Но и Тамара Ивановна беспокоилась о нем меньше. И потому, что парень, а значит, опасностей сразу вдвое меньше, и потому, что мог уже, не обделенный силой, постоять за себя. Но больше всего – какая-то прочная сердцевина, окрепшая в кость, чувствовалась в нем, и на нее, как на кокон, накручивается все остальное жизненное крепление. Понятно, что это крепление ложилось пока слабо, кое-где топорщилось, кое-где высовывались петли, но оно было на месте, на котором и надлежало ему быть. Это главное, Иван, как и все подростки, ходил на дискотеку, но она не захватила его с руками и ногами, не проникла вместе с ним в дом и не загремела на все пять этажей, как исчадие ада. Все, на что фанатически бросаются другие, его настораживало. В школе все учили английский язык, чтобы проложить им дорогу к красивым и сытым занятиям, он среди всего четырнадцати таких же «поперечных» ходил во французскую группу. Все набрасывались на порнофильмы, с горящими глазами и почесывающимися выпуклостями собираясь по передовым хазам, – чтобы непременно вместе и непременно в учебных целях, – он сходил за компанию раза два, почувствовал какую-то внутреннюю морщь и слизь, стыд, удивляясь удалым и неприятным комментариям товарищей, и больше не пошел. Все, старые и малые, валили огромными океанскими волнами на «Титаник» – он удержался, не желая быть каплей того же состава, – которые вздымаются рекламным ветром в слепые и кровожадные валы, снова и снова атакующие обреченный лайнер и испытывающие удовольствие от предсмертных криков. Одно время у Ивана случилось странное для парня и хранимое в секрете увлечение – он собирал фотографии принцесс и королев здравствующих монарших семей – шведской, датской, испанской, португальской, английской, японской, – он вглядывался в их лица, чтобы понять, что за особый такой отпечаток накладывают аристократизм, династическая порода, считающаяся спущенной с небес, и восторженное почитание. Но после того как лучезарной звездой просияла принцесса Диана, изменявшая мужу на глазах у всего впавшего в неистовое любопытство мира, Иван выбросил свою коллекцию и вспоминал о ней со стыдом всякий раз, как снова и снова возносили скандальную принцессу как богиню аристократической свободы.
Этим он был в мать. Иван даже стеснялся этого сходства и в решительности своих поступков старался сыскать другие причины. Мать могла сгоряча наломать дров, нередко так и происходило. Сгоряча, к примеру, разбомбила и выставила телевизор, как забывающегося гостя, поведшего себя неприлично. Выставила и только навредила: Светка повадилась бегать под телевизор к подружкам; Евстолия Борисовна, признаваясь, что она «не вылезает из телевизора», приходила совсем редко. «Так не делается, – считал Иван. – Прежде остынь, потом решайся на размашистые движения». Его поступки, считал он, вызываются волевым решением. Дискотека – это детская болезнь, так же как пакостливые заглядывания в чужую постель, от нее, от этой болезни, все равно придется освобождаться, и чем раньше, тем лучше. «Титаник» – результат массового психоза, «что все, то и я», а он собирался быть человеком самостоятельным. Французский… французский понадобится, конечно, меньше, чем английский, и к английскому когда-нибудь придется вернуться, но сегодня английский – это для сбитого с толку поколения загон, где ему помогут расстаться с родной шерсткой. О принцессе Диане и говорить нечего, она не одну себя отдала на съедение хищникам, а вместе с собою повела миллионы, многие миллионы дурочек, жаждущих мятежного примера.
В последние месяцы у Ивана появилось новое увлечение. Его, впрочем, и увлечением назвать нельзя, оно сразу показало себя не пустым занятием, а интересом, за которым открылся совсем рядом лежащий потайной и увлекательный мир. Это было совсем не то, что ищут, чтобы чем-нибудь себя занять. Однажды он катал-катал случайно подвернувшееся слово, которое никак не исчезало, – бывает же такое, что занозой залезет и не вытолкнешь, – и вдруг рассмеялся от неожиданности. Слово было «воробей», проще некуда, и оно, размокшее где-то там, в голове, как под языком, легко разошлось на свои две части: «вор – бей». Ивана поразило не то, что оно разошлось и обнаружило свой смысл, а то, что настолько было на виду и на слуху, настолько говорило само за себя, что он обязан был распознать его еще в младенчестве. Но почему-то не распознал, произносил механически, безголово, как попугай. Недалеко оказалось и другое, летающее рядом с воробьем, столь же очевидное и самоговорящее: «ворона», «вор – она». Вспомнилось, что «спасибо» – это «спаси Бог». Вот уж верно: «Спаси и вразуми нас» произносим как пустышки, как фишки, как номера какие, которые имеют условное обозначение, требующее запоминаний.
