Но большевиков пока никто не пресекал. А вот они пресекали кого угодно.
Облачившись в халат, Бунин нервно расхаживал по гостиной – из угла в угол, натыкаясь на табурет возле рояля, чертыхаясь, то и дело подходя к окну, словно надеясь, что там вот-вот произойдут перемены к лучшему.
Зазвонил телефон. Телешов спросил:
– Иван, что у вас на Поварской, стреляют?
– Еще как! – грустно усмехнулся Бунин. – Большевики, кажется, Москву перепутали с германским фронтом.
– Как раз нет! Там они призывают сдаться на милость победителей.
– Видать, против своих воевать им охотней!
– Еще бы! В Питере у них гладко все прошло.
Бунин с тревогой спросил:
– Неужто и здесь они власть захватят?
– Вряд ли! – уверенно возразил Телешов. – Весь Московский гарнизон остался верен присяге. Создан «Комитет общественной безопасности». Наши укрепились в Кремле, телефонная станция тоже в наших руках.
– В Кремле ведь весь арсенал был?
– Он там и остался! В этом наша сила. Мятежники почти безоружны.
– Я вчера встретил на Зубовском бульваре генерала Потоцкого. Он сказал, что в руках большевиков тяжелая артиллерия.
Телешов ахнул:
– Не будут же они из пушек палить по кремлевским святыням! Русский человек не может опуститься до такой низости. А я к тебе с приглашением. Приезжай к нам с Верой Николаевной.
– Пожалуй, приеду! – охотно согласился Бунин. – Особенно если чаем напоишь. Сахар еще есть?
– Не только чаем, обедом накормлю. Таким, как в мирное время. К обеду и приезжайте, к шести часам.
Славный уют телешовской квартиры с ее старинным убранством, мягкий свет керосиновой лампы-«линейки» (электроэнергию опять отключили), тишина в доме и за окном (с наступлением темноты перестрелка закончилась) – все это миром сошло на истерзанную душу.
Елена Андреевна, супруга Телешова, сервировала стол. Приборы, как и положено солидному купеческому дому, были серебряными. Кухарка Саша, крепкая деревенская девка, светившаяся каким-то особым расположением к людям, готовностью служить всякому, с кем сводит судьба, ловко помогала хозяйке.
Их сын – Андрей Николаевич, семнадцатилетний студент с тщательным пробором и в лакированных штиблетах – утонул в глубоком мягком кресле, щипал струны гитары и потихоньку, но с чувством напевал:
Бессонные ночи, разгул и вино
Все тело мое отравили.
Мне в жизни теперь остается одно:
Надеюсь на отдых в моги-и-ле…
Вера поинтересовалась:
– Леночка, какие нынче в Москве цены на базаре?
– Три шкуры дерут! За фунт мерзлой баранины просят синенькую.
(Заметим, что исконные москвичи почти никогда не называли денежную цифру. У бумажки каждого достоинства было свое прозвище: один рубль – целковый, целковик; три рубля – зелененькая; пятерка – синенькая; десять рублей – червонец, красненькая; сто рублей – катюша, по портрету Екатерины II, на ассигнации изображенной, и т. д.)
Вера, несколько отставшая от московского быта, охнула:
– Чистый разбой! Давно ли за крупную молочную телятину по двугривенному давали!
Елена Андреевна вздохнула:
– За пуд севрюги красненькую платили…
В разговор влезла Саша, умевшая в лавках так бойко торговаться, что едва ли не за половину назначенной цены брала, особенно если продавец был молодым:
– А для чего, барыня, вы повадились на Трубный рынок ездить? Там завсегда лишнего берут. Надо на Немецкий или Леснорядский. Хоть и дальше, зато много дешевле.
В другом углу гостиной Бунин горячо доказывал Николаю Дмитриевичу:
– Почему большевики так легко одолели Временное правительство? Ведь у них силы настоящей нет, да и мужику по сердцу не их декларации, а лозунги эсеров.
– Ну, большевики в Петрограде – калифы на час…
– Может, и так! Но ведь сумели же захватить власть в Северной столице! Стоило большевикам топнуть сапогом – и Временное правительство разбежалось.
– Временных давно надо было турнуть! – с важностью уронил Андрей Николаевич, вешая на стену гитару.
