Валентин Сергеевич Гнатюк, Юлия Валерьевна Гнатюк
Перуновы дети
Пролог
Лета 1676 от Р. X. Харьковщина
Полковник чувствовал себя уставшим. И эти сожжённые книги… Они так и продолжали стоять перед глазами. В жилах полковника текло много разных кровей, но более всего от вольных донских казаков и гордых польских шляхтичей. Как человек весьма образованный, в глубине души он сокрушался гибели редкостных вещей. Огню всё одно, что глодать, книги или поленья, а каким украшением книжного собрания могли стать деревянные дощечки!
Солнце уже стало изрядно припекать, когда Донец-Захаржевский вместе с полковым писарем и двумя казаками въехал на широкий двор городской управы. Следом вкатилась телега, которой правил пожилой хитроватый казак Евлампий с пышной окладистой бородой.
Сам харьковский воевода Ерофей Захарович Молодецкий, невысокого роста, плотный и осанистый, стоя на заднем крыльце, распекал за что-то караульного пристава.
Увидев въезжающих, воевода, пригрозив приставу в другой раз отправить самого за караул, отпустил его коротким повелительным жестом. Пристав мигом исчез с глаз долой.
Воевода спустился с крыльца навстречу Захаржевскому, с которым они были давние приятели.
– Рад, рад видеть тебя, Григорий Михайлович!
– Здравствуй, Ерофей Захарович! – отвечал Захаржевский, спешившись и отдав казаку поводья. – Вот приехал у тебя бумаги фуражные подписать да распоряжения кой-какие. Прошка! Подай его милости наши хартии!
Писарь с почтительным поклоном передал подготовленные бумаги.
– Ну-ну, – пробормотал воевода, – поглядим. Отнеси покуда мне на стол, нехай мой старший писарь проглядит, а я потом подпишу.
Прохор пошёл в здание управы.
– А это что? – спросил воевода, кивнув на телегу, из которой казаки выгружали увесистый бочонок.
– Гостинец, – улыбнулся Захаржевский. – Не побрезгуй, Ерофей Захарыч, прими. Это крымское вино.
Воевода ласково погрозил пальцем:
– Ох, чую, Григорий Михайлович, ежели б не оказия, так и не заехал бы к старому другу! Ну ладно, ладно, – успокаивающе похлопал он Захаржевского по плечу. – Слыхал о твоих заботах, имение приобрёл, дом новый строишь…
– Твоя правда, Ерофей Захарыч, – развёл руками Захаржевский, – столько хлопот. Но уже дело вроде к концу движется, Бог даст, к осени въедем. Так что уважь, милости прошу на новоселье с супругой и детьми!
– Непременно, непременно. А сейчас пойдём, Григорий Михайлович, отобедаем да кваску выпьем холодненького, жара какая сегодня! – Воевода, сняв фуражку, вытер платком вспотевшую лысину и шею.
– С удовольствием, – согласился Захаржевский, – с раннего утра в дороге, торопились, чтоб на торг поспеть.
Обедали в комнате, выходившей окнами на городскую площадь. Целовальник принёс жирный малороссийский борщ с чесночными пампушками, гречневую кашу с телятиной и печёных угрей. На десерт – холодец из крыжовника, фрукты. Поставил водку в турецком серебряном кувшинчике и серебряные чарочки.
– Прошу без церемоний, у нас всё по-простому, – пригласил воевода и велел прислужнику. – Принеси-ка, братец, нам ещё того вина из бочки, что пан полковник прислали, отведаем!
– Слушь, ваша ясновельможность!
– Давай выпьем, Григорий Михайлович, за нас, старых вояк. Славный был тогда поход на Крым, как мы турок с татарами били! А нынче уж не то, хлипкий народ пошёл… Ну, со свиданьицем!
Выпив, крякнули и принялись за еду.
– Ерофей Захарович, – спросил Захаржевский, управившись с борщом, – я вижу, на площади срубы поставлены и народ собирается, никак казнь намечена?
– Да, указ государев намедни получили по делу чернокнижников, – отвечал воевода, беря кусок угря.
– Припоминаю, – наморщил лоб Захаржевский, – года два тому тоже какого-то колдуна взяли?
