, я улыбался и с достоинством целовал их тощие руки. Интервью с моей фотографией опубликовал журнал «Шотландец», на выставку привели даже какого-то типа из «Сотбис». Успех превзошёл ожидания организаторов выставки и уж тем более мои – мы продали почти все картины. Денег я заработал много, запросто мог купить целый этаж в моей высотке. «Падшего ангела» приобрёл местный лорд, картина и сейчас висит в его замке. Бывая в Эдинбурге, я непременно навещаю его, мы пьём чай у камина, он что-то рассказывает, но из-за его шотландского акцента я не понимаю и половины.
Я возвращался в Москву, в Шереметьево меня встречала толпа друзей и знакомых – орали через загородку какой джин-бурбон-скотч прихватить в дьюти-фри; прямо из аэропорта всем табором мы неслись на Таганку: раздача подарков и пир горой были непременным ритуалом каждого возвращения на родину. Под утро гости разъезжались, Янка стягивала новое платье, ботфорты на шпильке и в пьяной неге отдавалась мне на ковре гостиной. Прямо под портретом моей героической бабки и парадной саблей, подаренной самим Ворошиловым.
А в январе я уже встречался с новым импресарио – Яном-Виллемом Зюйдтраппом, который переманил меня из Эдинбурга в Амстердам. Мы договаривались о новой выставке в мае, подписывали контракт на серию плакатов для Голландской регаты. Я возвращался в Москву и работал. А через три месяца улетал снова.
У меня брали интервью, я участвовал в околокультурных репортажах местных телеканалов. Обычно после спорта и перед погодой они показывали мои картины, потом меня – я говорил банальности о живописи, о культурных связях и гуманитарных ценностях. Ян-Виллем считал интервью важнейшим элементом маркетинга, мне они казались пустой тратой времени.
Однажды, явно по недоразумению, я угодил в двухчасовую программу ВВС; уже само название насторожило меня – «На краю пропасти», – но было поздно: меня усадили в кресло перед микрофоном и принесли стакан воды. Включился красный фонарь с надписью «Прямой эфир», прозвучал джингл. Ведущий, тощий малый, похожий на стручок и Зигмунда Фрейда одновременно, отвратительно красивым баритоном представил участников. Кроме меня в студии оказались смутно знакомый депутат и известный писатель-прозаик. У первого была репутация либерала-реформатора, второй был осмотрительным диссидентом и заядлым бабником. Его я встречал пару раз в ресторане Дома литераторов. Непременно с пёстрым шарфом на шее и в штанах брусничного цвета.
Меня представили как художника и культуртрегера. Выяснилось, что я участвую в социально-политической дискуссии за «круглым столом».
За всю программу я произнёс не больше дюжины фраз.
Депутат говорил сбивчиво и скучно. Он явно мучился похмельем. Писатель быстро перехватил инициативу, заткнуть его не мог даже ведущий. Образность речи и умелость фраз завораживали. К тому же говорил литератор страстно и азартно, с эффектными модуляциями – от зловещего шёпота до рокочущего рыка. Примерно так звучала бы речь Троцкого, если бы текст ему написал Алексей Толстой.
– Россию корёжит! – сипло восклицал писатель. – Горбачёвские фантазии надулись и лопнули болотным пузырём. Партия – честь, ум и совесть нашей эпохи – оказалась гурьбой трусливых и вороватых идиотов. Русский мужик не простил ни заячьего бегства из Восточной Европы – кровью отцов политой Польши, Венгрии, Чехии и Словакии…
Ведущий попытался вклиниться, но был остановлен властным жестом писательской руки.
– Да что там Европа – латышей да чухонцев не смог удержать «меченый»! – Прозаик с душой хлопнул себя по ляжке. – Россия! Великая империя! Колосс рассыпался и рухнул в грязь!
Депутат проблеял что-то про суверенитет, демократические ценности и новый путь.
Писатель отмахнулся даже не взглянув на него.
– Мужик! Русский мужик! Соль земли Русской! – с рыданием вскричал он. – Вы предали его! Иуды!
Депутат поперхнулся водой. Ведущий неохотно достал из нагрудного кармана платок в шотландскую клетку и принялся вяло протирать свои докторские очки.
– Но пуще всего обидела мужика проповедь трезвости – тут уж Русь запила назло, да так лихо, что и остановиться уже мочи не было. В хмельном чаду творились роковые чудеса: деньги обращались в бумагу, по улицам громыхали танки, с пьедесталов свергались бронзовые идолы – наступал конец времён. Надвигался русский апокалипсис.
– Да! – Ведущему удалось вписаться в паузу. – Апокалипсис! Это как раз тема одной из картин нашего гостя. Как мастер создания зрительных образов, что вы можете сказать… – Он поощрительно кивнул на мой микрофон.
Я поправил наушники и промямлил какой-то труизм. Литератор хищно зыркнул на меня и вдруг радостно поддакнул:
– Художник прав! Он потрохами чует смерть! На то он и художник!
Что за бред? Я растерялся и замолчал. Прозаик выставил большой палец и плотоядно подмигнул мне. Я вспомнил, что про него ходили слухи насчёт малолеток. И что контора его не трогает, поскольку он стукач. Мне захотелось исчезнуть.
