Сторож проковылял по коридору, шаги его затихли. Прошло пять минут, десять, полчаса. Эксперты чувствовали себя скверно: за стеной кладовая с ее жутким содержимым, впереди на столе белела фигура скальпированной молодой женщины. И собачий холод, пробиравший до костей.
Вскоре Лямбль не выдержал:
– Я сбегаю за сторожем. Он, поди, забыл про нас, сидит пьет водку.
…Еще минут через пятнадцать, показавшихся Кони кошмарной вечностью, появился Лямбль с мешком в руках. Он вынул из мешка голову Федулова, приладил к телу:
– Да, отсюда! Голова спилена на уровне грудины. Странгуляционная полоса четко выражена в области щитовидного хряща, далее поднимается по боковым поверхностям шеи к сосцевидным отросткам. Отсутствует в области затылочного бугра. Борозда глубокая. Заметны мелкие кровоизлияния. Значит, вешали не труп, сам повесился. Кровоподтеки на лице? Но от них молодой человек скончаться не мог. В письме написан вздор. Это – самоубийство.
На другой день Кони получил от эксперта официальное заключение о самоубийстве. На этом история, казалось, закончилась.
Но, спросит читатель, почему Иван вдруг решил повеситься? Суд присяжных, начавший действовать в России незадолго до описываемых событий, должен был с пониманием отнестись к убийце. И еще. Откуда Федулов взял веревку?
На эти вопросы мы никогда не имели бы ответа, если бы не случай.
Минуло лет десять. В Петербурге главою сыска стал легендарный Иван Путилин. Как-то он занимался хитрым делом об убийстве. Его агент вышел на подозреваемого – бывшего тюремного надзирателя из Харькова Пономаренко. Сидя в трактире с агентом, изрядно захмелев, Пономаренко стал хвастать:
– Я ведь страсть какой ловкий! Когда-то одним махом отомстил нескольким своим врагам.
– Не может быть! – раззадорил его агент.
– Может! – отвечал Пономаренко. И он с пьяных глаз рассказал следующее.
Первым врагом для него стал Федулов, «отбивший невесту».
Получив для передачи Ивану записку Анфисы, в которой та писала о любви и верности, обещала ждать друга сердечного, Пономаренко разорвал записку и, стараясь подделываться под почерк, нацарапал следующее: «Ты, Иван, мне противен. Я полюбила другого. Прощай».
Войдя в камеру, Пономаренко протянул фальшивку:
– Читай!
Федулов перечитал раз, другой, словно не верил своим глазам. Потом дико завыл, в бессильном отчаянии застучал кулаками по стенам каземата. Надзиратель, якобы сочувствуя, произнес:
– Все они такие! Как сядет человек, так начинают хвостом крутить.
Федулов застонал:
– Прости, Господи! Я не хочу больше жить…
– Во-во, тогда спохватится, пожалеет. Но близок локоток, ан его не укусишь! Милый человек, дай-ка письмишко мне обратно – и так нарушил порядок, не положено.
Затем будто нечаянно выронил кусок бечевки. Хороший психолог, он понял: этот наложит на себя руки!
Впрочем, Пономаренко мало чем рисковал: никто не доказал бы, что оброненная веревка – это дело его, надзирателя, рук.
…Месяца за два до описываемых событий появилась вакансия – старший корпусной вышел на пенсион. На это место давно рассчитывал Пономаренко: он был грамотным и сообразительным парнем. Но смотритель назначил давно и беспорочно служившего Негоду. Пономаренко затаил лютую злобу, решил во что бы то ни стало обоим отомстить. И вот случай подвернулся.
Время дежурства Пономаренко закончилось, на вахту заступил Негода. По всем расчетам, именно в эту смену и должен был появиться труп в четвертом карцере. Отвечать бы пришлось корпусному. Пономаренко печатными буквами написал памятную нам записку и, улучив момент, засунул ее в карман смотрителя.
Тут, правда, вышла некоторая промашка: Федулов еще не успел влезть в петлю. Зато когда тот был уже трупом, мстительный злодей через свою племяшку отправил письмо товарищу прокурора.
Впрочем, как знает читатель, эти козни цели не достигли.
Надзиратель карьеру не сделал, корпусным не стал.
Летом того же, 1869 года Пономаренко был уличен в воровстве у своего товарища и изгнан со службы. Болтался по России, весной 1878 года сошелся с богатой вдовой-купчихой и задушил ее. За это преступление его отправили на Сахалин.
Что касается другой вдовы – Анфисы, она отвергла притязания всех ухажеров и оставалась верной памяти своего ревнивого, но горячо любившего мужа.
Анатолий Федорович Кони стал выдающимся судебным оратором, академиком, членом Государственного совета. Об этом, впрочем, знает каждый.
Второго ноября 1876 года окружной суд Петербурга с раннего утра осаждали толпы любопытных. Среди собравшихся преобладали изящно одетые дамы. Они напирали на судебного пристава, который с помощью полицейских с трудом сдерживал могучий напор. Дамы требовали: «Пропустите, ведь это такое необычное преступление!»
Пристав, боясь, что толпа раздавит и его, и полицейских, принял решение: «Пропустить пятьдесят человек на балкон!»
Едва освободили проход, как… Впрочем, предоставим слово очевидцу – известному адвокату Н.П. Карабчевскому:
«С писком, с визгом, не щадя своих модных туалетов, устремляются шумной ватагой все эти искательницы сильных ощущений и спешат занять лучшие места. За ними приливает другая волна разношерстной публики, которая довольствуется всяким местом, готова занять самое неудобное положение, лишь бы послушать пикантные подробности.