– Ты бы, сынок, помолчал! – сурово оборвала его Елена Андреевна. – Не лезь в разговор старших.
– Андрей прав! – поддержал гимназиста Бунин. – Это правительство никуда не годилось. Кто там царил? Чернов – министр земледелия! Да он прясло от бороны не отличит. Ну, сменил его Шингарев. По образованию – врач, по устремлениям – журналист. Прославился тем, что постоянно влезал на думскую трибуну – лишь бы трещать как сорока. И вот он-то «мудро руководил» сельским хозяйством России…
– Ян, о чем говорить, если и Шингаревым, и Некрасовым, и князем Львовым – всем Временным правительством командует этот кривляка – присяжный поверенный Керенский! – сказала Вера.
– Несчастное существо! – Николай Дмитриевич потеребил свою короткую бородку. – Способности самые ограниченные…
– Зато амбиции Наполеона! – вновь влез в разговор Андрей Николаевич, за что был отлучен от компании взрослых и отправлен обедать на кухню.
Злободневный разговор прервала хозяйка:
– Пожалуйста, к столу!
Пили водку под малосольный астраханский залом – селедку, спинка которой была шириной в ладонь, источала нежный жир и таяла во рту. Дамы предпочли пиво, закусывая его швейцарским сыром и фаршированной колбасой. Андрей Николаевич, смешивший на кухне анекдотами Сашу, по малолетству пива был лишен. Ему по вкусу пришлась солянка из осетрины на сковороде.
Обед был долгим, неспешным, по-старинному сытным. Словно древние стены сообщали его насельникам мудрую степенность. Да и то сказать, стоял дом аж со времен Елизаветы Петровны – с 1747 года, хотя и был несколько перестроен в 1813-м.
Принадлежал он знаменитым купцам-миллионерам Корзинкиным, точнее, одному из их славных представителей – торговцу чаем Андрею Александровичу. Купец был сметлив, честен и удачлив. Повезло Корзинкину даже со смертью – умер он в 1913-м, последнем счастливом году России. Домовладелицей стала его дочь Елена Андреевна. Было ей тогда без малого пятьдесят.
Когда обед был наконец благополучно завершен, хозяйка села за рояль и спела бархатным контральто:
Глядя на луч пурпурного заката,
Стояли мы на берегу реки…
Бунин с чувством поцеловал ей руку.
– Лена, презентуй Буниным открытку! – подал голос Николай Дмитриевич.
– Какую такую открытку? – оживилась Вера.
Дело в том, что Елена Андреевна в свое время училась в школе живописи. Ее картины охотно брали на выставки, а одну приобрел даже Павел Михайлович Третьяков для своего знаменитого музея. С той картины были напечатаны открытки «Весна». Теперь Елена Андреевна надписала одну из них: «Милому Ивану, которого мы очень любим!»
– Спасибо! – улыбнулся Бунин. – Почти так мне надписывал свои фотографии молодой Шаляпин: «Милому Ване от любящего тебя Шаляпина».
Стали говорить о Федоре Ивановиче, о том, как он сидел за этим роялем и его могучий голос заставлял дрожать подвески на люстрах, а прохожие собирались под окнами. Он был частым гостем и на литературных «Средах», проходивших много лет под крышей радушного дома Телешова. Председательствовал на собраниях общий любимец – Юлий Бунин.
– Мне вспомнилась история другой открытки, ставшей вдруг знаменитой, разошедшейся многотысячным тиражом, – сказал Бунин.
– Там, где ты рядом с Шаляпиным и Горьким? – спросил Николай Дмитриевич.
– И с тобой тоже! Там же Скиталец и Чириков! А случилось это все неожиданно. Сошлись мы на завтрак в ресторане «Альпийская роза», что на Софийке. Завтракали весело и долго. Вдруг Алексей Максимович окает: «Почему бы нам всем не увековечиться? Для истории русской словесности». Я возразил: «Опять сниматься! Все сниматься! Надоело, сплошная собачья свадьба».
Николай Дмитриевич добавил:
– Ты еще поссорился со Скитальцем. Он стал тебе нравоучительно, словно провинциальный учитель, выговаривать: «Почему свадьба? Да еще собачья? Я, к примеру сказать, себя собакой никак не считаю. Не знаю, конечно, как другие!»
