Не хочется, а – придется. Сам замысел вещи и ход истории к тому нас обязывают.
Сядем же, по завету Шекспира, на землю, покрытую нежной травою, пустим по кругу чашу с вином и будем рассказывать странные истории про королей…
О короли, короли! Простите, но ваши тени мы потревожим.
В этот день Людовик XV проснулся поздно и, не вставая с постели, привычно и вяло расставил руки. Вечно унылый дофин помог отцу натянуть рубашку. Тряскими пальцами король нащупал горошины пуговок. Принц Луи Конти, на правах сюзерена, продел ногу короля в скользкий сиреневый чулок.
– Шевалье де Вержен, – шепнул он, – наверное, уже прибыл в Константинополь; барон де Тотт поднимет татар, а наши эмиссары взбунтуют, когда надо, Сечь Запорожскую.
– Да, Порту надо пробудить, чтобы крымский хан опять тревожил русские пределы… Не давать России покоя!
Конти, присев на корточки, взялся за туфлю короля. Когда Людовика обули, в спальню к нему были допущены иностранные дипломаты, состоявшие при дворе Версаля.
Среди них не было русского, и это наводило Версаль на грустные размышления.
На горизонте европейской дипломатии звезда Петербурга разгоралась все ярче, и Франция уже не раз убеждалась, что пренебрегать Россией – рискованно и неразумно. Но Версаль относился к русским с неприязнью. Почти враждебно…
– Звон золота разбудит и мертвеца, – ответил Людовик принцу Конти с большим опозданием (а дипломаты зашушукались).
Бездумно глядя в окно, король вытирал лицо и руки мокрым полотенцем. В соседней комнате Oeil de Boeuf лакеи со звоном перебирали кофейную посуду.
– И начнем день! – торжественно провозгласил Людовик.
Начало дня – обычно. В узком проходе, между стеной и кроватью, король опустился коленом на кожаную подушку; старенький Часослов – еще со времен Генриха Четвертого – всегда лежал раскрытым перед королями Франции…
Конти держал отброшенное королем полотенце и прямо в глаза смотрел графу Штарнбергу – послу австрийской императрицы Марии Терезии, с которой тоже не было дружбы у Людовика. Конти смотрел на австрияка, но мысли его были далеко-далеко – на севере. Сейчас Конти всего сорок лет, русской императрице Елизавете Петровне – побольше (под пятьдесят), но это ничего не значит.
«Разве бы я был плохим мужем? – раздумывал Конти. – Или я не гожусь в герцоги Курляндские? Наконец, я могу командовать русской армией…»
Людовику, как и Конти, тоже четыре десятка. Но от прежнего красавца, каким он был смолоду, не осталось и следа. Лицо сделалось оливковым, почти сизым. Дыхание короля стало гнусным от несовершенства желудка и частых запоров. К тому же король не мог в обществе связно произнести двух слов. Но и эти слова обычно он выражал (по свидетельству современников) «на подлом языке цинизма и распутства».
Людовик еще молился, а из подвалов Версаля, где размещались кухни, уж слышался ликующий возглас:
– Говяди-и-ина короля!
Дипломаты, кланяясь, спешили отбыть в Бельвю, чтобы засвидетельствовать свое почтение мадам Помпадур (все, кроме посла Пруссии, которому король Фридрих запретил унижаться перед куртизанкой).
– Говяди-ина короля! – разносилось по Версалю, и этот возглас быстро приближался к королевским покоям.
Во главе с метрдотелем двигалась процессия поваров, несших Людовику первый завтрак. Из-под золотых крышек струился пар над фарфором, и все придворные издалека снимали шляпы, раскланиваясь перед «говядиной короля».
Людовик, шевеля губами при чтении, словно школьник, постигающий грамоту, основательно знакомился с меню.
– Ах, я совсем забыл, – огорчился король, – эти мерзавцы лейб-медики опять посадили меня на диету…
Диетический завтрак Людовика открывало пюре с гренками; затем – громадная тарелка супа из парижских голубей. Король сидел спиною к неприбранной постели; перед ним было раскрыто широкое окно, и в нем виднелись квадратно подстриженные деревья. Ни одна веточка не вырастет длиннее другой – так что глаз короля всегда спокойно скользит по зелени.
Разодрав фазана за крылышки, Людовик сказал:
– Россия стала опасна. Саксонский курфюрст сулит нам поддержку. Поляки уже в конфедерациях – на случай, если русские шагнут за Неман. Пруссия же всегда с нами – за друга своего Фридриха я спокоен: вот на кого Франция может положиться!
