Я могу показать, как за 15 лет, прошедших с выхода статьи «Остров Россия», этот геополитический паттерн неоднократно подвергался в моих работах тактическому доосмыслению. В 1993–1995 годах хаотическое состояние Восточной (якобы Средней, или Центральной) Европы между платформами России и объединенного Запада вместе с неизжитыми фантазмами «возвращения в Европу» заставило акцентировать статус этих клокотавших территорий-проливов (проливов не между морями, а между великими геополитическими платформами). В эту пору я прихожу в одной статье к роду цивилизационного психоанализа, обнаруживая невротический характер европохитительских циклов, бредовые образования в текстах российских геополитических мыслителей вроде тезиса Дугина: существовать и отстоять свою самостоятельность можно только в лучах объединения европейского пространства и выстраивания «другой Европы – России будущего», где историческая Россия была бы сведена до забытой периферии.
С 1995 года попытки самоорганизации бывших территорий нашей империи России (балто-черноморские проекты ГУ(У)АМ) побуждают меня рассматривать восточноевропейские территории-проливы как часть структурной целостности огромного пояса земель, пролегающего ныне между ядровой Россией и массивными цивилизационными и геостратегическими платформами незамерзающих океанов. В диалоге с молодым воронежским геополитиком С. В. Хатунцевым я развивал концепцию межцивилизационного Великого Лимитрофа[2], звучание которой, первоначально чуждое всякого антизападничества, меняется с обозначающейся спиралью евроатлантических структур на этих землях (в «Конъюнктурах Земли» этот переход виден очень хорошо, если сравнивать сюжет статьи «“Остров Россия” за семь лет» с такими позднейшими работами, как «Дагестан, Великий Лимитроф, мировой порядок» или «Россия в противостоянии США и Ирана»).
Год 2008-й пятидневной войной и заявлениями российских лидеров о наличии территорий за пределами России, представляющих для нее особую значимость, стал для меня намеком на возможность следующего доосмысления концепции, с особым упором на выдвинутое еще в 1994 году понятие «шельфа острова Россия». Этот шельф видится как области на Лимитрофе, в том числе за государственной российской границей, состоящие с Россией в особой, требующей признания и учета физико-географической, культурно-географической, экономической и стратегической связи. Мировой кризис отдалил актуальность подобного пересмотра концепции, который остается в резерве.
Я должен со всей ответственностью подчеркнуть, что «Остров Россия» прозвучит не зовом боевого изоляционизма, как «Крепость Россия» М. Юрьева. Это была модель, выведенная мною для осмысления ряда духовных и политических коллизий, пережитых в XVIII–XX веках сообществом по эту сторону Лимитрофа – сообществом, которое до того, в XV–XVII веках, осознало себя как Основное человечество и тем определило последующие свои судьбы. Какое-то время я склонен был полагать, что ослабление внешнего давления на Россию с восстановлением островного паттерна может способствовать оформлению паразитарной и своекорыстной псевдоэлиты: «фронды» в шпенглеровском смысле – слоя, склонного к преобразованию надсословного государства в орган узкосословного властвования. Подобные опасения, сказавшиеся уже в «“Острове Россия” за семь лет» мотивом «окаянных десятилетий», сблизили меня в нулевых годах с оппозицией. Были ли эти мысли правомерными, покажут те испытания, которые через годы в обозримое время предстоит пройти наследию[3]искренних «людей 1991 года».
Открытие сверхдлинных милитаристских циклов Запада возникло из искановских разработок истории мутаций понятия победы. По итогам этой работы у нас с Сергеевым вышла статья, показавшая, что преобразование в трактовке «победы» на Западе в конце XVIII и в середине XX века и становление эталонов «победы как уничтожения противника» в первом случае и «победы как успешной сделки» во втором были связаны с изменениями в фундаментальном балансе военных и иных возможностей с подвижками в сторону господства вначале возможностей мобилизации, а затем – средств уничтожения.
В 1996 году я делаю следующий шаг и показываю, что та же 150-летняя (в пять поколений политиков и военных лидеров) милитаристская волна, которая находится под знаком «уничтожения» или «мобилизации», отличает историю Запада со времен Столетней войны, и именно эта циклическая инверсия волн двух типов скрывается за сменой милитаристских стилей Евро-Атлантики, описанной в начале 1940-х замечательным американским историком Кв. Райтом. Еще через два года в статье «Европа – Россия: третья осень системы цивилизаций» я показываю, что тот же милитаристский ритм определяет трансформацию геостратегической системы Запада – до вырастания ее в систему мировую.