Бунин продолжал:
– Я вспылил. Отвечаю жестко Скитальцу: «А как же иначе назвать? По вашим же словам, Россия гибнет, народ якобы пухнет с голоду (хотя пухли только пьяницы). А что в столицах? Ежедневно праздник! То книга выйдет новая, то сборник „Знания“, то премьера в Большом театре, то бенефис в Малом. Курсистки норовят „на вечную память“ пуговицу от фрака Станиславского оторвать или авто Собинова губной помадой измажут-исцелуют. Ну а лихачи мчат в „Стрельну“, к „Яру“, к „Славянскому базару“…» Здесь вмешался в спор Шаляпин: «Браво, правильно! И все-таки, Ваня, айда увековечивать собачью свадьбу! Снимаемся мы часто, да надо же память потомству о себе оставить. А то пел, пел человек, а умер – и крышка ему». Горький поддержал Федора Ивановича…
Забавно окая, Бунин с привычной ловкостью весьма похоже изобразил Алексея Максимовича:
– Конечно, вот писал, писал – околел.
Пошли в ателье, «увековечились». Всемирный почтовый союз отпечатал с этой действительно исторической фотографии открытые письма.
– Эх! – протянул сладко Бунин. – Слава – как очаровательная женщина, так и манит в свои сети. А сколько знаменитостей побывало в вашем доме: Станиславский, Немирович-Данченко, дядя Гиляй, Короленко, Мамин-Сибиряк, Куприн…
– Пожалуй, в середине ноября следует провести очередную «Среду», и организовывать ее будет Юлий Бунин. Пусть зайдет, мы обсудим программу, – сказал на прощание Николай Дмитриевич.
За окном стояла тревожная ночь…
Иван Алексеевич мало выходил из дому, боясь попасть под случайную пулю.
Но добровольное заточение имело и благую сторону. В эти дни он много записывал в дневник:
«30 октября. Москва, Поварская, 26. Проснулся в восемь – тихо. Показалось, все кончилось. Но через минуту, очень близко – удар из орудия. Минут через десять снова. Потом щелканье кнута – выстрел. И так пошло на весь день. Иногда с час нет орудийных ударов, потом следуют чуть не каждую минуту – раз пять, десять. У Юлия тоже…
Часа в два в лазарет против нас пришел автомобиль – привез двух раненых. Одного я видел, – как его выносили – как мертвый, голова замотана чем-то белым, все в крови и подушка в крови. Потрясло. Ужас, боль, бессильная ярость… Выхода нет! Чуть не весь народ за „социальную революцию“».
Поздним вечером, когда и ходить по улицам стало опасно, кто-то повертел ручку дверного звонка.
Вера осторожно, через цепочку приоткрыла дверь и радостно проговорила:
– Юлий Алексеевич! Приятный сюрприз…
– Пробирался к себе в Староконюшенный, да решил к вам завернуть. Ночного странника чаем напоите?
– Даже водки нальем! – вступил в разговор Иван Алексеевич, вышедший из своей комнаты.
– Не откажусь! У меня новость. Захожу нынче в «Летучую мышь» на спектакль к Никите Балиеву. И вдруг сюрприз: рядом со мной занимает кресло сам… Горький.
Неистощимый на шутки, родоначальник российского конферанса (вместе с элегантным петербуржцем Алексеем Алексеевым), благодаря безграничному веселью и остроумию умевший ловко балансировать на грани рискованного, никогда, однако, не переходя рамки хорошего тона, Никита Федорович еще в 1908 году создал театр-кабаре «Летучая мышь». Его спектакли пользовались неизменным успехом. Любил Балиева и его театр Горький.
– Любопытное известие! – кивнул Бунин. – Да мне-то что от этого?
– Балиев и Горький просили сказать тебе привет, а еще Алексей Максимович добавил: «Очень жажду лицезреть Ивана Алексеевича с супругой завтра на званом обеде. Обязательно приходите!»
– Так не приглашают!
– Утром он сам тебе позвонит.
– А я не пойду к нему. Тем более что завтра я приглашаю тебя, братец, на обед в «Прагу».
Вера наливала в старинную чарку крепкий напиток, изготовленный на заводе знаменитого Н. Л. Шустова.
