Автобус затормозил, остановился. Мотор продолжал тарахтеть. Снаружи зашаркали ноги, кто-то выругался, крикнул:
– Открывай, чего ждешь?
Шофер огрызнулся, сплюнул и заглушил движок. Я услышал, как открылась дверь. Напряг руки: сталь наручников до боли врезалась в запястья, я в который раз, компактно сгруппировав пальцы, попытался вытащить кисть – дохлый номер, Гудини из меня совсем неважный. Мешок на голове, стянутый у подбородка, мешал дышать. Сквозь вонючую тряпку угадывались пятна света, какие-то тени. Кто-то протопал по ступенькам, поднялся в автобус.
– Чего, только двое?
Я инстинктивно вжался в сиденье и зачем-то зажмурился. Чьи-то руки ухватили меня за воротник, потянули. Я послушно встал, сделал шаг, зацепился и грохнулся на пол. Кто-то, лягнув меня в ребра, заржал:
– Гляди, разлегся! Вот сволочь!
Шофер заржал в ответ.
Встать без помощи рук оказалось непросто, чертов мешок лез в рот, от тряпки воняло гнилым луком. Я ударился подбородком, но кое-как поднялся, мелко переступая, пошел по проходу.
– Стой! – Это шофер. – Ступеньки там…
Я застыл, плечом уткнулся в штангу у выхода. Начал шарить носком ботинка. Нащупал невидимый край, сделал шаг вниз, еще один. Земля оказалась ближе, чем мне казалось.
– Пошли! – Чьи-то крепкие руки, ухватив меня за куртку, куда-то потянули.
Мы шли по щебенке, вдали бубнило радио, передавали новости.
– Где майор? – спросил мой провожатый; у него был голос с южным, малороссийским говорком.
– А кто ж его знает!
Хлопнула дверь, мы вошли в какое-то помещение, тот же голос предупредил:
– Ступеньки!
Мы прошли гулким вестибюлем, вокруг слышались голоса, шаркали подошвы, где-то наверху надрывно ругалась женщина. Я снова споткнулся, провожатый, поймав меня за шкирку, выматерился.
– Погоди… – Его «г» звучало как «х». – Где майор? – снова спросил он у кого-то.
– Внизу, у себя. А зачем к майору?
– Я думал…
– Меньше думай! Давай его в накопитель, в общий. Там разберутся…
– Разберутся… – буркнул провожатый и стянул с моей головы мешок. – Пошел наверх!
Провожатый, совсем молодой парень в камуфляжном комбинезоне, подтолкнул меня в сторону лестницы. Я оглянулся: мы были в школьном вестибюле: справа – гардероб, слева – вход в столовую, посередине – дверь с табличкой «Медпункт». Я сам когда-то отмотал десять бесконечных лет точно в таком же здании на Пречистенке.
Мы прошли по лестнице, поднялись на второй этаж, мимо проскочили санитары с пустыми носилками. «Дурная примета», – подумал я, тут же вспомнив, что она про ведра. Меня втолкнули в просторную комнату, очевидно, кабинет истории. Над коричневой доской висел цветной портрет Петра Первого, похожего на удивленного кота, рядом был прикноплен лист ватмана с цитатой, старательно написанной плакатным пером: «Кто не знает истории, обречен повторять ошибки прошлого». Подписи не было.
За учительским столом два типа в штатском листали какие-то бумаги, перед ними лежала кипа разноцветных паспортов, валялись какие-то документы с фиолетовыми печатями. Столы и стулья были сдвинуты в угол класса, в другом углу молча теснилась небольшая толпа человек в пятнадцать, по виду иностранцы. Все явно нервничали. Провожатый пихнул меня к ним, сам подошел к столу. Один из штатских что-то ответил, поднял на меня глаза.
– Подойти! – негромко приказал он.
Я подошел, перед ним лежали два мои паспорта.
– Незлобин? – прочитал он мою фамилию в бордовом паспорте.
Я кивнул.
– Отвечать словами! – неожиданно заорал он. Его глаза за маленькими стеклами круглых очков в черной оправе по-рачьи выпучились.
– Да, – ответил я. – Незлобин.
– Двойное гражданство? – Он раскрыл мой синий паспорт.
– Нет. Я американский гражданин.
– Стало быть, это фальшак? – Он помахал паспортом с двуглавым орлом и зло шлепнул его на стол. – Липа?
– Вам видней. Мне его выдали в вашем консульстве год назад. В Нью-Йорке.
– А подробней можно? – спросил его напарник, линялый блондин с рыбьим лицом.
– Меня пригласили на конференцию, в Питер. Весной, прошлым апрелем, кажется… Там печати должны быть – въезд, выезд. Я просил поставить визу в мой американский паспорт, сотрудник консульства сказал, что проще будет сделать новый паспорт, российский…
Линялый взял русский паспорт, внимательно начал его листать.
