– И все же, господа, я хочу сказать тост. Виктор Андреевич, этот даровитый художник, правильно подметил: в наше трудное время – и суметь столь щедро принять друзей! Я гляжу на этот необъятный и заманчивый стол, заставленный бутылками с разноцветными водками, винами, ликерами, на смугло-телесный балык, на нежную, тающую во рту семгу, на этих гигантских раков. И что же, господа? Ведь все это остатки роскоши прошлой, добольшевистской России: сильной, гордой, непобедимой! Выпьем за нашу Россию, чтобы вновь вернулись ее былые богатства и могущество! А главное – чтоб всех Троцких – Лениных с позором выпроводить с нашей земли.
– Вернуть Германии как вредный груз! – сказал Москвин.
Все подняли бокалы и рюмки, с чувством осушили их.
– Славный тост! – проговорил Шмелев, отламывая изрядный ком от блестевшей жирной глыбы паюсной икры. – А теперь, дамы и господа, товарищи и беспартийные, самое время спеть… Вас не затруднит, Александр Тихонович, сесть за рояль? – обратился он к опоздавшему к началу обеда композитору Гречанинову, ученику Римского-Корсакова и Аренского.
– Что прикажете играть, Иван Сергеевич?
– «Боже, царя храни!», чего же еще…
Гречанинов хмыкнул, но за рояль сел. Взял бравурные аккорды вступления. Станиславский побледнел и закусил губу. Москвин улыбнулся. Симов выпил уважаемой им водки Шустова и закусил маслиной. Шмелев, Алексеев, Гиляровский, Коненков, а затем Немирович, Бунин и еще кто-то грянули:
Боже, царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу, на славу нам!
Царствуй на страх врагам!
Царь православный!
Боже, Боже, царя храни!
Смолкли последние аккорды. Станиславский для чего-то раза два-три заглядывал в окна. Теперь он вздохнул и раздраженно-вибрирующим голосом проговорил:
– Зачем такие выходки? Мало с плеч голов полетело? На улице слышно, да и прислуга, глядишь, того…
Гречанинов заиграл мелодию арии из своей популярной оперы «Добрыня Никитич» и стал вполголоса напевать, пытаясь сохранять интонации ее лучшего исполнителя – Шаляпина.
Бунин не без насмешки поддакнул:
– Это вы, Константин Сергеевич, конечно, правы! Много голов полетело. И куда больше полетит. Только большевики убивают не за российские гимны, не за заговоры даже. Убивают просто так, ради садистского удовольствия. Ибо знают, что эти преступления сойдут без наказания. Разве преданы виселице за все свои жестокости Троцкий или какой-нибудь Зиновьев? Нет, за пролитие крови их ждут большевистские награды и слава и еще… эта… как ее… якобы «всенародная любовь». Да, деяния революционеров сопровождаются цинизмом и резонерством: «Слава труду, смерть буржуям!» «Буржуи» – это все, кто не принимает участия в убийствах. Преступникам всегда выгодно втянуть в свою шайку побольше соучастников – делить ответственность. А людей порядочных – запугать, затюкать, чтоб ничей голос против кровавого царства не поднимался! Ибо запуганные, молчащие – это тоже соучастники.
Бунин на мгновение остановился и уже спокойно закончил:
– Кстати, последний раз я пел «Боже, царя храни!» будучи гимназистом в Ельце. Раз нас не сумели устрашить, стало быть, мы не рабы и не соучастники революционных преступлений…
– Да, мы заговоры не устраиваем, – успокаивающе проговорил Гиляровский. – Иван Алексеевич прав: за песни в ЧК не водят.
Но его слова звучали неубедительно. Все враз смолкли. Даже вилки больше не стучали. Бунин демонстративно громко позвал лакея:
– Принеси белого вина…
Коненков повернулся к Станиславскому:
– Давно хочется в ваш театр сходить, еще раз «Трех сестер» посмотреть.
– Милости просим! Как раз послезавтра спектакль…
– Ваш Вершинин – удивительный! – искренне восхитился Гиляровский.
Но вновь воцарилась тишина. Настроение было как-то нарушено. Только Гречанинов одним пальцем наигрывал какую-то мелодию да, заскрежетав, зашумев колесами, начали отбивать время громадные напольные часы.
