Одесса уже пробудилась, день обещал быть жарким, когда околоточный надзиратель Пахом Горилов приступил к исполнению служебного долга, издревле почитаемого священным. Для этого ему следовало, взирая начальственно, а поступь имея уверенную, обойти свои законные владения, дабы высмотреть непорядок – и указать, и распушить, и проследовать далее, чтобы обыватели участка себя не забывали, а его тоже вовек запомнили, как помнят на Руси отца родного.
С такими-то вот благородными намерениями Пахом Горилов начал свою ежедневную одиссею, деликатно погромыхивая шашкою и скромнейше посверкивая лучезарными сапожищами. Солнце восходило к зениту, и душа околоточного ликовала, слыша, как поют птахи небесные, а близ лошадиного водопоя так благостно и так душевно скандалят ломовые извозчики. Пахом Горилов начинал обход участка от поля Куликова, так что слева зеленели райские кущи Ботанического сада, а справа оставалась тюрьма, из окошек которой узники могли бесплатно созерцать, как крутятся карусели, а клоуны зазывают публику в балаганы. Согласитесь, что сидеть в такой тюрьме было одно удовольствие!
Между тем, наш благородный герой двигался вдоль Порто-Франковской, не минуя при этом заглянуть в Арнаутскую и Рыбную, чтобы за богадельней для увечных и престарелых (разумно устроенной впритык к кладбищу) навестить неугомонный Толкучий рынок. Здесь, на рынке, Пахом Горилов не стал ждать милостей от природы, а решил взять их силой. Для этого, обозревая ряды торгующих, он сделал серьезное внушение (с милым «заушением») ворам-карманникам, которые признали его неоспоримую правоту, за что и отблагодарили Пахома пятью рублями.
– Еще раз увижу, так… гляди! Пятью не отделаешься…
Жарища усиливалась, и Горилову захотелось не пить, а выпить. Для этого он уклонился от генерального маршрута и на Мещанской проверил чистоту в трактире Абрама Застенкера, который сразу поднес ему чарочку – за любезное указание угла, где залежался мусор. Теперь следовало закурить, ради чего Пахом Горилов свернул на Арнаутскую, на которой доброжелательный грек Катараксис содержал табачную лавчонку…
Вот именно здесь и произошла первая встреча!
– Здрасьте, – сказал Пахом, облокотясь на прилавок, за которым стояла невиданная раньше брюнетка, скромная и пугливая. – Отчего же не видать сей день мадам Катараксис?
– Прихворнула, – пояснила девица. – А хозяин нанял меня недавно… Вам каких папирос желательно?
– Курим фабрику братьев Месаксуди, – величаво ответил Пахом. – А ты сама-то откедова? Местная али как иначе?
– Таврическая. Недавно приехала в Одессу из Симферополя, и вот нанялась… в услужение.
– Это плохо, – крякнул Горилов, – это очень плохо, что приболела мадам Катараксис, имевшая похвальную привычку давать десяток папирос просто так… по знакомству.
– Воля ваша, – согласилась девица, покраснев. – Я вам тоже дам десяток бесплатно, только не говорите об этом моему хозяину… ладно? А то он, боюсь, прогонит меня.
– Ишь ты какая! – восхищенно произнес Горилов.
– А… какая?
– Больно красовитая. Вроде бы, цыганка-молдаванка. Может, заодно и наворожишь мне на счастье?
– Извините, – потупилась девица. – Я не умею.
– Ну и ладно, – сказал Пахом, отвалившись от скрипучего прилавка. – Отсыпь мне горсточку папиросок «Пушка» и будь здорова. А мне еще ходить, чтобы порядок навести…
Пошел к дверям, но задержался на пороге:
– Эй, барышня! А зовут-то тебя как?
– Ольгой.
– По батюшке?
– Васильевна.
– А дале-то как? Прозванием?
– Попова, – назвалась девица таврическая, снова зардевшись стыдливым румянцем.