– Хороша! – крякнул Юлий хрипловатым баском и закусил нежинским огурчиком, крошечным, как детский мизинец, распространявшим дразнящий запах. Потом с аппетитом принялся за гуся, покрытого тонкой розовой корочкой, фаршированного антоновскими яблоками.
Когда Бунин бывал в Москве, он часто заходил в дом 32, что в тихом Староконюшенном переулке. Дом прятался в густом саду, а в боковом флигеле двухэтажного кирпичного дома жил и много творил Юлий.
Дом принадлежал доктору Николаю Михайлову, издателю журнала «Вестник воспитания». Но всю редакторскую работу тянул безотказный и работящий, как крепкая крестьянская лошадка, Юлий. Водрузив на нос очки в тонкой серебряной оправе, он с утра до ночи сидел за громадным письменным столом. Юлий вникал в рукописи, поправлял гранки, отбирал материал для публикаций, пытался разобраться в обилии только что вышедших сочинений – умных и бестолковых, из которых следовало составить рекомендательный список для чтения.
Когда-то, по молодости и неопытности, Юлий путался с народовольцами. Став взрослее, решил сделаться заядлым либералом. Он сочувствовал всяким течениям в политике и литературе, которые считались прогрессивными. Это отразилось и в программе «Вестника», который ставил своей задачей «выяснение вопросов образования и воспитания на основах научной педагогики, в духе общественности, демократизма и свободного развития личности». Выходил «Вестник» девять раз в год, ибо Юлий справедливо считал: в дни летних вакаций учителя, как и редактор журнала, должны от передовой педагогики отдыхать.
С годами к Юлию пришло разочарование – в человечестве. Он все чаще замыкался в своем узком мирке на Староконюшенном. Брату Ивану он признался:
– Идеи меня интересуют куда больше живых людей!
Педагог-теоретик романтично полагал, что «передовые идеи», даже насильно внедренные, могут сделать людей «более счастливыми». Заблуждение, к несчастью человечества, частое.
Из своего затворничества он охотно выходил лишь тогда, когда приезжал брат. Иван Алексеевич вовлекал братца в круговерть светских развлечений: рестораны с цыганками, вечеринки с танцами под граммофон, литературные собрания с жаркими спорами едва не до мордобития, театры с Собиновым и Шаляпиным – вся сия суета приятно разнообразила скучное сидение за статьями, которые мало кто читал.
Юлий восхищался своим знаменитым братом:
– Иван, ты гордость нашей фамилии. Тебя любит слава. Чует сердце, она вознесет тебя выше всех современников…
– Ну, братец, твоя лесть груба, но приятна! Но за что тебя любит моя Вера, убей – не пойму.
Сейчас Вера заботливо суетилась:
– Юлий Алексеевич, про соус не забывайте!
– И перцовкой, братец, не брезгуй! Из магазина Смирнова.
Вдруг страшно ударило за окнами, в шкафу задребезжал хрусталь. Юлий не донес до рта рюмку, задумчиво сказал:
– Снаряд, кажется, на Арбате разорвался. Любопытно знать, что же дальше будет?
Бунин, потягивавший чай, грустно поник головой:
– Ничего хорошего не ожидается. В деревне погромы, в городе стрельба, в Европе война… Как говорит Горький, много смешного, но ничего веселого.
Воцарилось долгое молчание.
– Алексей Максимович, думаю, снова уедет в Италию. Прежде мы гостили у него, почему бы… – начала Вера, но Бунин так взглянул, что она осеклась.
Часы глухо пробили час ночи.
– Пора спать! Юлий, оставайся у нас! – предложил Иван Алексеевич.
– Да, и ограбят, и зарежут – плевое по нынешним временам дело. Теперь преступников даже не ищут. К тому же завтра в полдесятого утра должен быть у Сытина. От вас добираться ближе.
Где-то со стороны Воздвиженки дробно застрочил пулемет, кто-то страшным голосом звал на помощь: «Караул!» Наступал новый день большевистской власти.