– Но справедливость… – проблеял депутат.
Он пытался приободриться, но прозаик был неукротим:
– Идея вселенской справедливости, столь милая русской душе, отошла на второй план – какая уж тут справедливость к чертям собачьим?! – Писатель вошёл в раж, он уже орал в голос. – А вот отомстить кровопийцам мечталось страстно, до зубовного скрежета. Коммунистам да чекистам – вот кого на вилы! Вот кого на площадях вешать! За голод, за страх, за унижения – за расстрельные команды да колымские этапы. За чистые руки, холодные головы и горячие сердца. Власть выпала из рук коммунистов. Заводы остановились, встали поезда, вся страна вышла к обочине торговать никому не нужным хламом, рядом с кухаркой стоял профессор, но даже он не мог объяснить, что творится. «Титаник» уходил под воду, но даже оркестр на палубе не играл! А лодок на нашем корабле не было и в помине! Опускается ледяная ночь, «Титаник» тонет, мы идём на дно вместе с ним. Мы все идём на дно… – Писатель зловещим взглядом оглядел всех нас, включая оператора за стеклянной перегородкой. После перешёл на свирепый шёпот: – Кончилась великая Россия… Россия Пушкина и Гагарина, Чайковского и Столыпина. Рухнули Рюрики, кончились Романовы, нет больше ни Ленина, ни Сталина. Теперь масть держат ражие парни с боксёрскими лицами; бритые под ноль, в спортивных штанах и кожанках. Они отличаются лишь воровскими татуировками и принадлежностью к той или другой банде, которые даже официально теперь именуются уважительно – «группировка». «Ореховские», «Подольские», «Тамбовские» – они вчера контролировали рынки и ларьки, сегодня покупают металлургические заводы на Урале! Банки, рудники и шахты, аэропорты и флотилии принадлежат бандитам!
Повисла пауза. Ведущий положил очки на стол и прикрыл глаза ладонью.
– Не вы! – Гневным пальцем прозаик ткнул в депутата. – И не ваша клоунская дума. И не ваш пропойца Ельцин!
Депутат выронил стакан, тот мягко стукнулся о ковёр.
– Бандиты! – устало выдохнул писатель. – Воры и убийцы! Вот настоящие хозяева новой России!
Лето ещё было или уже наступил сентябрь – помню не точно. Впрочем, роли это не играет, я только вернулся из Амстердама и Янка уговорила меня рвануть на Кипр – на недельку-другую – «расслабиться». От чего ей следовало расслабиться, я не спрашивал. Тогда она увлеклась йогой, даже бросила пить и курить, часами валялась на ковре, слушая занудные индусские напевы.
Настроения отдыхать не было, галерейный бизнес буксовал, Ян-Виллем с европейской деликатностью уверял, что спад – явление сезонное. Я ему не очень верил – последняя выставка стала настоящим провалом, денег от продаж едва хватило покрыть наши расходы. Впрочем, прощаясь в аэропорту, он намекнул на серьёзность проблемы. Если перевести щепетильные английские фразы на грубый русский, то мне следовало кардинально изменить абсолютно всё: художественную манеру, тематику, технику и формат. Своими оттюканными до звона миниатюрами я накормил зрителей, им наскучили боярышни и королевичи, богатыри, колдуньи и прочая былинная нечисть. Надоел славянский орнамент и среднерусский пейзаж – все эти туманы, берёзы и закаты над болотами. Пора переключаться на нечто более абстрактное, выходить в трёхмерное пространство, работать с фактурой и объёмом, использовать даже коллаж – почему бы и нет?
До Кипра лететь три часа, мы приземлились в Ларнаке, к ужину добрались до отеля. Утро выдалось чистым и тихим – мёртвый штиль: бирюзовая гладь под синим небом. Песчаный пляж, при пляже бар под соломенной крышей, за стойкой смуглый красавец с лицом конокрада. В дубовых кадках банановые деревья с гроздьями спелых бананов – явно для экзотики. Плюс пара чаек да парус вдали. Яна – лимонный купальник, шляпа, стрекозьи очки – устроилась под зонтом с книгой и в наушниках. У меня после вчерашнего ломило в висках. Я недолго ломался и быстренько уговорил себя заказать пиво.
Плавать не хотелось, настроение было на нуле, мне принесли второй стакан. Чёртов Кипр, дурацкое море, идиотский пляж – я уже костерил себя за сговорчивость: нужно было работать, а не загорать. Янка покачивалась в такт беззвучной музыке, должно быть, опять свою индусскую хрень слушала. Я поймал себя на том, что мысленно назвал её дурой. Улыбка, даже не улыбка, а ухмылка – сытая румяность и округлость, – с таким же кукольным лицом она внимала вчера моим стенаниям, когда я, опустошая мини-бар нашего номера, пытался растолковать то ли ей, то ли себе всю серьёзность провала последней выставки.
Яростно скручивал пробки лилипутским бутылкам «Смирнова» и «Камю» – одного пузырька хватало как раз на глоток, – выскакивал курить на балкон и оттуда, через распахнутую дверь, продолжал ругаться и орать. Пытался что-то объяснить, оправдаться, пытался понять, когда, в какой момент, я прошляпил удачу.
О проекте
О подписке