Этой информацией Пахом был вполне удовлетворен и паспорта не спрашивал, ибо в Одессе столько всяких… тьфу!
– Будь здорова, мамзель Попова, – сказал на прощание. – Ежели кто обидит, ты мне жалуйся… У меня кулаки – во! Как врежу, так потом соплей не соберешь.
– Благодарю, господин околоточный. Вы так добры, вы так сердечны, а я ведь совсем одинока… сиротинка горькая!
На этом они и расстались. Выстраивая хронологию событий, я пришел к выводу, что в табачной лавке девица появилась где-то около 1886 года. Если она родилась в 1866 году, то ее появление в Одессе будем относить к той волшебной поре юности, когда любая девушка невольно становится классическою Венерой, достойной всеобщего обозрения. Конечно, околоточный не раз навещал лавку Катараксиса, но однажды ему отсыпала десяток дармовых «Пушек» сама жена хозяина.
– А кудыть девка-то подевалась? Выгнали?
– Хвостом вильнула и ушла.
– А-а-а, – с пониманием дела изрек Пахом Горилов…
Но однажды осенью 1887 года околоточный, совершая бдительный обход своего участка, на углу Вокзальной и Тюремного переулка был обрызган с ног до головы грязью, выплеснувшей из-под дутых шин роскошного «штейгера», который увлекал в суету улиц каурый рысак. В коляске, откачнувшись назад и фривольно раскинув руки по бокам дивана, сидела красивая молодая дама. Пахом, не будь дураком, сразу засвистел, чтобы кучер остановился для восприятия кроткого «внушения», но тот, сволочь паршивая, пуще нахлестнул жеребца, и «штейгер» завернул в суматоху Ришельевского проспекта.
– Что за притча! – удивился Пахом.
Дело в том, что глаз он имел ястребиный, наметанный, и в краткий момент узнал в красавице, промчавшейся мимо него, ту самую бедную девушку из табачной лавчонки. В душе околоточного, вестимо, возникли всякие подозрения:
– Уж не воровка ли какая? С чего бы этой задрипанной девке на рысаках кататься и мой чин слякотью обливать…
Исполненный служебного рвения, он навестил полицейского пристава Олега Чабанова, которому и высказал свои опасения.
Чабанов подумал и сказал в ответ надзирателю:
– Ты вот что! Эту девку не трогай.
– А пошто так?
– А то, что она стала «штучкой» господина Кандинского…
Одесса хорошо знала господина В. В. Кандинского, богатого коммерсанта, державшего в городе финансовую контору.
– Вася-Вася? – удивился Пахом Горилов. – Ну, скажи ты на милость! Кто бы мог подумать? Не успела жена помереть, как он сразу молоденькую «штучку» себе завел… Ай-я-яй! – пожалел он коммерсанта. – Где бы ему, дураку старому, по стеночке ходить с тросточкой, а он… ай-я-яй!
– «Штучка»-то – что надо, – зевнул Чабанов. – Я с Васей-Васей тут как-то на днях в штосс резался, так просил по дружбе сознаться, во сколько же она ему обходится?
– Ну-ну! Во сколько?
– Так не мычит мой Вася, не телится. Видать, понравилось иметь одалиску, теперь пушинки с нее сдувает…
В таком приятном разговоре Пахом назвал девицу Ольгой Васильевной Поповой, но Чабанов высмеял его:
– Ольга Палем, и никакая она тебе не Попова… Это она наврала тебе, а ты, дурак, и уши развесил.
– Да вить сказывала, что таврическая.
– Верно! У нее родители в Симферополе. Вообще-то я тебя предупредил: ты эту «штучку» лучше не задевай… Ну ее к бесу! У нее какие-то связи с генералом Поповым, который ныне предводителем дворянства в Таврической губернии…
Спустя годы, когда имя Ольги Палем уже отгремело на Руси и затихло в безбожном отдалении, заезжий столичный корреспондент отыскал в Симферополе ее захудалых родителей.