Я никогда не принимал расхожей хронополитической теории, воспроизведенной множеством авторов, отождествляющих старую динамику Запада со становлением евроатлантического капитализма, с чередой морских торговых и финансовых империй, где Британской империи и США предшествуют Венеция, Португалия (иногда Генуя) и, наконец, Нидерланды XVII века. Эта повесть о чемпионах модерна, представляющих «дух морей», дополняется фигурами противников, тщетно пытающихся накачать мускулы, тягаться с морскими державами: Франция против Голландии и Англии, Германия, опять же, против Англии, СССР против США. В конце 90-х такая историософия предрекает надлом США и восхождение как мирового лидера Японии и объединенной Европы. Лишь немногие историки капитализма (среди них А. И. Фурсов) сознают, что совпадение экономического первенства с геостратегическим лидерством на европейском континенте – явление позднее. Венеция конца XVI века стала добычей сговорившихся Франции и Священной Римской империи, Португалию проглотила Испания Габсбургов, Нидерланды устояли перед натиском Людовика XIV лишь потому, что на защиту их встала огромная европейская коалиция во главе с венским кесарем.
Саге о поставщиках модернизации и их дорожке к мировому господству я противопоставляю историю о древней биполярности Запада в виде «Франция vs Священная Римская империя», о том, как в данном противоборстве эти сверхдержавы «изнашиваются» и их роль переходит сначала к евразийским центрам, но уже обитающим за пределами древней «Европы Карла Великого», – в Лондон и Берлин. Как слабеющая Австрия привлекает себе в поддержку из евразийской глубины Россию. Последняя, осознавая свою миссию в Европе, со сменою поддерживаемого ею восточного центра новым, берлинским, вступает с ним в борьбу за роль – за австрийское наследство. И в этой борьбе, вопреки неизменным ламентациям А. Г. Дугина, а также Е. Ф. Морозова (и иных евразийствующих германофилов), неизбежно становится в деле сдерживания размаха Германии союзницей держав западно-атлантического центра. Как в этих битвах западный центр мощи отодвигается за океан (впервые на какое-то время вполне отождествившись с центром мирохозяйственным), а роль восточного центра переходит к СССР, так что на место органической части собственного расклада западного сообщества последнему предстоит расположенный за его пределами, но грозно нависший над ним внешний враг, грозящее «иное». Так продолжается, пока на волне великого нисходящего тренда, дискредитирующего, по Валлерстайну, идею «модернизации для всех», Россия сбрасывает на лидеров Запада ответственность за судьбы мироустройства (изживая большевизм) за счет отката за Великий Лимитроф и отказывается представлять социалистическую версию мировой «геокультуры развития».
Мощь США с их географическим положением между Атлантическим и Тихим океанами выполняет такую роль в организации нынешнего мира, которую не смогли бы перенять ни Япония, ни Китай, ни знакомая нам, привыкшая к американской защите объединенная Европа. Как показала бы себя эта Европа, если бы ей довелось взять на себя самооборону, не говоря уже о более масштабной всемирно-геостратегической ответственности? Пока что этот вариант с «новоосвободившейся» Европой не очень-то представим.
В сегодняшнем мире могут быть одновременно прочитываемы два глобальных расклада. Одна конфигурация – «Запад (США и ориентированные на них международные структуры) против Ислама» – отражает инерцию развития ялтинского мира из европейской биполярности. На роль Иного пока что способны произвольно выдвигаться самые разные силы, в тот или иной момент опознаваемые как недруги «миродержца»; особенно те, которые сами пытаются эксплуатировать статус «антисистемности». Второй паттерн ялтинского мира, не кажущийся простой перестройкой последнего, – это «полутораполярный» мир с единым «державным» лидером, у которого нет пока соперника или коалиции соперников, способных отстоять и утвердить альтернативный проект, но где господство глобального центра с его всеевропейским сателлитом ограничивается наличием ряда крупных региональных центров, связывающих его возможности в соответствующих ареалах.