Все уже вышли, остался с королем один принц Конти.
– Ваше величество, – ответил он, – не ручайтесь дружбою Фридриха, ибо маркиза Помпадур желала бы отомстить королю Пруссии, который имел неосторожность написать эпиграмму на ее возвышенные прелести.
Людовик продолжил о другом:
– Я не скрою, брат, что раздоры с Веною желательно погасить, как того требуют интересы единства католической церкви.
– Но… Англия! – подсказал Конти.
И придвинул королю баранину в чесноке. Разбив десяток круто сваренных яиц, принц ловко очистил их для «многолюбимого».
– Говори, брат, – разрешил ему король.
– Известно, – четко отвечал Конти, – что в Петербург отправляется из Лондона старая сент-джемская лиса – сэр Вильямс. И говорят, король Георг обещал ему награду золотом, если он выпросит у России солдат для защиты Ганноверского княжества…
– К сожалению, Англия для нас неуязвима, – буркнул король.
– Но зато уязвим король Англии!
Людовик понятливо кивнул: курфюршество Ганноверское, это фамильное наследие королей Британии, находилось под самым боком Франции; «уязвить» Англию можно через захват Ганновера. Тем более что короли Англии больше гордились короною курфюрстов ганноверских, нежели сверкающей короною британской.
– Король Георг, – досказал Конти свою мысль, – несомненно, пожелает закупить русских солдат, чтобы оградить Ганновер от наших мстительных посягательств.
– Необходимо равновесие, – произнес король, берясь за жирную ветчину с укропом. – Европу спасет только равновесие!
– Но центр равновесия политического, – не унимался Конти, – передвигается по Европе, и сейчас он, как никогда, близок к Петербургу, Россия стучится в двери Европы не кончиками пальцев, а ломится всем плечом. Мир сузился, и всем становится тесно. Елизавета громче всех требует себе места под крышей…
– А что Петербург? – рассеянно спросил Людовик.
– Мы располагаем сведениями о России только благодаря госпоже Каравакк, вдове живописца.[1] Вице-канцлер Михаил Воронцов, как и фаворит императрицы Иван Шувалов, склонен к союзу с Францией. Но зато великий канцлер Алексей Бестужев-Рюмин…
– А подкупить? Пробовали? – оживился король.
– Воронцова незачем подкупать: он наш.
– А великого канцлера?
– Бестужев, – отвечал Конти, – уже набрался взяток от венского двора и сейчас снова возьмет от английского посла Вильямса по его прибытии в Петербург…
Людовик был окончательно «изнурен» диетой:
– Опять эти… вапёры! Мой друг, простите своего короля… – Его величество вяло улыбнулся. – Продолжайте: кому из французов удалось проникнуть к русскому двору?
– Только живописцу Сампсуа,[2] ваше величество. Увы, но французское искусство, очевидно, сильнее французской политики, если оно просачивается в эту дикую Россию, словно вода в греческую губку.
– А кто этот Сампсуа? Я его знаю?
– Сын швейцара, что служил у герцога де Жевра. Обладая даром живописца, Сампсуа удостоен был трех сеансов при дворе. В разговоре с ним Елизавета сожалела о разрыве с Версалем.
– Надеюсь, Сампсуа с ответом не сплоховал?
– Он сказал, что ваше королевское величество имеет нежное сердце и отвечает Елизавете полной взаимностью…
Концы губ Людовика дрогнули в дремотной усмешке, – он еще не забыл, что когда-то был женихом Елизаветы Петровны.
– Что ответила Елизавета? – спросил король.
– Она отвечала лишь очаровательной улыбкой, которую Сампсуа и воспроизвел на миниатюре, вправленной в табакерку.
В руке принца Конти вдруг щелкнула табакерка, на внутренней крышке ее – в овале – король увидел изображение прекрасной полнотелой женщины, которая стыдливо прикрыла веером обнаженную грудь.
Людовик грузно поднялся из-за стола:
– Что делать? Россия никому не нравится, но вся Европа нуждается в ее услугах… Так позаботьтесь же, принц, посылкою в Петербург ловкого человека. Нет, не человека, а – дьявола!