– Это он самый и есть. Пока дознание вели, свидетелей опрашивали, три селения по сему делу привлечено было, около сотни человек. Потом дело государю отправили. Теперь вот дождались Высочайшего указа. Сгорит нынче колдун вместе с братом своим и книгами богомерзкими. Ох, грехи наши тяжкие! – вздохнул воевода, перекрестившись на висевшую в углу икону. – Раньше много их было, – продолжал он, наливая вина из резного деревянного ковша в чарочку, – я имею в виду, колдунов и ведьм всяких, в каждом селении водилось не менее чем по пяти человек. Да прежний наш самодержец, благочестивейший царь Алексей Михайлович, извёл бесовское племя, ох и сгорело их сколько, доложу тебе! Нынче такие дела уже не часто встретишь, так что советую поглядеть. Доброе вино! – похвалил воевода и принялся за кашу.
– А этот, видно, весьма опасен?
– Ещё как! Еретическими наговорами из волшебных книг людей портил и прельщал, к малым детям и больным в дом ходил и чинил над ними бесовские волхвования. За подобные дела уже дважды был бит плетьми и к нам в украинные земли на поселение сослан. Однако и тут от своих богомерзких дел не отрёкся. Сельский поп с дьячком челобитную подали, да ещё сродственники тех, кто чародейством испорчены были или померли. Когда сыск производили, на дальней заимке толчёных трав несколько мешков взяли, узлы с пучками всякими и кореньями, а книг разных отречённых, почитай, целый воз! Так-то, дражайший Григорий Михайлович, это тебе не ваши полковые дела!
– Что же, колдун во всём сознался?
– Под пытками попробуй не сознайся. Один, правда, покрепче оказался. Зато брат его, как только дьяк пятки поджарил, сразу про всё рассказал. Да и свидетелей столько, и книги – признавайся не признавайся, а еретичество налицо.
Шум на площади усилился и перешёл в тревожное гудение.
– Видать, чернокнижников везут, – сказал, поднимаясь, воевода. Перекрестившись в святой угол, воевода с полковником надели головные уборы и пошли к выходу.
В это время со стороны двора донеслась громкая перебранка. Выйдя на заднее крыльцо, увидели приказного дьяка, который ругался с караульным приставом.
– А я реку, давай лошадь с телегой, да поживей, душа твоя нечестивая! Вишь, колдунов уже везут. Что ж мне, эдакую пропасть узлов окаянных на плечах прикажешь тащить к срубам, ирод ты великогрешный, а?
– Ну, нету телеги, с утра об этом думать надо было, а теперь все лошади и возы по делам разосланы.
– А я с утра не мог про сие думать по причине важных и спешных государственных дел! – жёлчно кричал дьяк, тряся козлиной бородкой.
– В кружечной ты свои дела справлял, думаешь, мне неведомо? – зло отвечал пристав.
От этих слов дьяк взвился как ужаленный и заверещал ещё громче, брызгая слюной.
Воевода поморщился, будто откусил пересоленный огурец.
– Ох и мерзопакостный голос!
Захаржевскому вдруг ясно представилось, как этот тщедушный дьячок с вкрадчивым ядом в голосе подзадоривал узников: «Не помнишь, кого ворожбе обучал? Так сейчас, голубь ты мой сизый, поможем… Ну-ка, Федька, подсыпь горяченьких углей молодцу под пятки, может, Господь память-то ему возвернёт! Поболе сыпь, не жалей для спасения души грешной!»
– Голос и впрямь не серебро, – согласился полковник. – А пущай берёт мой воз, – предложил он. – Евлампий всё одно прохлаждается.
– Афанасий! – окликнул воевода. – Вот пан полковник дозволяют свой воз взять, а про твои грехи мы после потолкуем. Митрофан, – обратился он к приставу, – неси ключи от амбара, открывай, да грузите всё, живее!
Обрадованные пристав с дьяком поспешили к амбару, где под караулом в отдельной каморе хранились отобранные у чародеев вещи, травы и прочие доказательства их зловредной деятельности.
– Евлампий, подавай к амбару! Фёдор, Григорий, подсобите! – окликнул полковник казаков.