Перед ним предстал ветхозаветный Мордка Палем, трясущийся от гнева и бедности, опозоренный своей дочерью.
– Меня была чудная девочка, – рассказывал он, – и все было бы превосходно, если бы не эти романы, которые она читала запоем… Раввин мудро предрек мне, что Адонай, великий бог отмщения, не прощает евреев до седьмого колена, и мои потомки семь поколений сряду осуждены страдать за грехи Мени, которая изменила вере своих отцов… Вы только посмотрите на мою бедную жену! – воскликнул он.
Корреспондент охотно оглядел Геню Пейсаховну Палем, уже сгорбленную нуждой старуху, глаза которой – это было заметно – не просыхали от слез и от тягостей жизни.
– Видите? А ведь моя Генечка была лучшей красавицей в городе, – сообщил Мордка Палем. – Знатные господа и даже адмиралы из Севастополя платили мне по червонцу, чтобы только полюбоваться ее красотой. Это была сущая Саломея, а теперь… Что видите вы теперь? Геня, скажи сама.
– О горе нам, горе! – запричитала старуха.
– Хватит, – велел ей муж. – Раввин оказался прав. Я ведь был вполне обеспеченный торговец, меня все уважали, а когда Меня ушла, все пошло прахом, мы сразу сделались нищими.
– Но я слышал, – заметил корреспондент, – что в вашем разорении повинна сама еврейская община Симферополя, выместившая на вас свое зло за уход юной еврейки из дома.
– Еврей не станет разорять еврея! – гневно закричал Мордка. – Это сам великий Адонай пожелал видеть меня обнищавшим. Пока она читала романы, я молчал, но теперь я ее проклинаю.
– Я не рожала такой дочери! – зарыдала и мать…
Что же там случилось, в этом семействе?
Н. П. Карабчевский много позже проанализировал детство Мени Палем, придя к выводу: «Она не была похожа на других детей (в семействе Палем). То задумчивая и грустная, то безумно шаловливая и очень веселая, она нередко разражалась нервными припадками… Заботливо перешептываясь между собой, родители решили, что Менечку не надо излишне раздражать, и предоставили девочке полную свободу». Впрочем, эта свобода была лишь относительной – читать русские книги ей запрещали, с детства девочке указали будущего мужа – сопливого Натана Напфельбаума, от которого вечно пахло селедкой с луком. Меня была еще подростком, когда ее стали выводить на бульвар Симферополя, одетую «барышней», и вот тут родители за ней не углядели.
Красивая и живая девочка, она, словно бабочка, резво впорхнула в компанию русских гимназистов и гимназисток, которые охотно приняли ее в свой веселый круг, в котором понимание жизни было широким, как мир, и совсем не таким, каким раньше все ей казалось. А потом Мене было так тяжко возвращаться в свой удушливый дом, где отец бубнил из потемок над раскрытым Талмудом, вздыхала за стеною мать, братья с длинными пейсами говорили меж собой только шепотом, а ходили по комнатам на цыпочках, словно боясь кого-то незримого, но страшного…
Меня оказалась чертовски талантлива! Даже без учителей она самоучкой освоила чтение и писание по-русски, тайком от родителей поглощала ночами романы, в которых распускалась неведомая ей жизнь, а прекрасные героини на самой последней странице подставляли пунцовые губы под жаркий ливень огненных поцелуев. Так зарождались мечты – сладкие иллюзии о той жизни, которая совсем не ждет ее, но которая возможна, если…
«Ах, если бы!» – потихоньку вздыхала она.
Отныне обстановка в родительском доме ей казалась невыносима, хотелось вырваться и куда-то бежать, жаждалось быть постоянно веселой, делать только то, что хочется. Но… как обрести эту призрачную свободу, чтобы не сопливый Натан, а сказочный некто увлек ее в чудесные соблазны? Наконец Меня Палем, никому ничего не говоря, сообразила, что свободу ей может дать только переход в православие.
