Читать книгу «Имперский романсеро» онлайн полностью📖 — Вадима Месяца — MyBook.

Белая река

 
Твои косы в мою лодку не войдут,
не уместятся на скрипнувшей корме,
на летящую стремнину упадут,
черным облаком по белой Колыме.
 
 
На закате лес испариной горит,
и на скатерти щербится ржавый нож…
Ты решала, кто тебя уговорит,
выбирала с кем под музыку пойдешь…
 
 
Вот и плыть мне в заколдованную глушь
с неучастливой невестой молодой.
За покой невинно убиенных душ
распускать унылый невод под водой.
 
 
Нам сердца стояли свадебным столом,
нам кукушки вили гнезда на лету.
В отчем доме, сбитом мамкиным теплом,
нету места ни иконе, ни кресту.
 
 
Мои сестры память ведьмы проклянут,
надсмехаясь над ужасной красотой.
В тихом омуте утопят жесткий кнут,
задавив его могильною плитой.
 
 
Расплетает косы белая река,
что годами точит льды и белый снег.
И глазами кучевые облака
провожает несвободный человек.
 
 
Грузят уголь на поддоны, тащат соль,
неприкаянных невольников ведут.
По реке плывет растравленная боль,
и века за гробом праведным идут.
 
 
Надоела парню участь палача.
Хватит прошлого, а будущее – прочь.
Если тело, словно белая свеча,
если волосы – распахнутая ночь.
 

Голова моя случится больной

 
Голова моя случится больной
притяжением растущей луны
Над звенящею ночной тишиной
в кадках крепкие скрипят кочаны
 
 
утрамбованы и свернуты так,
чтобы было невозможно дышать,
жалкий мозг, что превратился в кулак
и не в силах холод пальцев разжать
 
 
жабры жадные с крюками внутри
беспощадные судьбы жернова
мне молитву наугад подбери
тяжким камнем тонут в глотке слова
 
 
в тесном поприще холопьих голов
завороженных мечтою одной
средь рассыпанных в степи валунов
пред Великою Китайской стеной
 
 
научи меня угрюмо молчать
чтобы вечно на устах таял лед
размыкающий присяги печать
так безмолвствует в Сибири народ
 
 
или звонница погибшая спит
по макушку в вертикальной воде
каждый колокол бедою налит,
но не слышен никому и нигде.
 

Я безжалостного зверя обману

 
Я безжалостного зверя обману,
хоть не знал от зверя горести и зла.
Лютый вой его зальет мою страну,
сдавит в сердце горсть последнего тепла.
 
 
В черной проруби замерзнет волчий хвост,
жесткий лес взойдет на сгорбленной спине,
И душа его, теряясь между звезд,
даст присягу ненасытной тишине.
 

Я царю в столице поверила

Ю. Казарину


 
Я царю в столице поверила,
пожелала ему быть царем всегда.
В лес вошла, а там скрипит дерево,
так скрипит, что стынет в реке вода.
 
 
И в дубравах с распростертыми кронами
нет покоя, а скрыта в глуши беда:
облетевшими обагренными
листопадами плачет, как от стыда.
 
 
Я искала его, воздух слушала,
прислонялась щекою к глухим стволам.
И могилы с уснувшими душами
удивлялись словам моим и делам.
 
 
Я нашла его там, где не ходит зверь,
где синица падает замертво.
Среди леса стоит и скрипит, как дверь,
то ли дерево, то ли зарево.
 
 
И увидела я темную страну,
где столица горит ярким пламенем.
Вот и вспомнил мой царь давнюю вину,
огню теперь грозит черным знаменем.
 
 
Половецкою стрелой – червоточиной
сверлит сердце ему, как алмаз нефрит.
И лицо его моею пощечиной
уж который год на ветру горит.
 

Не посмотри мне в пустую ладонь

С. Ярошевичу


 
Не посмотри мне в пустую ладонь,
не называй меня сыном.
Непостижимый пылает огонь
в черном гнезде аистинном.
 
 
Аисты пляшут на ярком огне,
к облаку крылья воздели…
Мы не остались в холодной стране,
вместе на юг улетели.
 
 
Мамка славянская в темном дому
с бледным лицом онемелым
пряжу прядет, не нужна никому,
даже влюбленным и смелым.
 