Казалось, вечер распался, разладился окончательно. Однако находчивая Мария Петровна напомнила о юбилее любимого в артистической среде петербургского ресторана «Вена» – радушного приюта артистов, писателей, художников.
– Виктор Андреевич преподнес владельцу «Вены» Соколову его портрет, – молвил, воскресая, Станиславский.
Симов, изрядно захмелевший, застенчиво отмахнулся:
– Что – я! Ему картины дарили прекрасные мастера – Репин, Зарубин, Поленов, Клевер…
– Ну, не скромничайте, – проворковал Станиславский. – Ваши декорации в Художественном просто чудо!
– Оформление «На дне» – подлинный шедевр! – воскликнул Москвин. – Ведь все мы за впечатлениями тогда ходили в поход в хитровские ночлежки! Дядя Гиляй организовал этот спуск в преисподнюю.
Станиславский улыбнулся:
– И еще от гибели спас. Виктор Андреевич, расскажите, как нас хотели убить.
Симов, без удовольствия вспоминавший о давней истории, замахал руками:
– Сто лет прошло, забылось изрядно… Пусть Владимир Алексеевич расскажет, – кивнул Симов на стоявшего у рояля Гиляровского.
– Согласен, но лишь в дуэте с Константином Сергеевичем. Вы начинайте, я продолжу.
– Прекрасно! – неожиданно согласился Станиславский. – Восемнадцатого декабря девятьсот второго года на сцене Художественного играли мы премьеру «На дне».
– Триумфально играли! – бросила реплику Книппер.
– Может быть, но суть в другом. Еще шли только репетиции, Владимир Алексеевич однажды пришел на репетицию и возглашает: «Господа артисты! Живого восприятия ради айда на знаменитую Хитровку, обиталище воров, бандитов и проституток!»
И вот отправились мы к Яузе, на Солянку. Дело шло к вечеру, спускаемся вниз. Ощущение – словно погружаешься в гнилую шевелящуюся яму.
– Да, это целое царство, – добавил Гиляровский. – Царство злых духов. Тут и торговки объедками, и трактиры, и нищие перемешались с барышниками, скупщики краденого с убийцами и беглыми каторжниками.
Станиславский напомнил:
– Мы попали в эти трущобы, когда там шла облава. Искали беглых убийц. А эти беглые, как выяснилось позже, охотились на нас…
– «Хорошо прикинутых фраеров», – уточнил Гиляровский. – Еще накануне, в воскресенье под вечер, я ходил на Хитровку. Отыскал дом Степанова, поднялся на второй этаж в квартиру номер шесть. Толкнул ногой дверь. В лицо шибанул дымный смрад. Вдоль стен – сплошные нары. Люди валялись и на нарах, и под ними, прямо на грязном, заплеванном полу. Кругом – шум, гам, ругань, хохот, пение, озорные крики. Я здесь бывал несколькими годами раньше. Тогда здесь жили грамотные люди. Они зарабатывали себе на кусок хлеба переписыванием театральных ролей.
Вот и теперь я встретил двух знакомцев. Объяснил, что завтра со мной придет сам Станиславский с несколькими актерами и художниками.
На другой день вся наша компания появилась в этой преисподней. Мы дали пять рублей на водку и колбасу. Радость хозяев была неописуемой. Начали пир.
Босяки нас спрашивали: «Почто вас сюда занесло?» Мы отвечали, что хотим поближе, своими глазами увидать ночлежную жизнь. Нужно нам это для новой пьесы Горького.
«Надо же! – изумились босяки. – Только что в нас интересного? Чего такую рвань на сцену тащить?»
Выпили водки. Наши персонажи размечтались: «Вот когда выберемся отсюда, когда опять сделаемся людьми…»
Наш дорогой Симов, как и сегодня, усердно делал зарисовки. Позже они очень пригодились. Спектакль был оформлен точно под эту трущобу.
Гуляем вовсю. Хозяева от водки багровеют все больше. Беседа делается весьма громкой. Какой-то оборванец орет на Симова: «Нешто это мой потрет? Пачиму у мене одна щека черная? Где она у мене такая? Где? Гляди!»