В нулевых годах США прилагали серьезные усилия к тому, чтобы, «подрывая» неугодные им локальные центры, сместить баланс полутораполярного мира к откровенной униполярности. Удары с их стороны по местным центрам (Ирак) содействовали региональной и мировой хаотизации: возникают парадоксальные обстоятельства, когда лидер и оплот порядка представляет для этого порядка серьезнейшую угрозу.
Едва ли по результатам нынешнего экономического кризиса мы обретем какие-то иные мировые перспективы, особенно в смысле прихода столь любезной многим российским геополитикам «многополярности». Пока что динамика валют победно утверждает роль доллара как валюты главенствующей и управляющей. Вставшая перед президентом Обамой задача спасения белого рабочего класса Америки не позволит новой вашингтонской власти всерьез поступиться оборонными заказами. О несомненном подспудном оптимизме «американского обкома» говорит появившийся в конце ноября 2008 года доклад Национального совета по разведке, посвященный стратегии на 20–30-е годы и предполагающий, в частности, развитие сети образовательных центров на Ближнем Востоке и в Центральной Азии. Я полагаю, что по итогам кризиса нас ждет новая попытка утверждения откровенной Pax Americana – и для локальных субцентров полутораполярного расклада задача будет состоять в том, чтобы локализовать и фрустрировать эту попытку, вместе с тем признавая незаменимость США в том мире, с которым мы имеем дело. Пока мы можем баловать себя идеей глобального краха Америки, не отдавая себе отчета в той реальной многополярности, которая могла бы (и должна была бы) предстать нам после изнашивания и надлома Pax Americana, когда Россия в северо-востоке Азии оказывалась бы наедине с Китаем и Японией, а Объединенная Европа перед исламским накатом рисковала бы оказаться в глубочайшей зависимости от Турции как своего барьера и защитницы. Параметры полутораполярного мира, поле Великого Лимитрофа и атомное оружие – три опоры безопасности «острова Россия» в век, когда наша цивилизация вошла в решительную фазу своей городской революции – фазу, по итогам которой определится образ России на много столетий.
В мире, колеблющемся между (поддерживающими друг друга в каком-то смысле) хаотизацией и разрушительными притязаниями гегемона, Россия не может брать на себя глобальной ответственности, но лишь ответственность за себя и за тех, кто, по ее согласию, отождествляет себя с ней. Оставаясь в стороне от импровизируемых охватом «Запад против иного», Россия, избегая участи быть принесенной по рецептам 3. Бжезинского в заместительную жертву за «американский мир», должна быть привержена полутораполярному раскладу как своему временному резерву, отдавая себе отчет в неотменяемости тех факторов, которые где-то впереди, вероятно уже в нынешнем веке, положат ему конец. Не давать США подрывать местные мировые подпорки так же важно, как и добиваться того, чтобы Америка до времени не упустила своей основной части планетарной конструкции – не уклонилась от по сути безблагодатной роли глобального «удерживающего» (катехонта). Короче говоря, надо, чтобы мир не представил жизненных угроз России, пока она не пройдет нынешнюю критическую стадию в своем шпенглеровском цикле.
Меньше всего понимания у моих оппонентов нашла именно та часть моей работы, что связана с идеей шпенглеровского цикла в истории России. Впервые в моих работах фамилия Шпенглера появляется в связи с топосом «России-острова», многообразно и парадоксально проступающим в русской культуре на разных ее этапах наподобие шпенглеровского «прафеномена». В то же время попытка распространить гипотезу российского двоеритмия за рамки геополитики и геостратегии предполагала наличие у России за экзогенным ритмом реформ, контрреформ и застоев также и собственного ритма, особого исторического времени.
В этой герменевтической попытке усмотрения времени России, раскрывающегося в череде ее социальных, политических и культурных форм, малопродуктивной оказывалась как вызово-ответная цивилизационная хронополитика, так и «энергетическая» модель российского этногенеза по Гумилеву. Я никогда не понимал, почему Тойнби, расписывая по схеме Вызовов и Ответов историю своих цивилизаций, не хотел замечать, что по той же логике можно представить историю самых разных сообществ заведомо меньшего уровня, чем цивилизации (скажем, рождение американской, немецкой и итальянской наций в XVIII–XX веках) и даже нации (например, становление разнообразных групп русского народа). При том что Тойнби крайне расплывчато определил цивилизации, набросав в одну кучу массу империй, религиозных общин и культурных кругов, он лично обнаружил в их судьбе те или иные вызово-ответные казусы; подобные обстоятельства можно найти в истории любых человеческих объединений.