Поддернув шпагу, король пошел было к дверям, но задержался:
– Союз с Россией необходим, чтобы удобнее действовать против России… Изнутри самой же России, и – во вред России! Я не люблю этой страны, о которой мы долго ничего не знали, а когда узнали, то вдруг выяснилось, что именно эта страна способна нарушить равновесие всей Европы…
«Равновесие Европы» – это был пункт помешательства Людовика. Не дай бог кому-нибудь тронуть это хрустальное яйцо! Равновесие – опасная штука, ибо всегда сыщется охотник, чтобы нарушить его.
Франция имела тогда громадную армию, и не было в стране несчастнее людей, нежели люди из французской казармы. Они ели только хлеб из отрубей, на четырех солдат отводилось лишь одно ложе, мундир от убитого переходил по наследству к новобранцу. Их секли, клеймили, вешали, топили, ссылали на галеры. Юридически во Франции считалось тогда, что солдат преступен по самой сути своего нелегкого ремесла.
Зато как сверкал офицерский корпус! Что за лошади! Что за тонкие вина! Что за любовницы!.. В походе офицера Франции сопровождал обоз, а в нем – туалеты, сервизы, парфюмерия, мартышки, зеркала, театры и прочее.
Кто командовал этой армией?
Вопрос, по существу, праздный, – каприз мадам Помпадур решал всё…
Дщерь Петрова, императрица Елизавета, проснулась в этот день гораздо позднее Людовика. Проснулась не в Зимнем дворце (Растрелли еще строил его), а в шепелевском доме своей подружки, Маврутки Шуваловой, что на Мойке-реке – как раз насупротив Строгановского палаццо.[3]
Уныло тикали в углу пыльные «рокамболи». Царапалась в двери кошка, чтобы ее выпустили. Елизавета встала и, скребя в голове, отворила двери; кошка прошмыгнула между ее ног.
– Кой час ныне, люди? – спросила она, зевая. – Да где граф Карлушка? Уж не пьян ли? Пущай кафу мне варит…
Шлепая босыми пятками, простоволосая и распаренная, императрица снова тяжко бухнулась в проваленные пуховики.
Вспомнила тут, как вчера Ванечка ее пьян был, хоть на простынях выноси сердешного, и – закрестилась скоренько:
– Ой, господи, прости ты нас, царица небесная…
Граф империи, генерал и обер-гофмаршал Карл Сиверс (гладковыбритый, сытый и трезвый) принес ей кофе.
– Ну, матушка, – весело заговорил он, – а ты напрасно вчерась туза скинула. Тебе бы в шестерик сходить. Глядишь, и я бы тебе волан срезал… Пей вот, пока не остыло!
– Осьмнадцать-то рублев… тьфу! – сочно выговорила Елизавета. – На эти деньги дом не построишь, только хвороб наживешь. Лучше кликни через речку: может, кто из Строгановых и встал уже? Так пущай со мною пофриштыкают…
Сиверс дал понять императрице, что внизу с утра раннего топчется великий канцлер с бумагами.
– Что ему, неугомонному? – надулась Елизавета. – Вели ждать, я еще не прибрана.
На смену Сиверсу пришел царский истопник Алешка Милютин, с грохотом свалил заснеженную охапку дров. Рассыпая прибаутки, закладывал поленья в печную утробину. Богатый астраханский рыбник, Милютин служил царям из чести: топил печки Анне Иоанновне, нажаривал их лютому Бирону, по наследству перешел и в нынешнее царствование «дщери Петровой»…
– Ты почто бос? – пригляделась к истопнику Елизавета, кофеек попивая. – Ливрею надел, гляжу, а пятки черные… Скажи, друг: почто этикета не блюдешь?..
– Да шепнули сапожки мои. Только было вздремнул малость под лестницей… Проснулся – уже босой: шепнул их кто-то с меня!
Елизавета допила чашечку и скуксилась:
– Не жалеешь ты меня, Алексей Яковлев… Эва! Вьюшки вчера опять закрыл второпях. У меня всю-то ноченьку ребро за ребро так и задевалося… Помру уж, думала!
Милютин поклонился ей в пояс, нижайше, и вдруг чмокнул императрицу в румяную пятку, торчавшую из кружев.
– Эх ты, лебедь белая! – Подбоченясь, истопник прошелся перед ней гоголем – так и выкатился из комнат, приплясывая.
– Да Егоровну-то позови… – смеясь, велела она ему вдогонку.
С треском разгорелись дрова в печи. В двери вдруг просунулась голова великого канцлера Бестужева-Рюмина; он повел носом, на котором из-под слоя пудры явственно проступала ужасная синева старого закаленного пьяницы.
– Матушка-осударыня, – сказал шепотком страстным, – а я до твоей милости. Дела в Европах завелись немешкотные.