Голоса слились в споре. А тут я от своего знакомца хитровца получаю секретную информацию: убийцы, бежавшие с каторги, готовятся нас грабить и «мочить». Для них нож в спину воткнуть – дело плевое.
– Тайной владели только вы, Владимир Алексеевич! – с восхищением воскликнул Станиславский.
– На меня бандюга с бутылкой бросился, кличка у него выразительная – Лошадь, – проговорил Симов.
– Спасибо эрудиции Владимира Алексеевича! – улыбнулся Станиславский. – В адрес бандитов, уже нас окруживших, Гиляровский своим громоподобным голосом гаркнул пятиэтажную брань. Ее сложная конструкция ошеломила ночлежников. Они так и присели от восторга чувств и эстетического удовлетворения. Владимира Алексеевича и прежде здесь уважали. Гениальное ругательство увеличило его славу, а нам спасло жизнь.
– Ну нет, жизнь Симову сберег некий блудный сын предводителя дворянства, угодивший в трущобу. Это был громадный и очень сильный человек. Он перехватил руку с бутылкой.
– Одним словом, вы были спасены на благо и процветание российской культуры! – не без легкого ехидства заметил Шмелев.
Эта реплика развеселила гостей, подогрела. Принесли еще шампанского.
– Вот уж точно, как в мирное время, – сказал Бунин сидевшему рядом Шмелеву.
– Пир во время чумы! – негромко отозвался тот.
Станиславский, заканчивая воспоминания, с удовольствием потер свои большие мягкие руки:
– Да, спектакль «На дне» имел потрясающий успех. Вызывали без конца – режиссеров, актеров, художника.
– Аплодисменты были громовые, – добавила Книппер. – И море цветов! Помните, Константин Сергеевич, вас и Качалова зрители порывались нести на руках.
– Но и вы, Ольга Леонардовна, превосходно сыграли Настю, – ответил Станиславский.
– Ах, какой был Барон в исполнении Качалова! – с восторгом продолжала Книппер.
Москвин поднял бокал шампанского:
– Выпьем, друзья, за первых исполнителей пьесы Горького, за тех, кто вписал славные страницы в историю Художественного театра, – за Лужского, Вишневского, Бурджалова, нашего скромного Симова. И за большого друга нашего театра – Алексея Максимовича, за всех!
Пирующие с чувством осушали бокалы, говорили друг другу лестные слова, обнимались, с восторгом целовались – чисто по-русски.
Бунин с легкой скептической улыбкой усмехнулся:
– Да, за Алексея Максимовича выпить следует. Особенно за его дружбу с Лениным. Кристальный человек! И на той давней премьере он вел себя отменно. Всем памятно, как на требования публики – «Автора!» – Горький небрежной походкой вышел к рампе. В зубах он держал дымящуюся папироску. Зрителям не поклонился. Из зала раздались свист и шиканье. И поделом! Людей надо уважать.
– Ну, Иван Алексеевич, это вы лишнее… – вступился Станиславский. – У Горького эта неловкость получилась от смущения, от неопытности…
– Ах, извините, упустил из виду, что этот воспеватель российской рвани отличается застенчивостью непорочной институтки. А история с Ермоловой? Тоже от неуместной стеснительности?
– Ну и от недостатка воспитания, – вздохнул Станиславский.
Бунин поднялся со стула, уперся взором синих глаз в мэтра:
– В Ялте, на одном из людных вечеров, я видел, как сама Ермолова – великая Ермолова и уже старая в ту пору! – поднялась на сцену к Горькому. Она преподнесла ему чудесный подарок – портсигар из китового уса. Горький, не обращая на нее внимания, мял в пепельнице папироску. Он даже не взглянул на актрису. Ермолова смутилась, растерялась. На глаза у нее навернулись слезы:
– Я хотела выразить вам, Алексей Максимович, от всего сердца… Вот я… вам…
Горький по привычке дернул головой назад, отбрасывая со лба длинные волосы, стриженные в скобку, густо проворчал, словно про себя, стих из Ветхого Завета:
– «Доколе же ты не отвратишь от меня взора, не будешь отпускать меня на столько, чтобы слюну мог проглотить я?»
