Цетлины были богаты, помогали порой бедствовавшим писателям и художникам и устраивали в своем роскошном особняке на Поварской литературные вечера. Впрочем, Михаил Осипович обладал неплохим критическим даром, а из стихотворений, проникнутых еврейским национальным духом, можно отыскать с десяток довольно интересных. У него была роскошная шевелюра смолянистых жестких волос, уложенных назад, пышные усы и приятное лицо, нравившееся дамам.
У Марии Самойловны было крупное лицо с большим вздернутым носом и могучая, чуть ли не борцовская шея – все это далеко от эталонов красоты. Но у нее были громадные, подернутые печалью глаза, она была начитанна и политична. И еще: вся она была какая-то… ну, мягкая, что ли. Мягкие белые руки, мягкий голос, мягкая улыбка. Даже походка была мягкой, неслышной. Как у большой породистой кошки.
…По-весеннему все горело от солнца, плавилось золото церковных куполов, блестела снежная дорога, блестели крыши домов, голубое небо было безоблачным.
– Мы отпустили нашего шофера, решили наконец погулять по Москве. Такой чудесный день! – улыбнулась Мария Самойловна.
– Наши намерения совпадают! – обрадовалась Вера.
Отправились по Никитской к центру. У Охотного ряда свернули влево, миновали Театральную площадь, поднялись к Лубянке.
Кругом шумело многолюдье, кучками теснившееся тут и там возле большевиков-агитаторов, призывавших «разгромить буржуазию», идти за Лениным и Троцким – «борцами за светлое будущее пролетариев всех стран».
Недалеко от водопоя, в центре Лубянской площади, взобрался на мужичьи сани рыжий парень в драповом, изрядно ношенном клетчатом пальто с каракулевым воротником шалью, с белесыми кустистыми бровями и бесцветными глазами, со свежевыбритым лицом, усердно припудренным, и золотыми коронками во рту.
Не возвышая, не понижая голоса, оратор как по писаному внушает толпе:
– Крестьяне, рабочие и воины! Много веков преступная воля царей и буржуазии издевалась над массами, проливая реки крови по улицам городов и деревень. Эти деспоты кормили народ вместо хлеба свинцом. Они довели родину до войны и разорения…
– А у самого изо рта золото светится! – гогочет солдат, сворачивая козью ножку. – Ишь, его тоже довели, а ряшка – что тележное колесо…
Окружающие хохочут. Оратор делает вид, что не слышит нахальной реплики.
– Вы, товарищи трудящиеся, конечно, видели картину известного художника Репина, где Иван Грозный убивает собственного сына, так сказать, близкого родственника, наследника. Читали вы у знаменитого писателя Мережковского о том, как Петр Великий собственноручно пытал и казнил царевича Алексея? А ведь это был его родной сын, можно сказать – ребенок.
Подходят к толпе два грязных, обросших щетиной солдата. Оба коротконогие, оба в кулаках держат подсолнухи. Они жуют, смотрят недоверчиво и мрачно. Рядом с ними рабочий в желтой кожаной куртке. На его лице играет злая усмешка. Всем своим видом он показывает собственное превосходство над толпой. Остановился, мол, только на мгновение, для забавы: заранее, дескать, знаю, что говорят здесь чепуху.
Оратор победоносно повышает голос:
– Собственных детей не жалели, узурпаторы!
– А чаго их жалеть! – гогочет солдат. – Бабы новых на-шлифуют. А мы поможем, чем сможем. – И он нагло подмигивает стоящей рядом тощей блондинке.
Женщины застенчиво хихикают в ладонь. Оратор укоризненно грозит пальцем:
– Товарищ солдат, у вас неправильный классовый подход. Ведь они своих сыновей не жалели, как же такие деспоты могли простой народ жалеть? Равнодушны к народу были. Цари – па-ла-чи!
Курносый господин с рачьими глазами, одетый в дорогую енотовую шубу и такую же шапку, злобно кричит:
– Заткнись, козел! На чьи деньги треп ведешь? На германские?
Оратор демонстративно отворачивается к женщинам, которые о чем-то между собой жарко спорят:
– Гражданки женщины! Революция вам даст полную свободу от семейного деспотизма.
Блондинка вдруг озорно кричит:
– А правду говорят, дескать, одиноким по талонам можно будет любовников получать?
Теперь гогочут все. Солдат – блондинке:
– Я выдаюся без талонов, не теряйся, получай!
Оратор пытается перекричать толпу:
– Демократический строй даст вам полный простор для культурного развития… Эман-си-пацию!
Курносый господин, пробравшийся вперед, изо всех сил дергает за ногу оратора. Тот взмахивает руками и летит на телегу. Курносый с размаху бьет оратора в ухо. Женщины испуганно кричат, солдаты смеются. Дымящий козьей ножкой подначивает:
– Зуб ему выбей. Мы зуб лучше пропьем. Гы-ы!
