В XVII веке наметилась тенденция исключительно высоких темпов роста именно столичных городов по сравнению со всеми остальными европейскими городами. В предшествующие периоды рост шел приблизительно равномерно и пропорционально во всех городах европейских стран. Однако в XVII веке происходит переход от господства мир-экономик, связанных с торговыми городами, такими как Генуя, Венеция и Антверпен, к подъему крупных национальных экономик, которые были сосредоточены в столицах. На этот факт впервые обратил внимание Фернан Бродель в своей истории европейского капитализма (Braudel, 1987). Впрочем, некоторые современные историки называют его соображения и наблюдения по этому поводу «импрессионистическими» (Ringrose, 1998: 155). В относительно недавних сочинениях по урбанистической динамике, в частности в работах Жана де Вриза, «импрессионистские» впечатления Броделя получили надежное количественное подтверждение (Vries, 1984).
Согласно подсчетам историков урбанизации в Европе треть роста европейских городов в XVI–XVII веках приходится именно на столичные города (Clark, Lepetit, 1996: 36). Экономически они зависели от роста королевских дворов и государственной бюрократии, а также притока крупных землевладельцев и развития торговли предметами роскоши. Они становятся международными центрами моды и предметом для подражания в одежде, образе жизни, архитектуре, манерах, способах потребления материальных благ и формах проведения досуга.
С 1600 по 1700 год городское население в Англии выросло с 8 до 17 %. За этот же период доля Лондона в общем населении страны выросла с 5 до 11,5 %, а его доля в городском населении увеличилась с 60 до 67 %. Такая динамика роста города вызывала беспокойство короля Джеймса I, который иронически заметил, что «скоро Лондон станет всей Англией» (Robertson, 2001: 42; Vries, 1984: 64).
Темпы роста столичных городов были не менее высоки в континентальной Европе, и случай Лондона только подтверждал общие тенденции урбанистической динамики. Париж вырос с 200000 жителей в 1590 году до 550000 в 1700; Мадрид с 40000 человек в 1560 году до 170000 в 1630; Берлин с 10000 жителей в 1650 до 170000 к 1800 году. Другие европейские столицы, население которых увеличилось более чем в два раза, включали в себя Копенгаген, Дублин, Стокгольм, Вену, Лиссабон и Рим (Ringrose, 2008: 177).
Как известно, Адам Смит назвал свое главное магистральное сочинение «О богатстве наций». Известный американский социальный теоретик городов Джейн Джейкобс сделала значимую поправку к Адаму Смиту: с ее точки зрения, реальными историческими субъектами роста и богатства выступают не нации, а города. Поэтому, считает она, гораздо правильнее было бы говорить не о богатых и бедных нациях, а богатых и бедных городах и регионах в силу неравномерности экономического развития внутри национальных границ (Jacobs, 1984). Применительно к XVII веку, однако, как следует из вышеприведенных цифр, было бы правильнее говорить не о богатствах городов, а о богатстве столиц, где в ту историческую эпоху концентрировались практически все ресурсы и возможности страны. Именно такими нациями были европейские общества XVII века, и именно концентрация богатств в столичных городах во многом определила траекторию дальнейшего развития Европы.
Многие историки экономики традиционно связывали драматический рост европейских столиц, прежде всего, с рыночными отношениями и рассматривали их только в качестве чрезвычайно разросшихся коммерческих центров. С их точки зрения, столичность вырастает из экономического могущества и из всей системы рыночных отношений. Ключевые экономические центры государств становятся политическими центрами, конвертируя свою экономическую власть в политическую. Именно структурой рыночных сетей историки экономики склонны объяснять широкую интеграцию урбанистических рыночных и политических пространств в XVII веке, которая сменяет собой фрагментированные урбанистические системы и сети.
По мнению Дэвида Рингроуза, в каком-то смысле такое объяснение продиктовано дисциплинарными предрассудками историков экономики. Сам Рингроуз, следуя идеям Броделя, обращается к истории Мадрида в контексте социально-политической жизни Испании в XVII веке. Он показывает, что подъем Мадрида, куда стали стекаться чиновники, королевские курьеры, просители, лоббисты и королевская гвардия со всей страны, во многом ответственен за то, что прилегающие к нему области были обескровлены (Ringrose, 1998: 179).