– Мама, ты знаешь, что такое сволочь? – погуляв перед матерью петухом, придав себе важности, спросил Иван, улучив момент, когда Тамара Ивановна вечером перед сном, уставшая и размякшая, опустилась на диван.
– Сволочь она и есть сволочь, – мрачно ответила она.
– А что такое подонки?
– Чего это тебя потянуло туда: сволочи, подонки?
– Слушай, мама, и запоминай. Сволочь – это такая дрянь, которую надо стащить, сволочь с дороги, где люди ходят. Слово «сво́лочь» – от «своло́чь», убрать с глаз. Переставляешь ударение, и все ясно. А «подонки» – осадок по дну посудины, несъедобные, вредные остатки, их только выплеснуть.
– Гли-ка! – слабо удивилась Тамара Ивановна. – Сам разглядел или кто подсказал?
– Я теперь к каждому слову прислушиваюсь. Вот «бездна». Что такое «бездна»?
– Ты у меня, что ли, спрашиваешь?
– У тебя. Посмотрю на твое развитие…
– Я те покажу развитие… Доразвивались… дальше некуда. Ахнули в пропасть – вот тебе и бездна.
– Правильно: «про́пасть» – от «пропа́сть», и она «без дна» – вот и «бездна».
– Учись, – вздохнула Тамара Ивановна. – Так учись, чтоб не пропасть. Счас все шиворот-навыворот – ой, разбираться днем с огнем надо. Слова взялся разгадывать… разгадай-ка сумей, где хорошее и где, ой, нехорошее. Ой, Иван, берегись. Счас матери с отцом углядеть вас – никаких глаз не хватит. Сам берегись. Теперь детишкам хуже, чем в детдоме. В детдоме досмотр был, там, может, ласки не хватало, а досмотр был. А счас и при живых родителях сиротство: все под смех да под издевки пошло.
И сама же, спустя недели две, вспомнила:
– Ну, что еще разыскал? В словах-то? Какие там еще разъяснения?
– Разъяснения мне больше неинтересны, – ответил Иван, напуская на себя опытность. – Я в этом предмете в следующий класс перешел. Я теперь интересуюсь, как слова меняют свой смысл. Вроде как взрослеют. Вот, к примеру… вот, к примеру, «злыдни»… Ты знаешь, что такое «злыдни»?
– У нас в деревне говорили: последние злыдни выгребли. Значит: остатки, деньги там или продуктишки, на черный день приготовлены.
– Да, теперь так. Но если смотреть на слово – это «злые дни». Сначала оно, видать, жило с этим значением, а потом потихоньку-потихоньку перешло в запас для тяжелых, для злых дней. Или слово «равнодушный». Оно относилось к человеку равной с другим, равновеликой, души, а сейчас это бездушный человек. Вон куда уехало.
Тамара Ивановна покивала, с усиленным вниманием разглядывая сына, и спросила:
– Так ты, может, по этой части и пойдешь после школы? Ишь как завлекло! – Она вздохнула. – Только не кормежное, однако, это дело, это твое гадание на словах…
– Языкознание называется. Конечно, не кормежное. – Иван вдруг заливисто, притопывая ногами, рассмеялся. – Не кормежное – еще бы!
– Чего ржешь-то как жеребец! Кормить-то кто будет?
– Да мне ведь еще год в школе…
– Школу-то не задумал бросать?
– Нет, не задумал. Я мог бы, конечно, самостоятельно… – «Хвастунишка, – подумала Тамара Ивановна. – Сразу то и другое заедино: и хвастунишка-мальчишка, и взрослый уж, серьезный человек». – Мог бы самостоятельно, – выхвалялся сын, – но мне аттестат зрелости не повредит.
– Вот чего бы Светке не учиться?.. Школа – плохо и без школы – плохо.
– С нами плохо, а без нас тоже плохо, – поддразнил Иван.