Под визгливые покрикивания дьяка казаки стали выносить из каморы скарб чернокнижников. Воевода с полковником тоже подошли к возу, на котором уже высилось несколько мешков с травами, а из широкого, связанного концами рядна торчали коренья.
– Всё сразу не поместится, траву потом, следующим ходом, давай первым делом богомерзкие книги! – распоряжался дьяк.
Дюжий казак Григорий, подойдя, грохнул тяжёлый полосатый чувал, старый, с проеденными мышами дырками. Гнилая завязка лопнула, и из прорехи высыпалось несколько деревянных дощечек с вырезанными на них не то буквами, не то знаками.
Захаржевский взял одну из дощечек, повертел, ковырнул ногтем облезшее покрытие.
– По всему, старинные доски, – обратился он к воеводе. – Дерево вон какое тёмное, лак почти стёрся, кое-где шашель начинает бить… – Полковник потянул из разорвавшегося чувала вторую доску, но вместо одной вытащил целую связку дощечек, скреплённых с одной стороны железными кольцами. – Гляди, Ерофей Захарович, – удивился Захаржевский, беря связку, – и впрямь книга, только деревянная. Едва ли и сам чернокнижник мог её прочесть, как думаешь? Я библиотеку давно собираю, книги люблю, но таких никогда не видал. Слыхивал только, что были когда-то деревянные книги, а вот в руках впервые подержать довелось…
Воевода вскользь взглянул на дощечки и только махнул рукой.
Казак принёс ещё охапку книг, высыпал их на толстый слой сена, устилавшего дно, и снова скрылся в проёме амбара.
Глаза Захаржевского обратились на большую книгу в красном сафьяновом переплёте с полуистёртой вязью золочёных букв. Сафьян был местами протёрт насквозь, но углы, окантованные серебряными накладками тонкой чеканки, остались целы, и книга имела ещё довольно приличный вид.
Захаржевский взял её, раскрыл. Внутри на тонких пергаментных листах красными, частью выцветшими чернилами был выписан удивительным каллиграфом рукописный текст, заглавные буквицы которого переплетались с дивными растениями и птицами. С трудом полковнику удалось разобрать первые слова в сложной вязи заглавия: «Сказъ о Св… ве… ромъ… нязе юевскомъ».
Что за «Св-ве»? Савве? Или святом Савле? Постой! «… нязе юевскомъ» – может быть «о Святославе, князе киевском»?
– Ерофей Захарович, ваша милость! – доложил пристав. – Чернокнижников привезли!
– Заканчивайте скорей! – поторопил воевода. – Идёмте, Григорий Михайлович.
– Да, да, сейчас, – отвечал Захаржевский, кладя книгу обратно. Мельком выхватил названия других книг, записанных, видимо, самим чернокнижником от руки неровными буквами: «Звездочтец», «Громовник», «Коледник», «Волховник». Уловив на себе пристальный взор Евлампия, спохватился, что слишком увлёкся просмотром еретических книг, и поспешил вслед за воеводой.
Евлампий принялся плотнее укладывать мешки и связки. Наконец дьяк уселся рядом на передок и приказал:
– Трогай!
Воз выехал со двора управы и, сопровождаемый казаками, направился к срубам.
Воевода, переговорив со стрелецким начальником, велел подать коней, и они с Захаржевским верхом поехали сквозь расступающуюся толпу к центру площади.
Стрельцы в своих красных кафтанах бердышами оттесняли слишком любопытных зевак, пытавшихся проскочить сквозь оцепление.
– Всё готово, вашь высокородие! – доложил стрелецкий сотник. – Можно начинать!
Воевода огляделся и, найдя, что всё идёт как надо, согласно кивнул.
Осуждённые, доставленные под усиленным караулом на специальной телеге в железной клетке и закованные в цепи, сидели отрешённо, не глядя на теснящуюся вокруг толпу, словно не они являлись причиной предстоящего действа.
Клетку отворили, буквально выволокли оттуда братьев, потому что сами они идти уже не могли, и потащили к срубу. Палачи и их подручные помогли караульным втащить осуждённых на помост и приковали с двух сторон к столбу на всеобщее обозрение.