Курносый с видом победителя идет своей дорогой, оратор вытирает кровь с лица.
Прилично одетая дама говорит:
– От большевиков никому не стало лучше. Раньше у меня была школа. А теперь, понимаете, кормить учеников стало нечем…
Удивительно тощая бабешка со злыми желтыми глазами, похожая на сушеную тарань, перебивает:
– Никому ваша школа не нужна. Ждите в Москву немцев. Скоро наведут порядок! Они взыщут.
– Немцев не дождешься. Мы вас всех перережем прежде! – холодно роняет рабочий.
Солдаты охотно вторят:
– Во, это верно! Прежде чем придут – всех к едрене шишке переведем! Вот с этой вешалки начнем!
– Ей бы мужика, она тогда вякать перестала б! – скалится солдат с козьей ножкой. – Иди сюда, дорогая! Сейчас мы тебя полюбим по разочку! – И он тянет руки к желтоглазой.
Та злобно шипит:
– Тебе немцы покажут!
Тем временем измятый оратор, с разбитым кровавым носом, с соломой, приставшей к воротнику, вновь влезает на сани. В толпе с восхищением замечают:
– Какой настырный! Нос расквасили, а он опять за свое.
Оратор ищет сочувствия у толпы, показывает на свое лицо:
– Вот что творят царские блюдолизы…
Рабочий, залихватски сдвигая на ухо кепку, кривит в ненависти рот:
– Молчать вашему брату следует, вот что! Нечего пропаганду распускать. Шибко грамотные стали, а работать не желаете.
…Бунин задумчиво качает головой, а Мария Самойловна говорит:
– Идемте от греха подальше.
Возвращались через Петровку. Возле древних монастырских стен монахи колют лед. Делают они свое дело тщательно и серьезно. Но толпа, глазеющая на них, ликует:
– Ага! Выгнали! Теперь попрыгаете.
На Страстной площади необъятной ширины баба, злая и напористая, волнуется:
– Ишь, афиши расклеивают! А кто будет стены мыть? Опять же мы, простые трудящие. А буржуи будут ходить по театрам. Мы вот не ходим. Так запретить им тоже, нечего…
Уже под вечер, взяв извозчика, поехали к Цетлиным.
В доме Цетлиных уютно, спокойно и богато. Кроме Буниных, пришли ближние соседи – супруги Зайцевы. Старинные картины на стенах, кожаные корешки книг в шкафах, удобные диванчики, вышколенные слуги, выписанный из Парижа знаменитый повар. И – регулярные литературно-музыкальные вечера.
Салон Цетлиных пользовался доброй славой. Здесь побывали все знаменитости: от Горького и Брюсова до Павла Муратова и Александра Бенуа. За черным «Беккером» сидели Рахманинов, Гольденвейзер, Прокофьев, Гречанинов. Недавно наслаждались дивным пением Леонида Собинова: украинские песни, русские романсы, ария Лоэнгрина.
Восторг был таким, что Мария Самойловна бросилась к певцу и жарко поцеловала его – под аплодисменты гостей.
Теперь прекрасный певец зачем-то занялся административной работой – стал директором Большого театра. В салоне это не одобрили – администраторов много, Собинов – один.
За громадным обеденным столом умещалось много народу. В столовой ярко горел свет, говор, улыбки, звуки открываемого шампанского, бесшумно скользящие лакеи с серебряными подносами.
И среди гама литературных гостей – тихий хозяин, обращающийся к гостям почти шепотом. Он все замечает, успевает каждому сказать доброе слово, вовремя подлить вина, предложить вкусное блюдо.
В Париже на рю Фэзенари, в доме 118 Цетлин предусмотрительно купил большую удобную квартиру. (Пройдет чуть больше двух лет, и Бунин, глотая слезы унижения, поселится в этой квартире в качестве «нахлебника».)
А пока что была Москва, был гостеприимный дом Цетлиных, и никто даже не представлял тех беженских мук, которые ждали их всех впереди. Хуже беженства только смерть.
Гостей собралось много. Рослый и плотный, с бритым породистым женственным лицом Алексей Толстой говорил на множество ладов, рассказывал забавные истории, неожиданно и громко хохотал, и нельзя было удержаться, чтобы не расхохотаться с ним.
– Тебе, Алеша, только актером быть – такой комический дар пропадает! – улыбался Бунин.
– Мы все актеры! – парировал Толстой.
Сели за стол. Толстой много ел и пил, и была всегдашняя опасность, что вновь переберет с напитками и вести его к авто придется под локти.