– И правильно! – решительно подтвердила Тамара Ивановна. – Ты надо мной смешки не строй, я тоже разбираюсь. Правильное – оно и будет правильным, как ты его не обсмеивай. Этим твоим горлопанам, этим твоим дуроплясам надо бы знать: правильное правильным и останется. Они в дым превратятся, в фук, в вонь, а оно стоять будет.
– Да с чего они мои-то? Ты с чего их мне в родню-то записала?
– Потому что они для тебя стараются!
– Они и для тебя стараются!
– Меня им не взять!
– А если меня взять – плохо ты меня воспитываешь!
– Ничего, я вас воспитаю! Вы у меня шелковые станете!
– Ма-а-ма! – миролюбиво протянул Иван, лицо его поехало на сторону от смеха. – Как называются первые огурцы?
– Чего-о-о?
– Как называются первые огурцы, помидоры, ну и так далее?
– Чего ты меня дуришь?
– Ну, как они называются – знаешь?
– Так и называются. Первые они и есть первые. Первый ребенок – первенец. Первый огурец – тоже, поди, первенец.
– Поди… Вот тебе и поди. Огурец-то – это, поди, не ребенок. Первые овощи, мама, – начатки. А как называется беременная женщина? Она называется: непраздная. Вот так. Тоже мне: не кормежное дело… А вспомнишь, что начатки, и огурцы вкуснее.
– Хоть русские слова – и то ладно. А то сейчас понатаскали всякую дребедень, будто мы уж не дома, и скалят под нее зубы, и скалят…
– А почему девушку называют красной? – не отставал Иван; очень ему нравилось учительствовать перед матерью, так и приплясывал он перед нею, наигрывая головой, так и брызгали его глаза веселым нетерпением. – Красна девушка – это что?
– На морковке да на свекле со своей грядки возросла – вот и красная.
– Красная – это красивая. Так в старину говорили. Красная площадь в Москве – не от морковки же она красная… А потому что выстроена красиво.
– Площадь, может, и не от морковки, а красна девушка от морковки, – уперлась Тамара Ивановна. – Тут уж ты меня не перебьешь. От огородного, от таежного, от чистого воздуха – вот она откуда, краса. Никакой мазни не надо. Лицо белое – от коровки, щеки жаром пышут – от чего же еще, как не от нее, не от морковки; глаза чисто глядят – утром встанет пораньше да умоет свои глаза свежей росой, они и рады-радешеньки. А ежели еще коса на месте… Коса на месте – все на месте, так и запомни.
Иван на торжественной ноте продекламировал:
– У красной девицы, мама, не глаза, а очи: жгучие очи. Не щеки, а ланиты: бархатные ланиты. Губы алые, шея лебединая, груди – это перси: трепетные перси…
– Что еще за персы? Рано тебе трепетать от всяких персов. Ишь, туда же! Имей стыд-то! Заповзглядывал куда не просят! Персы!
– Не персы, мама, а перси-и. Это по-старорусски. Когда хотели возвышенно сказать о женщине, наградить ее неземной красотой…
– Чем земная-то плоха стала?
– Да посмотри: с ланитами да персями, с очами да веждами совсем по-другому смотрится женщина. Боярыней смотрится. Павой. Знаешь, что такое пава? «А сама-то величава, выступает словно пава». Помнишь?
«Пава» почему-то обидела Тамару Ивановну:
– Ладно, хватит выставляться-то перед матерью. Учись да не заучивайся, дальше ума не лезь. Ишь, пава… Придет время – не паву себе ищи, не на персы глаза пяль, а душу почуй. Душа-то, поди, себе имена-фамилии не перебирала… Перебирала или нет?
– Не знаю. Кажется, нет.
– Ей это и не надо. Она скромницей живет. Терпеливицей. А паву твою я и знать не желаю.
На следующий день после возвращения Светки пришлось идти в прокуратуру с самого утра. В этот раз их, Тамару Ивановну и Светку, вызвали вместе, Тамару Ивановну как законного представителя потерпевшей. Вот кто теперь они, дочь и мать: одна законная потерпевшая, другая – законный представитель потерпевшей. Таков язык в этих стенах, видевших и слышавших такие истории, что никакие слова и никакие происшествия тут никого покоробить не должны, и, если, по несчастью, это происходит, значит, человек плохо представлял себе, куда он шел.