И он, всем своим видом показывая равнодушное презрение к знакам внимания, засунул по-толстовски пальцы за кавказский ремешок с серебряным набором, который перетягивал его темную блузу. Вот вам и «великий буревестник»! Накликал он со сворой своих эпигонов, разных Андреевых и Скитальцев, бурю на Россию…
Все надолго замолчали. Слова Бунина были справедливы. Наконец Коненков примиряюще произнес:
– Горький с Лениным вроде теперь поссорились.
– Теперь-то Алексей Максимович понял, чем перевороты кончаются, – сердито сказал Шмелев.
– Нынче он вовсю клеймит «кровавые преступления большевизма», – усмехнулся Алексеев, расправляясь с громадным омаром. – Понятливую девку учить недолго.
– Пошло дело на лад, и сам тому не рад, – не удержался, вставил Бунин.
Станиславский замахал руками:
– Господа, господа! Прошлого не вернешь. Надо приспосабливаться к обстоятельствам. Предлагаю тост за Учредительное собрание! Ждать осталось меньше суток.
– И так все ясно! – уверенно сказал Москвин. – Большинство населения России отдали голоса за партию эсеров…
– Так что править Россией будет партия, провозгласившая своей политикой террор? – воскликнул Коненков.
– Все они, «идейные борцы», террористы, – буркнул Иван Алексеевич.
Станиславский постучал ножом по бокалу, требовательно повторил:
– Господа, я уже предложил выпить за Учредительное собрание!
– Ну, если на посошок! – согласился Шмелев. – Счастья вам, Константин Сергеевич.
– Спасибо! Но времена грядут страшные. Послезавтра, перед спектаклем, даже собираем труппу. Тема собрания – «О переустройстве театрального дела в связи с тяжелой и ненормальной жизнью». До чего дожили!
Гости потянулись к выходу. Лакей Василий, шаркая по паркету, поднес Бунину пальто.
– Почему мне, дорогой Фирс? – наклонился к лицу Василия Бунин.
– Ты, золото, человек необычный! – важно и громко ответил слуга, но от чаевых не отказался.
Шмелев вызвался отвезти Бунина на Поварскую: – Мои кони – звери!
Путь ближний, дорога наезжена. Кони под рукой опытного кучера неслись птицей. И все же седоки успели немного поговорить.
– Станиславский очень напуган, – сказал Бунин. – Чует сердце, нас ждет нечто ужасное. А кругом поразительное: почти все до идиотизма жизнерадостны. Кого ни встретишь, сияют благодушием, улыбаются. С ума, что ли, посходили?
– Завтра поворотный день, – медленно произнес Шмелев. – Может судьбу на десятилетия определить. Куда весы качнут… А вы, Иван Алексеевич, мой должник.
– ?
– Я у вас раз пять гостевал, а вы у меня дома ни разу не были. Приезжайте завтра, покажу старинные рукописные книги. Попьем чайку, посудачим. Я живу на Малой Полянке, угловой дом с Петровским переулком – номер семь, телефон – 464-81.
Они пожали друг другу руки.
Впервые за последние дни пошел снег. Крупные снежинки медленно падали в безветренном воздухе. Кругом царила глубокая тишина. На первом этаже зеленовато светились окна: Вера ждала мужа.
Шмелев вдруг произнес, словно высказал заветное:
– Революция взбаламутила государство, поднялась со дна всякая нечисть. По вкусу им пришелся лозунг: «Грабь награбленное». Лодыри остервенело ненавидят талантливых и предприимчивых. Голытьба согласна стать еще беднее, лишь бы не было богатых. Их мечта – все вокруг нищие.
Бунин вздохнул:
– Да-с! Это мне анекдот напомнило, который рассказал Аверченко. Вытащил старик золотую рыбку, а та взмолилась: «Отпусти меня, старче! Я сделаю все, что ты захочешь. Но только помни: твоему соседу будет в два раза больше». Старик тут же наказал: «Сделай так, чтоб у меня глаз вытек!»
Собеседники немного развеселились. Где-то часы пробили полночь.
Для России начался новый день – роковой.
О проекте
О подписке