Ей было лет пятнадцать-шестнадцать, когда она посетила православный собор в родном городе. Конечно, священник заметил еврейскую девушку в толпе молящихся, и, по окончании службы, он молча поманил ее в притвор храма, где никого не было.
– Я тебя знаю, – просто сказал он. – Знаю и твоих папу с мамой. Разве ты не боишься, что тебя очень строго накажут в семье за посещение нашей церкви?
– Не боюсь. Крестите меня, – взмолилась Меня.
Священник был человеком осторожным.
– Не горячись, девочка, – рассудительно произнес он. – Сядь и выслушай меня очень внимательно. До Симферополя я служил в Могилеве, и там со мною случилась большая беда. Я крестил еврейскую девушку, влюбленную в русского офицера, который сделал ей предложение. Но закончилось все ужасно… Соплеменники забили ее камнями, и я до сих пор содрогаюсь, вспоминая этот кошмарный случай, в котором косвенно оказался виноват я сам. Потому и говорю тебе – будь благоразумна.
– Я вполне благоразумна, – ответила Меня Палем. – Но поймите, я хочу жить, потому и прошу вас: крестите меня!
Священник сказал, что сочувствует ее стремлениям, но сам он слишком ничтожная персона, и потому неспособен оградить ее от побиения камнями по ветхозаветным обычаям.
– Вернись домой и помалкивай, – выпроваживал он Меню из храма. – Я постараюсь сыскать авторитетного человека, который не побоится стать твоим крестным отцом…
Нашел! Это был генерал-майор и местный миллионер Василий Павлович Попов – потомок того знаменитого В. С. Попова, который состоял еще при светлейшем князе Потемкине-Таврическом и потомство которого прочно осело в Крыму, где Поповы владели огромными поместьями, перевитыми виноградной лозой, исстари завезенной сюда из Токая. Вот этот Василий Павлович Попов, наследник былой славы, и согласился быть крестным, а в конце церковной процедуры он подарил вчерашней Менечке сотню рублей, преподав ей напутствие:
– Ты стала Ольгой в святом крещении, а отчество у тебя от моего имени. Но я не стану возражать, если пожелаешь писаться «Поповой». Желаю счастья! Но после всего, что здесь произошло, домой тебе уже никогда не вернуться, почему и советую тебе скрыться… хотя бы в Одессе. Там такой оживленный город, где даже крокодил может затеряться в толпе на базаре. Но боюсь, что с такою внешностью, от судьбы не укроешься…
………………………………………………………………………………………
Генерал Попов не слишком-то расщедрился перед крестницей, зато он дал ей рекомендательное письмо знакомым в Одессе, с этим письмом Ольгу Палем-Попову взяли в услужение хорошие люди из хорошего дома. Однако удержалась она в горничных день-два, не больше, ибо, как выяснилось, делать ничего не умела, даже самовар не могла поставить как надо. После этого и оказалась за прилавком табачного магазина. Но вскоре и тут выяснилось, что к торговле совсем неприспособлена, расхваливать товар не умела, и жена хозяина, выздоровев, выставила ее на улицу, еще обругав как следует за нехватку папирос фабрики Месаксуди, выкуренных околоточным Пахомом Гориловым…
А куда ей деваться? Без родни и знакомых, девушка с яркой, броской внешностью, – конечно, она уже не раз перехватывала на улицах взгляды мужчин, оценивающие ее. Выглядела же она великолепно, о таких женщинах принято говорить, что они родились с «изюминкой во рту» и созданы для любви. Вряд ли Палем-Попова догадывалась в ту пору жизни, что сейчас она – лишь хороший «товар», на который всегда сыщется покупатель.
Пристав Чабанов спустя несколько лет вспомнил, что Ольга Васильевна одевалась тогда бедненько, держалась скромницей, но была весела и здорова, а чахнуть стала именно с того времени, когда на нее нашелся богатый «покупатель».
О проекте
О подписке