Следователь, сидевший за столом, был из того распространенного типа мужчин, в который в схожих условиях и со схожим образом жизни к сорока годам попадают многие: рыхлое и посиневшее крупное лицо, лысина на голове, которую уже и маскировать нечем, нарочито замедленные движения, поскольку в неконтролируемом положении они нервны и суетливы, и мутный взгляд много повидавших глаз. Фамилия его была Цоколь, он назвал себя сразу же, как только усадил перед собой Тамару Ивановну и Светку. Светка села напротив следователя, Тамара Ивановна в углу стола, справа от дочери. Имя не сказал, тут это не полагалось. И их имена записал только на лицевой стороне протокола допроса и впредь легко, нисколько не затрудняясь в обращении, обходился без имен.
Кабинет был сурового и холодного вида: кроме стола Цоколя в левом углу у окна, еще один стол по правой стене ближе к двери, окно, невеселое, выходящее во двор, на покрытую металлическими листами и крашеную суриком крышу хозяйственного пристроя. Одинаково громоздко подпирали боковые стены большой темный шкаф справа и большой железный сейф слева, тот и другой давно миновавших, но поразительно прочных образцов. Тамару Ивановну эта мрачная обстановка удивила. Она считала, что если новая власть купается в сказочной роскоши, а закон истово помогает новой власти нарушать правосудие, то и его служба должна оплачиваться щедро. Оказалось, судя по обстановке в прокуратуре, это совсем не так.
Цоколь хлюпал носом: спасаясь от вчерашней жары, он, должно быть, неосторожно подставил себя сквозняку. Окно и теперь было приоткрыто, и в него наносило приторным запахом растопленной на пристрое краски. Но сегодня и жара донимала меньше, солнце горело вполнакала.
Цоколь спрашивал и записывал. Записывал шариковой ручкой, машинки в кабинете не водилось. Он предупредил Светку, как и Тамару Ивановну, об ответственности, сказал о правах и обязанностях. Здесь упоминание о них казалось единственно к месту, не то что на площадях среди одуревших от свобод митингующих. Тамара Ивановна поняла только, что она не должна мешать допросу. А чего бы ради ей и мешать? Жалея девчонку, она так и не расспросила ее… да и когда бы, как бы она стала расспрашивать? Под утро пришли чуть живые; сегодня, пока не постучала к ней Тамара Ивановна, Светка из комнаты не выходила, а сон ли ее свалил после двух страшных ночей, или рвала она на себе волосы – как знать! Да и что прикидываться: Тамара Ивановна, откладывая разговор, не только Светку жалела, но и себя. Пытать, добиваться подробностей – это хищной птицей расклевывать сердце дочери и свое. И вот теперь она вынуждена была слушать.
Светка встретила, оказывается, этого парня, азербайджанца по имени Эльдар, еще в четверг. «Еще в четверг», – повторила про себя Тамара Ивановна, отмеряя это временное удаление двумя разными мерами: так давно это было, на краю какого-то прежнего летоисчисления, а потом – так близко, всего-то три дня прошло, за три дня ничего слишком уж тяжкого не должно было произойти, ведь это не стихийное бедствие. Из этих трех дней дочь потерялась на сутки. Сутки эти, пока они выворачивались из-под земли, пока в терзающем оголении проносили они каждую минуту, выросли в вечность, но теперь, когда они остались позади, они представлялись чем-то вроде тонкой завесы, которую надо было только догадаться приподнять, чтобы увидеть, что за нею происходило.
Девчонки, Светка с двумя подружками, стояли на площади возле торгового комплекса, а наверху, на площадке перед входными дверями, торчал кавказец в джинсовой куртке, засунув руки в карманы зеленых спортивных брюк, и уставился на них. Под его слишком уж пристальным показным вниманием они захихикали, а он, словно только этого и ждал, сбежал к ним вниз и уставился уже на одну Светку… Наигрывая плечами, нащелкивая пальцами, он объявил ей с акцентом, что она ему нравится. Девчонки еще пуще засмеялись; парень в толстой куртке и толстых штанах в совсем жаркий день, с черным узким лицом, с вихляющейся фигурой на неподвижных ногах был забавен. Его этот смех разозлил, в глазах появилось бешенство. Без всяких подступов и ухаживаний он решительно велел Светке быть вечером в семь часов там же, где стояли. Говорил он с сильным акцентом и злился еще и оттого, что его плохо понимали. «Приду», – со смехом пообещала Светка, чтобы отвязаться. «Приходы!» – еще более требовательно, с угрозой повторил он и направился в сторону рынка.