 
Светит звезда над родимым углом,
ширится даль пепелища.
Блудных детей не одарит теплом,
очи не выжжет до днища.
 
 
Жалким предателям бедной земли,
в тайне грехи отпусти нам.
Длится пожар, раскалились угли
в черном гнезде аистином.
 
 
Дай нам дорогу пройти до конца,
пусть нас не вспомнят ни словом.
В горе не скрыться Господня лица.
И не уснуть под Покровом.
 

Куриный бес

 
Твои очи смотрели вдаль,
а глаза опустились вниз.
Под рубахой блестела сталь,
как последней любви каприз.
 
 
Все чем жил, и чему был рад,
без смятения перемерь.
Открываются десять врат,
а нужна на дорогу дверь.
 
 
Свет недолго людей хранит,
позабавился да исчез.
Обернешься – в глазах горит
и ликует куриный бес.
 
 
Горизонт до предела стерт,
а за ним беспросветный ров.
И по телу словесный черт
открывает зиянье ртов.
 
 
То ли звезды в тебе поют,
то ли гвозди в груди гниют.
Как под радугу входишь в раж:
мне блаженством казалась блажь.
 
 
Вон из дома сундук с добром.
Кушай кашу из отрубей.
Пред распахнутым алтарем
челобитную тверже бей.
 
 
И огонь превратится в лед.
И письмо вдруг напишет мать.
Верный пес мне щеку лизнет.
И товарищ уложит спать.
 

Ножницы стригут темноту

 
Ножницы стригут темноту,
режут наугад темный мрак.
Крылья голубей на лету
падают на холки собак.
 
 
Храмы, своды чьи небеса,
славятся молвой на крови.
Шалью затяни туеса,
линию слезы оборви.
 
 
Черные, как горы, стога
не заменят дым деревень,
собраны почти на века,
полыхнут на праздничный день.
 
 
Ножницы кромсали сукно,
в угол уводя зряшный блуд.
И горело в небе окно.
И гореть ему, когда разобьют.
 
 
Хорошо устроена жизнь,
только в основанье темна.
А когда в постели лежит,
добрая, почти как жена.
 
 
В звездах по колено идем,
в омутах намоленных спим.
Что нажили тяжким трудом
превращаем в радостный дым.
 

Новогоднее

 
Мерзким клубком катаясь
по снеговому насту,
чурка, цыган, китаец:
кто бы ты ни был – здравствуй.
 
 
Порча брезгливой спеси
в счастье моем мажорном
вклинилась в голос песни
лязганьем подзаборным.
 
 
В складках песцовой шубки
рябь нефтяных разводов,
кратким полетом шутки
скрыт разговор народов.
 
 
В полночь в облаке пыли
люди выйдут из комнат.
Кем они раньше были,
больше уже не вспомнят.
 
 
Так мы забудем солнце,
севши под сенью ели.
И проклянем господство
архангела Михаэля.
 
 
Все мы отныне вместе,
будто семейство в бане,
в гари паленой шерсти,
в дикой стрельбе шампани.
 
 
Вышвырнем на рубаху
вместе со снедью душу,
вывернем, как на плаху,
красный карман наружу.
 

Мария обнимает подушку

 
Мария обнимает подушку,
прижимает ее к животу:
мягкую, влажную от болезни,
пахнущую курятником.
 
 
Ей отсекает голову
маятник старых часов,
подруга вносит Библию
на подносе с чаем.
 
 
Марат убит любовницей,
Робеспьер казнен.
Вот и ты куксишься.
Инфлюэнция – это блажь.
 
 
Полюби кого-нибудь.
Это полезно душе.
Пусть колониального прошлого
нам не забыть.
 
 
Я не хочу любить,
а хочу соблазнять, —
говорит Мария,
она, наконец, поняла себя.
 
 
Температура не спадает неделю.
Народные волнения не утихают.
Мария кормит грудью
вымышленного ребенка.
 
 
Откроешь кран – течет молоко.
Ванная полная молока.
Бумажный кораблик плывет в молоке.
Дети плещутся в молоке.
 
 
И когда закрываешь глаза —
все становится белым.
 