После десерта из столовой прошли в гостиную. Марина Цветаева нервно вертела папироску, сыпала колкими и манерными словечками. Она стала читать стихи и стрекотала острые и нервные свои строки, с такими же переломами, как сама, с таким же жеманством, как всегда, – со свежими, пронзительными ритмами:
Уж ветер стелется, уже земля в росе,
Уж скоро звездная в небе застынет вьюга,
И под землею скоро уснем мы все,
Кто на земле не давали уснуть друг другу.
Есенин – совсем юный еще паренек – слушал внимательно, с задумчивостью на иконописном деревенском лице. Одобрил вдруг, подбоченясь, с каким-то задором, мол, знай наших.
– Очень, очень неплохо! У вас выходит, Марина Ивановна, даже замечательно… – Покачал белокурой головой, стриженной под скобку.
Мужчины заговорили о политике. Бесконечной темой разговора оставался разгон большевиками Учредительного собрания и расстрел мирных демонстраций в Москве и Питере.
– Я однажды разговаривал в Петрограде с Лениным. Такой приятный человек, никак не ожидал с его стороны вероломства! – тихим голосом возмущался Михаил Осипович. – Мы, эсеры, вели честную игру. А Ленин украл нашу аграрную программу, теперь выдает ее за большевистскую. Как это можно? Вот и с Учредительным тоже… Как некрасиво! Как мы ошиблись в большевиках…
– Да, вы ошиблись, как Джакомо Казанова с одной молодой прелестницей, – усмехнулся Бунин.
– Как интересно! – воскликнула Мария Самойловна. – Миленький Иван Алексеевич, расскажите…
– Как-то Казанова влюбился в одно юное создание, но удовлетворить свою страсть не имел возможности: у создания был богатый патрон – граф Тур-д’Овернь, который ее содержал в полной роскоши. Казанова не мог дать ни малейшего повода для подозрений, иначе его перестали бы пускать в великосветские салоны, где бывала малютка.
И вот однажды поздним вечером, когда лил сильный дождь, а Казанова был без коляски, граф предложил ему занять место в фиакре. Там уже разместилось несколько человек. Среди них был предмет вожделений Казановы. Весь трепеща от страсти, сгорая от вожделения, Казанова в темноте фиакра схватил руку малютки, нежно прильнул к ней. Он осыпал ее поцелуями. Затем, желая доказать собственную страсть и надеясь, что рука малютки не откажет в некой сладчайшей услуге, Казанова начал смелый маневр. Но каково же было его удивление, когда услыхал голос графа:
– Я совершенно недостоин, Казанова, галантного обычая вашей страны…
К своему неописуемому ужасу, Казанова в этот момент нащупал рукав кафтана Тур-д’Оверня!
Все от души улыбнулись, а Бунин добавил:
– Так и вы, эсеры. Приняли ленинцев не за тех, кем они являются в действительности.
Мария Самойловна сыграла на фортепьяно что-то из пьес Листа. Она то и дело фальшивила, но гости делали вид, что не замечают этого.
Михаил Осипович, стеснявшийся читать свои стихи в больших компаниях, на этот раз осмелился.
Ты жизнь и свет, ты жизнь и красота,
Ты радость радости и жизни жизнь…
Бунина не пришлось долго уговаривать. Минуту-другую он молчал, собираясь с мыслями. Помогая себе сдержанными, но выразительными жестами, он читал великолепным чистым голосом приятного тембра:
Возьмет Господь у вас
Всю вашу мощь, – отнимет трость и посох,
Питье и хлеб, пророка и судью,
Вельможу и советника. Возьмет
Господь у вас ученых и мудрейших,
Художников и искушенных в слове,
В начальники над городом поставит
Он отроков, и дети ваши будут
Главенствовать над вами. И народы
Восстанут друг на друга, дабы каждый
Был нищ и угнетаем. И над старцем
Глумиться будет юноша, а смерд —
Над прежним царедворцем. И падет
Сион во прах, зане язык его
И всякое деянье – срам и мерзость
Пред Господом, и выраженье лиц
Свидетельствует против них, и смело,
Как некогда в Содоме, величают
Они свой грех. – Народ мой! На погибель
Вели тебя твои поводыри!
– Пророческое стихотворение, вполне библейское, – с восхищением произнес Борис Константинович.
– Мурашки по спине бегут, – согласилась его супруга.
Бунин молчал. Затем вздохнул:
– Народ попустил. Народ и ответит. И все!
Вновь просили читать Михаила Осиповича.
– Хватит, господа, я сегодня не расположен…
И такой вид был у него, что от него отстали. Цетлин продолжал так тихо, любезно угощать и говорить о литературе, не напрягая голоса, благозвучно, интеллигентно, беззлобно.
На Бунина снизошла какая-то сладкая грусть, которая всегда являлась для него провозвестником переломных, роковых минут.
Увы, он не ведал, что этот вечер – последний для него в московском доме Цетлиных.
О проекте
О подписке