«Это все торгашество, все оно, подлое… – спохватно думала Тамара Ивановна, слушая Светку. – Все профессии, все специальности – вон, ничего не надо, кругом одно торгашество! И где она была, какой бес отнял у нее разум, когда согласилась она на курсы продавцов, на которые нацелилась Светка, после того как бросила школу?! Потому и нацелилась, потому и бросила, что все кругом, вся жизнь перешла в шумный и липкий базар. Где она, мать, была, почему не сообразила она, что выйдет девчонка с курсов – на работу ее, малолетку, не возьмут и может повадиться она ходить на эти бесчисленные базары-ярмарки и искать любое купи-продай, любую мелочишку из любых рук в любые руки. Так оно и вышло. Что ни день – как на биржу труда, туда, к торгашам, пять дней впустую, а на шестой какой-нибудь проныра-хозяин поставит на угол совать прохожим китайские заводные игрушки и зазывно, не набухшим еще голоском, выкрикивать, чтоб подходили… Господи, девчонка заворотила глаза – ей простительно, а она, мать-то, где была, почему тоже заворотила глаза на эту всесветную барахолку?! Вот оно, наказание-то, вот оно, принимай, мамаша», – неожиданно чужим голосом, издевательским и назидательным, ткнула себя Тамара Ивановна в грязный стол, за которым, как приговор, заполнялся протокол допроса.
– А на следующий день ты тоже случайно встретила его, этого кавказца? – равнодушно спрашивал следователь, быстро водя ручкой по разлинованной бумаге.
– Тоже случайно, – согласилась Светка и умолкла.
– Рассказывай, – подтолкнул Цоколь, мельком взглянув на Тамару Ивановну, сидевшую в неподвижном и как бы прочно замкнувшем себя положении: склонившись над столом и опершись на него обоими локтями, она одной рукой ухватилась за щеку, вобрав ее в кулак, а второй подпирала лоб.
– Он искал меня, – продолжила Светка, – а для меня это было случайно. Я работала у входа на барахолку. О нем забыла. В четыре часа сдала остатки хозяину, он велел в четыре, он куда-то торопился… Я сдала ему и пошла к торговому комплексу…
– Почему опять туда?
– Там Люся Кудашкина работает. Мы договорились встретиться. Я нашла на барахолке Лиду и сказала ей, что пойду к Люсе. Лида тоже пошла со мной. Мы подошли к комплексу, и я увидела: опять там, у дверей, стоит этот парень. Мне показалось, он меня не заметил. Я кинулась за угол и вошла в комплекс с другой стороны, со стороны рынка. Стала подниматься по эскалатору, а он на втором этаже стоит у эскалатора и ждет меня. Схватил за руку и держит. Говорит: «Пойдем гулять». Но не злой был, улыбался. Не отставал от меня. Пришлось с ним вместе подходить к Люсе, она уж ждала. Там и Лида была. Мы при нем разговаривали с Люсей о работе. Чтоб нас на улицу на россыпь поставили. Люся хотела с кем-то договориться. У нее не получилось. Он слышал наш разговор. Когда на улицу вышли – он, Лида и я, – он говорит: «У нас много работы, у моего двоюродного брата. Давайте поедем к брату, это рядом, брат вам на полгода даст работу». Понимать его было трудно, он плохо говорил по-русски. Кричал: «Брат скажет, брат скажет!»
– И поехали – так, да? – опять подталкивая умолкнувшую Светку и выдержав, не взглянув на Тамару Ивановну, которая все так же, еще шире раздвинув по столу локти и еще ниже склонив голову, сидела неподвижно.
– Я хотела сбежать!.. – загорячившись короткой вспышкой и переходя опять на покорный тон, говорила Светка. – Я хотела сбежать, но он держал меня за руку, спрашивал: «Почему ты меня боишься? Я тебе дурного не сделаю». Он мне был противен, я боюсь их, этих… Я попросила Лиду не бросать меня. Я повела их к киоску дяди Володи Демина – киоск закрыт. Дядя Володя был где-то недалеко, машина стояла на улице. Мы минут пятнадцать ходили вокруг, я думала, он придет. «Съездим к брату, поговорим с ним и обратно», – повторял он, этот… Говорил, что у него яблоки на прилавке, ему задерживаться нельзя. Мы с Лидой пошептались, что если вместе, то не опасно…
О проекте
О подписке