– Погоди, Алексей Петрович, дела – не волки, Европы и подождут. А я нечесана еще! Маврутка-то, спроси, идет ли? Что же, я так и буду одна тут мучиться?
На пороге (без парика, в одном шлафроке на голом теле) появился «ночной император» России – Иван Шувалов, и был он шибко невесел после вчерашнего окаянства. Отдавая дань просвещению, Шувалов не забывал отдать должное и родимой сивухе.
– С кем это ты так вчера отличился? – спросила его Елизавета с укоризной, но заботливо-нежно, как мать родная.
Шувалов держался вроде блудного сына – виноватого-покорственно:
– Да у Апраксиных, матушка, вечеряли. Помню, что кастраты на диво усладительно пели. Потом Разумовский палкой стал бить фельдмаршала, а Нарышкины – те, как всегда, разнимали…
– Ты бы клюковки пососал, – пожалела его императрица. – Небось головушка-то болит?
– Не стою я твоих забот, матушка, – вздохнул Шувалов, наполняя глаза слезами, и долго смотрел на свои розовые ногти. – Быть мне в монастыре, непутевому.
– Вот помру я – тогда намолишься… А пока не тужись… Иди ко мне, ангел милый.
Она подозвала его к себе и поцеловала с удовольствием.
– Канцлер-то, – спросила потом, – не убрался еще?
– Да нет. Внизу посиживает. Куранты кой час считывает.
– Экий клещ настырный… Знать бы: чего ему надобно?
Шувалов без аппетиту куснул моченое яблоко:
– Британский посол Вильямс к нам вскорости на смену прежнему Диккенсу пожалует. Вот и волнуется твой Сюлли – как бы не отпихнулись мы от субсидий аглицких!
– А не держи я войско, – нечаянно зевнула Елизавета, – так будет ли Европа считаться с нами? Солдатом и держимся…
– С твоей колокольни, матушка, подале видится, – заскромничал Шувалов. – Только смотри, как бы не пришлось нам, русским, чужую квашню даром месить!
Лицо императрицы пошло бурыми пятнами:
– Я три года в нитку тянулась, а что от меня в Европах получили? И где этот Ганновер – знать не знаю! У меня, эвон, свои заботы: дворец не достроен, а где взять денег – того никто не ведает. Все округ – только: дай, дай, дай! И никто еще не сказал мне: «На тебе, Лисавет Петровны!..» Может, ты дашь, голубь?
– Я только от щедрот твоих имею, матушка, – обиделся фаворит. – Ежели надобно, так забери остатнее. Одним Христовым именем проживу. Зато вот канцлер твой Бестужев от иноземных дворов немалую выгоду имеет. Вот у кого проси!
Елизавета быстро сплетала волосы в пухлых пальцах.
– Берёт, вестимо, – согласилась спокойно. – А кого я на место его поставлю? Бестужев хоть фасон бережет, другие-то еще больше загребут… Да и то истинно: в долгу мы, а что делать? Своей крыши в городе не имею. Летний дворец – развалюха, а Зимний – когда-сь кончат? Что же мне, так и до смерти самой все по гостям ночевать?
Шувалов встал, запахнул шлафрок:
– Фридрих-то, король прусский, тоже обеднял изрядно. Даже пиво и то налогом обклал. И от авансов аглицких не откажется. Вот и пойдем мы с тобой, матушка, воедину с пруссаками, Ганновер воевать противу Франции, тебе столь любезной…
Елизавета скинула ноги с постели, тяжело брякнулась перед иконами разбухшим телом:
– Господи! Да на што мне мука така? Какой еще Ганновер? Да и есть ли такой? Может, его нарочно придумали, дабы меня в докуку привесть… Грешница я великая, уж ты помилуй мя, господи!
Шувалов накинул ей на плечи халат, трухнул в колоколец.
– Канцлера сюда! – позвал зычно. – Да чтоб с бумагами…
Вошел Бестужев-Рюмин – уже под хмелем. Молча, спины не ломая, шмякнул на стол бумаги по коллегии иностранной.
И (задом к Шувалову) сказал канцлер так:
– Я, слава богу, сыт и табаку не прошу у других понюхать. Не для себя стараюсь, а для пущей славы отечества. И корень политики моей – древний, паче того – Петра Великого система!