Кто из братьев старше, теперь судить было трудно, оба представляли ужасное зрелище: одинаково измученные и изувеченные пытками, обросшие, в изодранных рубахах и портах на тощем теле. Оба, видимо, отличались прежде недюжинным здоровьем, если смогли вынести все пытки, не помереть и не сойти с ума, как это происходило со многими. В таком случае высшему начальству отписывалась бумага, что означенные люди удавились, отравились зельем, учинили над собой смертоубийство либо просто «померли за караулом своею смертью».
Один из братьев был понур, с потухшими очами, и лишь стонал, когда его вывороченные в суставах руки и ноги крепко пригвождали к дереву.
Второй, что пониже ростом, окидывал площадь странным, жутко горящим взором.
– Не гляди колдуну в глаза! – крикнул кто-то в толпе неподалёку. – Положит заклятие, потом уже никто не снимет!
– Точно, в предсмертный час у него самая сила, её демоны приумножают, так вокруг и вьются. Детей, детей прячьте!
Когда колдунов привязали к столбу, приказной дьяк с царской хартией и печатью на шнуре гордо взошёл на помост, прокашлялся и стал громко читать своим высоким дребезжащим голосом:
– По Высочайшему указу… Великого государя, царя, самодержца всея Великия и Малыя и Белыя Руси… Ввиду того, что многие незнающие люди в польских и украинных землях, забыв страх Божий, и не памятуя смертнаго часу, и не чая за то себе вечные муки, держат отреченыя еретическия и гадательные книги, и письма, и заговоры, и коренья, и отравы, и ходят к колдунам и ворожеям, и на гадательных книгах костьми ворожат, и теми кореньями и отравы, и еретическими наговоры многих людей насмерть портят, и от тое их порчи люди мучатся разными болезнями и помирают, строжайше повелевается…
Дьяк сделал многозначительную паузу и строго посмотрел на стоявших впереди свидетелей, проходивших по делу о колдовстве.
– Повелевается, – продолжал он, – чтоб люди те впредь никаких богомерзких дел не держались и те б отречённые и еретические книги, и письма, и заговоры, и гадательныя книжки, и коренья, и отравы пожгли и к ведунам и ворожеям не ходили, и ведовства не держались, и людей не портили!
Притихшие было свидетели, услышав, что карательных мер к ним применять не будут, радостно зашевелились.
– Относительно же чернокнижников Тимошки и Софрошки Савиновых, – читал далее дьяк, добавив в голосе грозных нот, – которые от таких злых и богомерзких дел не отстали и Указ, воспрещающий бесчинства и чародейства, неоднократно нарушили, за то воеводе харьковскому Ерофею Захаровичу Молодецкому повелеваю
дать сим злым людям и врагам Божиим отца духовного, сказать братьям Савиновым их вину в торговый день при многих людях и казнить смертью – сжечь в срубе с кореньем и травы безо всякия пощады, а домы их разорить до основания, чтобы впредь злыя их дела николи нигде не вспомянулись, а иным неповадно было наговоры читать и людей до смерти кореньем втравливать…[1] Указ подписан… именем Великого самодержца Фёдора Алексеевича… Июля месяца, дня третьего, лета одна тысяча шестьсот семьдесят шестого от Рождества Христова…
Отец Иннокентий, назначенный духовником, уже поднимался на помост. Несмотря на жару, он был в полном облачении. Подойдя вначале к тому, что был выше ростом, стал говорить с ним. Захаржевский улавливал не все слова, он только видел бледное лицо приговорённого и глаза, полные смертной тоски, из которых, при обращении к нему священника, полились обильные слёзы.
– Веруешь ли ты во Христа? – спросил, поднимая большой золотой крест, отец Иннокентий.
– Верую… – всхлипнул осуждённый.
Священник снова спросил:
– Веруешь ли во Христа?
– Верую, отче! – с безысходной мольбой и отчаянием ответствовал тот.
И в третий раз вопросил духовник:
– Воистину ли веруешь?
– Воистину верую, отче!
– Слава тебе, Владыко, Христе Боже, человеколюбче, ибо примет смерть Софрон Савинов рабом твоим!