В классе стоял спертый школьный дух – смесь мела, мокрой тряпки и страха. За плотно закрытыми окнами пестрели пыльные тополиные листья, уже было много желтых. Слишком много желтых для конца августа, подумал я, пытаясь вспомнить, какое сегодня число.
– А что за конференция? – спросил линялый, не поднимая головы.
– Вторая мировая война. Международная конференция… Я преподаю в Колумбийском университете.
– Войну преподаете? – не удержался и съязвил линялый.
– Социологию.
Линялый наклонился к напарнику, загородив губы ладонью, что-то сказал ему в ухо. Тот кивнул.
– Коломеец! – гаркнул он. – Этого тоже в обезьянник.
Никаких обезьян: то, что он называл обезьянником, на самом деле оказалось школьным подвалом. Конвойный снял с меня наручники, впихнул в тесную комнату и захлопнул дверь. Вдоль стен стояли лавки, крашенные коричневой краской, такой же краской были покрашены стены и потолок. Из трех лампочек горела одна, да и та еле-еле. В углу сидел миниатюрный мужчина, почти карлик, я сначала подумал, что это мальчишка.
– Шпрехен зи дойч? – настороженно спросил карлик.
Я владел немецким вполне сносно, запросто и без словаря читал «Шпигель», но из-за отсутствия разговорной практики постоянно сбивался на английский. Я сообщил ему об этом.
– У меня та же история с испанским, – тихо признался он. – Стоит забыть слово, тут же выскакивает французский эквивалент. Вы русский?
– Отчасти.
Над лавками к стене были прибиты доски с рядом крючков. И доски, и крючки тоже были выкрашены коричневой краской. Я посмотрел под ноги – маляр-маньяк не забыл и про пол. Я подошел к двери, тоже, разумеется, коричневой: это была толстая железная дверь с двумя запорами, как на корабле. Подвал мог служить убежищем на случай химической атаки – так по крайней мере рассказывали в моей школе.
– Это раздевалка… – догадался я. – Физкультурная раздевалка.
– Что? – настороженно улыбнулся карлик. – Что вы имеете в виду?
– Там спортивный зал. – Я указал в стену. – А тут раздевалка, школьная раздевалка. Для девочек.
На двери кто-то выцарапал чем-то острым, наверное, ключом (я в свое время для этой цели всегда пользовался английским ключом от нашей квартиры): «Алка – сос». Конец второго слова был затерт, скорее всего – самой Алкой.
– Что тут происходит? – шепотом спросил карлик. – Вы хоть что-нибудь понимаете?
Он встал и бесшумно подошел почти вплотную ко мне.
– Я прилетел в пятницу, ездили в Загорск, потом Третьяковка, что еще? – Он растерянно посмотрел на меня собачьим взглядом. – У меня билет на завтра. Восемь сорок… В восемь сорок утра вылет. Вы думаете, меня…
– Думаю, да, к вечеру все утрясется, – наверное, с излишней беспечностью сказал я. – Устаканится, как они тут говорят.
Карлик не понял моего перевода русской идиомы на немецкий, но улыбнулся, продолжая смотреть мне в глаза снизу вверх. Сквозь вонь масляной краски пробивался запах пота; я провел пальцами по двери, краска была скользкая, недавняя. Наверное, красили к началу учебного года.
– Какое сегодня число? – спросил я.
– Двадцать восьмое. Двадцать восьмое августа.
Да, наверное, красили к первому сентября. Я сел на лавку, вытянул ноги.
– У вас нет сигарет? – Карлик сел рядом, аккуратно сложил ладони, точно собирался молиться.
– Бросил… – Я прикинул в уме. – Уже шестнадцать лет не курю.
– Да я тоже… Просто подумалось…
– Не нервничайте. Улетите завтра в свою Германию.
– В Австрию, – поправил он. – Я из Линца.
– Серьезно? – Я уставился на него. – Бывают же совпадения!
– Что, вы тоже из Линца? – недоверчиво спросил он.
– Нет, нет. Я пишу как раз сейчас про Линц…
– А-а, – разочарованно опустил голову карлик. – Про него пишите?
– Про него… – сознался я. – Не только про него. В целом это достаточно скучная работа по девиантному поведению в массовом сознании…
– Не оправдывайтесь, это как каинова печать на городе. Как Содом и Гоморра. Стоит упомянуть название, так непременно и…
– А вы давно там живете? – перебил я его. – В Линце?
– Неужто я так скверно выгляжу? – улыбнулся он. – Нет, я родился гораздо позже, чем…
– Извините, – улыбнулся я в ответ. – Разумеется, нет. Я совсем не то имел в виду. Мне любопытно, что это за город – ощущения горожанина: закат на Дунае, как пахнут липы весной, шум вечерних кафе… Такая вот ерунда.