– Ой, не хвались, Петрович, – свысока возразил Шувалов. – Политика, как и галантность с дамами, строгой системы иметь не может. Иной час и ревность надобно вызвать, дабы удержать прелестную. А по твоей «системе» – Россия с торбой по чужим дворам шляется. У кого не берем только? Даже голландскими ефимками не брезгуем… И то – позор для русского племени!
Рука канцлера, вся в сверкающих бриллиантами перстнях, стиснула набалдашник трости чистого золота.
– А вы бы, сударик мой, помалкивали о позоре-то. Алешкина корова и помычала, а твоя бы, Ваня, лучше молчала!
– Матушка, – вспыхнул фаворит, – ты слышала?
Канцлер стянул парик с головы, притворно прижал его к глазам:
– Бог видит, что поклепствуют на меня… Ковы строят!
– Иван Иваныч, – вдруг сказала Елизавета. – Ты, друг мой милый, сейчас не спорь и выйди. Потом приходи с радостью…
Шувалов в злости так саданул дверьми, что посыпалась с потолка трухлявая позолота.
– А ты не реви! – велела императрица канцлеру. – Эвон, Остерман! Тот плакать умел… во такие, как виноград, слезищи падали. А ты глаза трешь, да сухи они у тебя. Срам один!
Канцлер натянул парик на лысину. Похолодел.
– Прочти, великая осударыня, – указал он перстом в бумаги, – что отписал я тебе доказательно. Теперича мы, в негоциации с Англией, выставим для защиты Ганновера корпус не в тридцать тыщ солдат, как ранее декларировали, а… все полсотни! И за это даст нам Англия три по ста и пятьдесят тыщ в фунтах своих…
– Креста на них нет, на разбойниках! – сказала Елизавета.
Бестужев любовно стукнул ее пальцем в плечико.
– Ты подпиши, – вымолвил проникновенно, голосом задушевным. – А уж я-то выгоду твою соблюду. И мене чем пять сотен тыщ брать не станем…
Выбрал он перышко поострее – протянул Елизавете, и она с робостью взялась за перо (от учености всю жизнь бегала).
– Буковки-то каки махоньки, – пригляделась императрица. – Нешто нельзя пошире писать? А ежели завтра я все опробую?
– Матушка! – взвыл канцлер, стуча тростью. – Кой годик пошел: все завтра да завтра. Посла-то твоего в Лондоне, князя Сашку Голицына, совсем уже при дворе тамошнем заклевали!
– И что с того? – взъярилась Елизавета. – Коли православный, так и пущай несет крест-то свой. Я-то ведь терплю от политик неприятности разные… Лишний долг-то Россию не украсит!
Канцлер потряс песочницу, держа ее наготове, чтобы присыпать одно лишь слово императрицы, которое решало судьбу не только России, но и отражалось на судьбах Европы.
– Не тужись, матушка. Ей-ей, – уговаривал он, – куртуазии твоей от лишнего долга не убавится, а дело стронется. Черкни перышком. Ну что тебе стоит – вжик, и ты богата!
Но Елизавета Петровна уже отбросила от себя перо:
– Потерпи еще чуток, канцлер… Шутка ли! Целый корпус им дай… Христианские, чай, душеньки. Втравят меня – быть битой. А за какой интерес? У меня Фридрих, враг персональный, на вороту виснет. Питт – хитер, да и я не за печкой уродилась. А потому, канцлер, иди с богом домой и ни о чем не печалься…
Выпроводив Бестужева, Елизавета сама разбудила Мавру Егоровну. Пришла и Анна Воронцова (из графинь Скавронских) – жена вице-канцлера и двоюродная сестра императрицы. Подруги сообща умылись из одного кувшина, тут им наряды новые из лавок привезли купцы двора Гостиного и чужеземные. Елизавета, разрумянясь от волнения, ловко мерила аршином парчу и бархаты, сама резала себе лучшие куски, но платить не платила:
– Купцам скажите, чтобы шли к барону Черкасову и не плакались чтоб… Барон Черкасов все мои долги записывает!
Когда уже смеркалось над Петербургом и сугробы посинели, она была одета и, довольная, сказала:
– Пора и день начинать. Велите санки закладывать – я давно по городу не каталась…
И помчались сани, а в них – с хохотом – массажистка, две горничных, портниха да еще дура старая (мастерица сказки сказывать). Посреди же них – сама императрица, ее величество!
Рвали кони по Невскому – в стынь, в звон, в иней.
Мимо неслись, вдоль першпективы парадной, кругло подстриженные березы – все в искристом серебре, как драгоценные кубки.
О проекте
О подписке