Наконец все занято: на хорах, внизу, в местах, отведенных для адвокатов и для лиц судебного ведомства, – всюду полно. Зала суда превратилась в залу театра – ждут начала спектакля…
Опять на сцене „роман действительной жизни“, роман, полный сенсационных подробностей и интимных разоблачений, с кровавой, трагической развязкою в конце».
Это грустная история о беззащитной девушке, которую судьба безжалостно перемалывала в своих жерновах.
В Озерской волости, среди речушек с живописными берегами, среди густых лесов и поросших камышом и осокой болот, стояло богатое село Никольское. Славилось оно своими замечательными сапожниками.
Никольцы похвалялись: «Мы всякие сапоги сшить можем! Хромовые – до самой смерти не истоптать, аль липовые – разок к теще на блины сходить». И это было истинной правдой! Про хромовую обувку всякий знает, а про липовые напомнить не грех. Шились они с бумажной подошвой и с прокладкой луба от липы и с таким же задником. Стоили гроши, а выглядели как натуральные кожаные – блеск и красота!
Конечно, далеко в них не уйдешь, вот и пошла отсюда поговорка про «липовую работу» как про бессовестную: «Лишь бы мерку снять да задаток взять!»
Захар Кириллов липовых сапог не шил, а выходили из его рук новомодные мужские штиблеты. Слава о его золотых руках далеко летела, даже в Кимрах у него были заказчики – большие люди: учителя гимназии, полицмейстер Городилов, священник отец Аркадий.
Но кроме этой профессии была у Захара душевная услада. Держал он пасеку. Когда досужие люди спрашивали: «А сколько у тебя, добрый человек, ульев?» – Захар отвечал: «Не знаю! Пчела не уважает счета. А вот медком угостить могу!»
Сам он любил в тишине летнего вечера прийти в пчельник, сесть со своей семьей в тени лип за стол, вдохнуть полной грудью ни с чем не сравнимый запах пасеки и меда, пить из самовара чаек и вести неторопливую беседу, спросить у супруги-разумницы полезного совета. Да и то сказать, детишек у Захара трое: старшей Анюте тринадцатый годок пошел. Лицо у нее красивое, задумчивое, темная коса толста – в полено. Говорит редко, зато работает споро: любая работа складно получается.
Жена Анфиса лицом и повадками – точь-в-точь как Анюта. Даже моложавостью, стройностью ее сбиться можно: не за мать, за старшую сестру незнающие люди принимают.
Болтают ногами, сидя на лавке, двое мальчишек темноголовых: одному три года, другому пять лет. Это сыновья Захара. Вот всех их обдумать надо, кому чего купить. Заботы эти, впрочем, малые: достаток в доме сапожника хороший. Не только себе хватает, даже своей сестре Марии, что в Кимрах живет, Захар помогает: при каждой встрече пятерку, а то и десятку подбросит. В городе – это не то что в деревне, там все дорого, за все платить надо. А мужу сестры – Андрею Абрамовичу – задаром, дружбы ради сшил весною новые сапоги. Со скрипом наладил! Шагает, так за версту слышно. А это тоже уметь надо.
Пчелы, натрудившись за день, забираются в ульи. Солнце завалилось за горизонт и фиолетовой краской расцветило легкие перьевые облачка на горизонте. Соловей так отчетливо громко защелкал в орешнике, что в ушах ломит.
– Ну, засиделись мы, – потягивается Захар. – А мне ведь завтра к обеду следует штиблеты уряднику Степанову закончить. Надо встать пораньше. Малышня, шасть по полатям!
Анюта – та дело свое знает: всем уже постелила, перины пуховые взбила, свежее полотенце к умывальнику повесила.
Отец любит дочь. Он ласково улыбается и говорит Анфисе:
– Мать, а невеста у нас складная растет. Весело погуляем на свадьбе!
Увы, мечты отцовские оказались напрасными. Погулять не пришлось. Судьба распорядилась иначе.
Перед самым Новым годом, проснувшись, как всегда, с первыми петухами, Захар долго от страха не мог прийти в себя.
– Что с тобой, муженек? – участливо спросила Анфиса.
Покачивая задумчиво головой, Захар молвил:
– Плохой сон мне привиделся. Будто открывается дверь нашей избы и входит в дом ангел, но только не светлый, а весь какой-то темный. «Что тебе?» – спрашиваю. «Да вот, за вами пришел. Собирайтесь в дальнюю дорогу». – «Может, только за мною?» – «Я ведь сказал, Захар, за всеми вами. Вы теперь в другом месте нужны. Не возьму лишь вашу Анюту. У нее путь иной».
Задрожал подбородок у Анфисы, перекрестила она детей и тихо сказала:
– На все воля Божья! Может, твой сон, Захарушка, так, пустое видение одно.
– Но насчет Анюты, так это совпадает! – жарко возразил Захар, который никак не мог прийти в себя. – Ведь я отправляю ее в Кимры к сестре, пусть отвезет им кое-что из наших запасов. Лавочник Савватей едет, обещал взять с собой девчонку. «Дня за три-четыре, говорит, расторгуюсь и на возвратном пути ее с собой прихвачу».
Часов в девять, когда на дворе было еще серо, Анюта села на дерюжку, которую Савватей постелил в сани, мать накинула на дочь старый овчинный полушубок и сказала:
– С Господом!
На крыльце, зябко ежась, стояли в одних рубахах брательники. Отец поставил в сани куль крупитчатой муки, туесок с медом, осьмуху домашнего вина. Еще прежде Анюта спрятала на груди десятирублевую ассигнацию, которую отец приказал отдать сестре.
О проекте
О подписке