Он кивнул. Словно вспомнив, снял с правой ноги ботинок и начал старательно вытряхивать из него песок. Ботинок был из добротной рыжей кожи с рантом и толстой подошвой карамельного цвета. Закончив, он отряхнул руки, натянул ботинок и старательно завязал шнурок бантиком.
– Но вы ведь знаете, – детской ладонью карлик пригладил ровный пробор, – ведь он родился не в Линце. В Линц их семья перебралась, когда ему исполнилось девять лет…
В Линц их семья перебралась, когда Адольфу исполнилось девять. До этого отец таскал их с места на место с упорством старого цыгана: они жили в Браунау – на самой границе с Германией, в немецком городке Пассау, в Ламбахе, что рядом с Линцем, где отец ни с того ни с сего принялся разводить пчел. С медом ничего не вышло, пчелы передохли. Адольф к тому времени увлекся пением, пел в церковном хоре, даже подумывал пойти в священники. Внезапная смерть младшего брата Эдмунда потрясла Адольфа, он ушел из хора, стал замкнутым, мрачным.
В одиннадцать лет отец отправил его в платную школу в Линце. Деньги пришлось выкроить из тощего семейного бюджета, но оно того стоило – у отца, когда-то работавшего на таможне, была мечта сделать государственного чиновника и из сына.
– Что может быть лучше? Чиновник! – выпячивал худую грудь отец. – Когда я служил на таможне… – Дальше шли осточертевшие истории про форму из английского сукна, шинель с каракулевым воротником, большой дубовый стол с письменным прибором, подобострастных просителей, ожидающих приема.
– Чиновник?! – На сына эти рассказы производили обратный эффект. – Меня тошнит от одной мысли! Сидеть, как раб на галере, прикованным к письменному столу? Забыть о свободе? Добровольно посвятить всю свою жизнь заполнению анкет и формуляров? Никогда!
Учился Адольф отвратительно. Делал это сознательно, считая, что отец, устав от скверных отметок и жалоб учителей в конце концов сдастся. Исключение составлял единственный предмет – рисование, тут он был лучшим в классе.
– Только через мой труп! – заявил отец, услышав, что сын решил стать художником. – Даже и не мечтай!
– Безусловно, талантливый ученик, – вспоминал впоследствии профессор Хьюмер. – Однако талантлив он был лишь в некоторых областях. Весьма ограниченных. Тем более при полном отсутствии самоконтроля, болезненном самолюбии, авторитарности и нежелании подчиняться школьной дисциплине ожидать каких-то положительных результатов было бы, согласитесь, весьма наивно. Даже при всех способностях, упомянутых мной выше.
Адольф вспомнил этого профессора лишь однажды, охарактеризовав его как «патологического идиота».
– Оглядываясь назад, – говорил он, – я с удивлением обнаруживаю, что все эти учителя были чокнутыми. Ненормальными. В большей или меньшей степени. Назвать кого-то из них хорошим профессионалом просто не поворачивается язык. И уж совсем трагично осознавать, что именно такого сорта люди во многом определяли направление, которое выбирал молодой человек на первом этапе своего жизненного пути.
Он никого не простил. Даже спустя много лет, даже поднявшись на вершину власти. Даже когда армии под его единоличным верховным главнокомандованием на востоке дошли до Волги, а на западе стояли у Ла-Манша, он вспоминал:
– Наши учителя были настоящими тиранами. Никакого сочувствия, никакой жалости к юным душам. Единственная цель – набить наши мозги заумной трухой и превратить всех нас в дрессированных обезьян! Таких же цирковых макак, как они сами!
В самом начале января 1903 года во время утренней прогулки его отца хватил удар; отец умер тут же, на заснеженной тропинке, от легочного кровоизлияния. Адольфу было тринадцать лет. Мать продала дом, и они перебрались в Урфар, в тесную квартиру в пригороде Линца с видом на огороды и бараки рабочих бензольного завода.
Впрочем, следующие несколько лет стали самыми счастливыми годами в его жизни. Школу он бросил, часами бродил по улицам и площадям Линца, делал карандашные наброски готической церкви Святой Марии или копировал затейливую резьбу мраморной колонны Троицы с золотыми фигурками на макушке. Теплыми вечерами, лежа в траве на крутом берегу, наблюдал за тяжелыми баржами, ползущими вниз по Дунаю.
Много читал – в основном книги по истории и германской мифологии. Тогда, в оперном театре Линца, он впервые услышал Вагнера. Неукротимая мощь, языческая страсть, нечеловеческая монументальность этой музыки стали эстетическим фундаментом его зарождающегося мировоззрения. (Любопытно, что в собственном творчестве Адольф оставался робким миниатюристом, с нерешительным штрихом и линялой палитрой; его акварельные пейзажи были похожи на рисовальные упражнения прилежной девицы из хорошей семьи.)
О проекте
О подписке