 
Молоко… вино… какая разница…
 

Обитель

 
Детства поднебесные розы
в трудовом стекле водолаза:
не морская пена, а слезы
каплют из влюбленного глаза.
 
 
Тянутся резинкой улитки,
зацепляя кромку бумаги,
длинно распускаются свитки
под дорожкой медленной влаги.
 
 
Обвенчалась едкая сера
с женской первозданною ртутью,
на устах рождается вера,
дышит осмелевшею грудью.
 
 
Экскурсанты вышли на тропы,
в камеры направили взгляды:
разобрали сердце Европы,
как на барахолке наряды.
 
 
Тряпочное сердце не бьется,
воздухом наполнены жилы.
В чистоту глухого колодца
задувает холод могилы.
 
 
Мы великодушно забудем
непрощенный грех Вавилона,
дремлющую Прагу разбудим
громом стеклотары с балкона.
 
 
Шабаш переходит на шепот,
проступает смысл зыбкой вязи…
Времени беспечного ропот,
вечности случайные связи…
 

Старик

 
Пробудишься в безмолвии больниц,
отпразднуешь в тоске рассветный час.
В окне кружатся стаи белых птиц:
они пришли не к нам и не про нас.
 
 
В домашних тапках выйдешь в коридор,
прошлепаешь за этажом этаж.
Лифт барахлит, и не поймать мотор…
Мы налегке отправимся в тираж.
 
 
Зеленых стен зловещий шепоток
с незрячею душой поводыря
даст на прощанье воздуха глоток,
убойный, как удар нашатыря.
 
 
Там в глубине накрыт уютный стол.
И над столом таинственный фонарь
качается как пьяный богомол,
роняя незатейливый янтарь.
 
 
Одним из самых главных, вкусных блюд
ты ляжешь на него, как царь Кащей.
И над тобой склонится честный люд
в позвякиваньи вилок и ножей.
 
 
Застава меж мирами иль вокзал,
где в четком расписанье поездов
одни поедут на лесоповал,
другие на альбомы бедных вдов…
 
 
Жизнь теплится в стареющих телах,
и героизм, как музыка, нелеп,
когда в подземных мусорных углах
вам кто-то молча подает на хлеб.
 
 
Скрестите пальцы, крепче кулаки.
Из-под дверей клинических палат
выходят бурой крови языки.
И тут же возвращаются назад.
 

В окнах свет такой беспокойный

 
В окнах свет такой беспокойный
         легкий, как пожар на закате:
так самоубийца запойный
         мечется в горящем халате
 
 
в знойной петушиной отваге
извлекает хриплые ноты,
глохнут пузыри мутной браги
         муторно растут обороты
 
 
в вечной беготне муравьиной
         проступают пятна на солнце
взорванною барской периной
в мировом бездонном колодце
 
 
медленно пульсируют шторы
слушая гармонь стеклодува
воды золотого Босфора
         размыкают бухту Гурзуфа
 
 
в миг, когда холеное тело
женщины, завещанной богом,
на руках влюбленных истлело,
вспыхнув электрическим током
 
 
в окнах свет такой беспокойный
         высветил фигурные скальпы
поднятые к лампе ладони
красные крапленые карты…
 

Чабаклы

 
Кони встали у деревни Чабаклы,
за заборами услышав волчий вой.
В голове моей звенели кандалы:
так бежал я с одурелой головой.
 
 
Улюлюкала встревоженная степь.
Я на площади пустой упал на снег,
уцепившись за колодезную цепь,
в ней увидел свой последний оберег.
 
 
Полетели с перевернутых саней
по оврагам крутобокие кули.
Ты не станешь ни богаче, ни бедней.
коль придешь испить воды на край земли.
 
 
Я пил воду ледяную из ковша,
Я не мог в ту ночь насытиться водой.
Руку левую держала мне душа,
Руку правую сковал мне дух святой.
 
 
Только сердце не досталось никому:
ни волкам, ни добропамятной жене,
я пил воду, будто нянчил кутерьму,
на роду Тобой написанную мне.
 
 
Мрачным войском встали за полем леса,
словно ворон крылья черные раскрыл.
Я на небе видел мамкины глаза,
Я пил воду – будто с нею говорил.