Дэвид Рингроуз считает, что именно политические факторы, а не экономические урбанистические сети создают предпосылки роста крупных европейских столиц, которые впоследствии становятся моторами экономического развития этих стран и всей Европы (Ringrose, 1998: 156, 181). Для доказательства этого тезиса он, в частности, демонстрирует, что интеграция урбанистических сетей Европы происходила не столько в результате естественного развития экономических рыночных отношений, сколько за счет новой политической урбанистической иерархии, во многом связанной с подъемом новых политических столиц. Экономические историки, считает он, насытили историю городов множеством экономических предрассудков, полагая, что формирование урбанистических сетей происходило под доминирующим или даже исключительным влиянием рыночных отношений и сформировавшихся под их влиянием сетей обмена. Это представление оставляет в тени те политические отношения, которые сформировали сами рынки и определили направление и основные векторы их развития. Мировые рынки, считает американский историк, во многом формировались как раз под политическим прессом столичных городов, которые определяли и формировали их конфигурацию.
Бродель обращал внимание на то, что столичные города больше не могли обеспечивать себя за счет местного сельскохозяйственного рынка средневекового образца. Стандартными для средневековых городов были зоны снабжения в радиусе 40–50 километров от города (Fields, 1999: 110–112). Растущее население столиц больше не могло обеспечиваться этими близлежащими рынками, что привело к развитию дальней торговли и подъему крупных коммерческих структур, которые могли ее организовать[17]. Именно в качестве центров, или машин потребления, столицы упрочивали капиталистическую систему (отличную от рынка) за счет интенсификации деятельности крупных торговых сетей, осуществлявших снабжение столичных городов. Бродель иронично замечает в этой связи, что наибольший инновационный импульс надо приписать желудкам Лондона и Парижа, которые революционизировали снабжение и производство продовольственных товаров, организованное крупными торговцами (Braudel, 1977: 22).
Сосредоточиваясь в своем анализе на примере Мадрида, Дэвид Рингроуз также показывает, что малопродуктивные с точки зрения экономики типы рынков определяют динамику роста столичных городов и формируют рыночные сети в Европе. Спрос на специфические группы продуктов, – прежде всего, на предметы роскоши и экзотические товары, потребляемые двором и доставляемые путем дальней морской и сухопутной торговли, – а также системы перераспределения богатств в пользу столицы, где находится королевский двор и концентрируется спрос на эти группы продуктов, формирует конфигурацию мировых рынков. Эти процессы практически спровоцировали перераспределение богатств в пользу столицы, неизбежно за счет провинции и сельской местности.
Механизм этого процесса также подробно описан историками. Изъятие излишков сельскохозяйственной продукции делает невозможными инновации в сфере аграрного производства. Мобилизация продуктивных ресурсов на дорогостоящую транспортировку товаров и особое снабжение Мадрида спровоцировало обнищание и запустение других кастильских городов (Ringrose, 1998: 177; 1983).
Подводя итог, можно сказать, что эффект масштаба и локализации в области спроса, который обеспечили столичные города, стимулировал также и индустриальное производство. Хотя потребление в крупных городах часто носило паразитический характер, агломерация огромного количества населения в одном городе приводила к пространственной консолидации спроса, сокращению транспортных издержек и к укрупнению коммерческих структур, которые обеспечивали снабжение крупных столичных городов. В известном смысле здесь действовал экономический закон Сэя, согласно которому совокупный спрос поглощает весь объем продукции при гибких ценах (по аналогии с агломерационным эффектом в области производства и обмена). В XIX веке эта концентрация спроса нашла свой баланс в концентрации предложения, которая воплотилась в индустриальной революции.
Тенденции централизации, которые первоначально координируются и направляются под эгидой королевской власти, служили нескольким важным целям. Главными из них были внутренняя стабильность, формирование крупных внутренних рынков и создание экономики, основанной на масштабе и инновациях.