Утром Бунин спал долго. Разбудил его желтый луч солнца, пробившийся сквозь тяжелые, неплотно задвинутые гардины. Он лежал в постели, не отошедший от сна, наполненный безмятежной радостью ожидания чего-то счастливого, давно желаемого. Но вдруг в памяти пробудилось воспоминание действительного положения вещей. Так просыпается в тюремной камере заключенный, приговоренный к смерти и заспавший страшную реальность. И тяжелое чувство с двойной силой придавливает обманную радость.
Юлий успел спозаранку уйти к Сытину на Тверскую. Вера проспала уход Юлия. Бунин выбранил кухарку, не согревшую брату чай, а тот, по деликатности, не потребовал. Зазвонил телефон, Бунин снял трубку, услыхал грудной голос Катерины Павловны Пешковой:
– Иван Лексеевич, миленький! Приходите к нам сегодня обедать. Мы очень соскучились. Лексей Максимыч очень просит. Сейчас у него беседа с депутацией рабочих от Гужона, но если желаете, приглашу его к аппарату… Что передать? Придете?
Подчеркнуто вежливо Бунин ответил:
– Сожалею, Катерина Павловна, но у меня нынче обед уже назначен, – и дал отбой.
Это был отбой всем старым приятельским отношениям.
Он попросил телефонную барышню:
– Дайте номер 17–33!
Вскоре он услыхал вкрадчивый баритон Андрея, слуги Юлия:
– Кого прикажете позвать? Ах, это вы, Иван Алексеевич! Юлий Алексеевич, осмелюсь доложить, только что домой пришли, калошики ихние протираю… Сейчас приглашу-с!
Услыхав родной голос, Бунин коротко сказал:
– Братец, жди меня. Пойдем в «Прагу» обедать…
Бунин, накинув макинтош и надев калоши, вышел из дому. У ворот на маленькой скамейке сидел старый дворник в подшитых валенках. Он тянул вонючую цигарку. Мимо, горячо жестикулируя и продолжая, видать, острый спор, прошли два господина:
– Нет, простите! Наш долг был и есть – довести страну до Учредительного собрания!
Дворник смачно сплюнул и с сердцем сказал:
– В самом деле, до чего довели, сукины дети! До самой ручки…
Вдоль Поварской, грозно тарахтя и выпуская клубы дыма, так что Бунин шарахнулся в сторону, проехал броневик. На Арбатской площади стоял набитый дезертирами и прочей шпаной грузовик.
На грузовике размахивал руками не по сезону легко одетый, с оттопыренными красными ушами человечек. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок, жилет донельзя запакощен, на плечах кургузого пиджачка – перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены. Надрывая связки, яростно, со слюной во рту орал в толпу:
– Кровь борцов за свободу торжествует! Иго самодержавия зашаталось и рухнуло! Ура, товарищи! Долой грабительскую войну! Солдат, бей буржуазию, глубже воткни в нее свой штык!
Толпа равнодушно слушала, не выражая ни одобрения, ни возмущения. Лишь вертлявый старик в рваной поддевке, жевавший яблоко, швырнул огрызок под ноги и восхищенно произнес:
– Вот, паразит, язви его мать, языком крутит – ловко!
Оратор, тряхнув давно не мытой головой, азартно выкрикивал:
– Смерть угнетателям! Разотрем пролетарским сапогом гадину буржуазию! Утопим всех эксплуататоров в море крови! Вперед к мировой революции!
Бунин тяжело вздохнул и свернул направо, к Староконюшенному. Позже он писал: «Сперва меньшевики, потом грузовики, потом большевики и броневики… Грузовик – каким страшным символом остался он для нас, сколько этого грузовика в наших самых тяжких и ужасных воспоминаниях! С самого первого дня своего связывалась революция с этим ревущим и смердящим животным, переполненным сперва истеричками и похабной солдатней из дезертиров, а потом отборными каторжанами».
– Достаточно лишь посмотреть на такого «борца за идеалы», чтобы навеки возненавидеть всю эту шпану – революционеров! – сказал Бунин Юлию.
Тот согласно кивнул:
– Вся эта инородческая братия, пробравшаяся в Москву, уже, кажется, уверилась вполне, что может попирать нас, великороссов!
«Передовые идеи» вбивались пролетарским молотом, внедрялись штыком. Они находили горячую поддержку среди черни – дезертиров, не желавших воевать, жулья, выпущенного из тюрем, бродяг и бездельников.
О проекте
О подписке