И, перекрестив широким знамением, духовник протянул крест для целования.
Как в предсмертной агонии дёрнулся осуждённый навстречу, но почерневшие цепи, глухо звякнув, остановили порыв, и он, слегка коснувшись распятия губами, вновь обмяк и обречённо повис, понурив голову. Потом рванулся, задёргался и стал истошно вопить:
– Люди добрые, за что? Невиновен я, православные, именем Христа и матушки нашей Богородицы лечил людей! У кого хошь спросите! Отпустите меня, а-а-а!
Женщины в толпе запричитали, завсхлипывали, истово крестясь.
– Он моему Митьке огневицу вылечил, – вполголоса со слезами на глазах сказала одна селянка другой.
– Цыть! – шикнула та. – Хочешь, чтоб и нас к еретичеству приписали? Молчи!
Отец Иннокентий между тем, тяжело отдуваясь, подошёл ко второму еретику.
– Покайся, очисти душу перед кончиной! – сказал ему священник.
– Не в чем мне каяться, – ответствовал слабым, но твёрдым голосом осуждённый, – не делал я людям зла…
– Перед Богом ответ держать будешь, подумай, не богохульствуй в свой смертный час. Гореть ведь будешь, окаянный, в вечной геенне огненной! – стал терять терпение духовник.
Возникла пауза.
Колдун поднял глаза, посмотрел в голубое небо, сощурился на жаркое солнце. Потом, как будто оттуда к нему пришла неведомая сила, расправил искалеченные плечи и заговорил окрепшим голосом:
– Перед честным народом, перед богом Всевидящим, перед небом этим синим и солнцем праведным, в сей смертный час клянусь, что не творил зла ни людям, ни детям, ни скотам, а лечил их только во здравие! Да услышит меня Господь Всевышний и простит, и вы простите, люди добрые, ежели завинил в чём невольно…
– В глаза, в глаза не гляди! – вновь тревожно зашептал чей-то голос.
Отец Иннокентий поспешно осенил еретика знамением и приложил крест к его сухим губам. Резко повернувшись, чтобы идти, он вдруг почувствовал головокружение. Может, сказалась жара и плотный обед с водкой накануне, но в глазах потемнело, и священник, протянув руку вперёд, покачнулся, подобно беспомощному слепцу.
Гул и ропот волной пробежали по толпе и замерли. В напряжённой тишине стало слышно, как щебечут птицы и шуршит на ветру солома у подножия сруба.
Быстрее всех опомнился дьяк, который имел немалый опыт в подобных делах и знал, что чародеи способны на всякие козни, особенно при стечении легковерного и неискушённого народа.
Метнувшись к отцу Иннокентию и поддержав его под локоть, дьяк рявкнул на оторопевших стрельцов:
– Чего столбами стоите, охальники? Не видите, оступился отец Иннокентий, подсобите, окаянные!
Двое стрельцов мигом влетели на сруб и бережно свели обмякшего духовника по деревянным ступеням.
Воевода тоже опомнился и махнул палачам:
– Поджигайте!
Смоляные факелы почти одновременно опустились в кипы соломы. Повалил густой белый дым, и тут же заполыхало яростно и жарко. Огонь, жадно поглощая сухую солому, перекинулся на щепу и дрова, облизывая их голодными языками пламени.
Дьяк подскочил к телеге Евлампия, стоявшей неподалёку.
– Живей! Давай в огонь скарб чернокнижников! – прикрикнул он на старого казака и, схватив мешок с травой, сам швырнул его в кострище и перекрестил ограждающим знамением.
Евлампий, ворча под нос, что не нанимался, дабы его лошадь пугали огнём и такими зрелищами, тоже стал таскать и бросать в огонь травы, книги и всё прочее из телеги.
В несколько мгновений жар стал нестерпимым для прикованных к столбу еретиков, и воздух пронзили страшные душераздирающие вопли.
Люди на площади разом подались назад и закрестились ещё истовее. Многие готовы были бежать прочь, но оцепление стрельцов сзади не позволяло никому покинуть площадь до конца казни. Всем следовало воочию убедиться в неотвратимости страшной кары за еретичество.