Алексис де Токвиль справедливо видел Французскую революцию продолжением и логическим завершением тенденций централизации и бюрократизации французского государства и элиты, которые начались еще при старом режиме. Историки обращают внимание на тенденции сверхцентрализации во Франции начиная со времен Ришелье и постепенное превращение страны в систему провинций, схожих с восточными сатрапиями. Подрыв аристократической системы и смена аристократов шпаги на бюрократов и интендантов закладывает основы той новой системы, в которой национальная идентичность приобретает решающую роль (Tocqueville, 1856).
Успешное ведение хозяйства требовало сильного централизованного государства, которое могло обеспечить устойчивые рынки сбыта и формирование стабильных рыночных сетей. Купцам был необходим политический спонсор. Более крупный национальный рынок позволял более успешно торговать на международных рынках. Кроме того, новые проекты, в которых все большее место занимали инновации, требовали более узкой специализации для успешной международной торговли, и для этого необходимо было мобилизовать крупный капитал. Более централизованные и политически крепкие государства могли более эффективно мобилизовывать капитал для создания мощного внутреннего рынка и для ведения войны. В результате они получали конкурентные преимущества в экономическом соревновании со старыми коммерческими городами.
В эпоху Возрождения и раннего Нового времени главными двигателями экономики были города-государства, такие как Венеция, Генуя или Флоренция. Экономическое соревнование городов за господство не могло дать решающих преимуществ ни одному из них. У них не могло сложиться долгосрочной специализации, необходимой для широкомасштабной индустриализации. Поэтому возникла необходимость в опоре на политическую и военную мощь государства. В наибольшей степени для такого перехода оказались приспособлены именно крупные централизованные национальные государства.
Процессы централизации идут на фоне широкомасштабных религиозных войн и гражданских конфликтов. Более централизованная власть в состоянии жестко контролировать гражданские конфликты и противоречия, что минимизирует насилие внутри страны и способствует созданию устойчивого и стабильного внутреннего рынка. Не случайно идея сильной власти Томаса Гоббса захватывает умы именно в XVII веке (и не только в Англии).
Но для более эффективной централизации необходима была также новая идентичность и новая система социальной солидарности. Концепция нации как раз и служила целям этого нового социального заказа. Три базы лояльности, сформировавшиеся в недрах феодального общества, – город, религия и вассальная зависимость – подверглись фундаментальной коррозии в результате экономических изменений и более не отвечали интересам государств. Идея нации, которая заступила место старых форм идентичности, позволяла более эффективно решать государственные задачи. Нации становятся новым субъектом исторического процесса и новыми базами лояльности и постепенно вытесняют и замещают устаревшие формы социальной солидарности.
Национальное самосознание играет важную, компенсаторную, роль в период, когда действия рынка ломают прежние, более простые формы социальной солидарности. В эпоху крупномасштабных боевых действий оно приобретает еще большее значение. Как справедливо заметил Чарльз Тилли: «Из-за своих преимуществ в способности преобразовать народные ресурсы в успех в международной войне большие национальные государства вытесняют империи, федерации, города-государства и всех других конкурентов в качестве господствующих европейских политических организаций и моделей для образующихся государств» (Tilly, 1992:167)[18].
Но если первоначально государства используют нации для своих целей, то постепенно во многих европейских странах начинается и обратный процесс. Нации начинают использовать государство для достижения своих целей и удовлетворения своих амбиций. Такова была общая тенденция в западноевропейских странах. Спровоцированные режимом абсолютизма, централистские преобразования послужили базой для дальнейшей национализации государства, включая саму королевскую власть, экономику, религию и даже инородцев, хотя и в определенных пределах.
Из некоей удобной фикции, к которой апеллировали правители для решения своих задач ведения войны и государственного строительства, нация сама становится агентом истории и постепенно начинает извлекать преимущества из своего нового положения. На начальных этапах государство использует нацию для создания более дешевой и дееспособной армии. В дальнейшем некоторым нациям в Западной Европе удается национализировать – одним более, другим менее успешно – государство и аппарат насилия в своих собственных интересах. Общая тенденция, таким образом, состояла в том, что сначала государства подчиняли себе идею нации и превращали их в инструменты для более эффективного государственного строительства. Впоследствии наиболее удачливым нациям удается превратить государство в инструмент для достижения своих национальных и гражданских целей. В такой трактовке нация постепенно становится тождественной самому гражданскому обществу.
О проекте
О подписке