С другой стороны, модель Гумилева неудовлетворительна для моих целей по другим причинам: постулируя огромный всплеск энергии в начале своих этногенетических волн и постепенное, но неуклонное понижение энергетических уровней в истории рассматриваемых сообществ, Гумилев оказывался не в состоянии объяснить многофазовые цивилизационные амплитуды с неоднократными всплесками религиозной, военной, колонизаторской энергетики в истории признаваемых им суперэтносов. В некоторых случаях он постулировал тогда дополнительные пассионарные толчки, заявляя о появлении под старым именем нового народа (как в истории египетского Нового царства). Другие же случаи у него остались необъясненными: так, историю Запада он предпочитает закончить на XVIII столетии, игнорируя чудовищную последующую полуторавековую волну революций и мировых войн. Что касается России, то трактовка советской эпохи как поры потребления и надлома, к которой Гумилев пришел под впечатлением последних лет жизни, меня не удовлетворяла. Она не учитывала той гигантской человеческой энергетики, которая характеризовала Россию-СССР на протяжении большей части XX века, оказавшись необходимой для успешного второго издания империи «русского» Третьего рейха, ядерных и космических успехов и становления Москвы как одного из центров планетарной системы the West against the Rest. Гумилев оказывался так же бесплоден, как Тойнби, но по другим причинам.
Напротив, черты шпенглеровского цикла отчетливо проступили из-за вызово-ответного ритма России имперских столетий. Напомню здесь, что это за цикл, поскольку в дискуссиях последних лет мне приходилось сталкиваться с ошеломительным непониманием языка, на котором я пытался вести разговор.
Шпенглеровский цикл – это идеальный тип хронополитической амплитуды, описанный в основном во II томе «Заката Европы» и на протяжении последних 5000 лет реализовывавшийся на разной экономической, технологической и социальной базе. Переживавшие его сообщества, рассматривавшиеся Шпенглером как «высокие», или «мировые», культуры, вполне подходят под мое понимание цивилизации (особая Основная земля, особое Основное человечество, особая сакральная вертикаль, соотносящая геополитический и жизненный уклады этой земли и этого человечества с последними целями и перспективами человеческого рода), охватывающее также и Россию. Этот цикл составляют: аграрно-сословная фаза с первично оформленной сакральной вертикалью и идеей Основного человечества, с центрами культурной жизни при дворах крупных землевладельцев; сменяющая ее эпоха перехода этих центров в города и «городской революции» с оформлением надсословного государства, поддерживаемого городским слоем, способным трансформировать городской политический класс (античный демос, европейскую буржуазию), – городская революция обычно оформляется революцией религиозной, начиная с реформационного обновления сакральной вертикали, сообразной с жизненными устремлениями горожанина; борьба реформационной и контрреформационной волн (открытие последнего конфликта как одной из универсалий шпенглеровского цикла я ставлю себе в заслугу); эта борьба перекрывается со сложным взаимодействием государства, городского класса и усилий верхушечной «фронды», пытающейся превратить надсословное государство в орган узкосословного властвования. Следующий за городской революцией период (баланс города и земли) в рамках шпенглеровского цикла предстает как обретенная классическая форма данной мир-культуры, за которой идет пора вырастания гигантских космополисов и эксплуатируемых ими мировых империй, массовых обществ с пережитками крипто-тиранического вождизма и силовых переделов мира.
Таков идеальный тип шпенглеровского цикла, проступающий в вариациях истории ряда сообществ. Причины возникновения сообществ, осуществивших разные аранжировки этой великой партитуры, мы не знаем. Полагаться на космические пассионарные толчки в манере Гумилева бесполезно – во многих случаях, где он усматривал такие толчки, возникает что-то вовсе не похожее в своей истории на мир-культуры, не говоря уже о том, что понятие «пассионарного начала» – лишь предположительное название для некоего рода явлений, а не их обобщение.
Принципиально я в общем принимаю формулу Б. В. Межуева о рождении цивилизаций из закрепленной на протяжении нескольких столетий решимости элит сообщества быть цивилизацией – то есть Основным Народом на Основной Земле. Вместо гумилевских ламентаций насчет понижения пассионарности и смены века д’Артаньяна веком Бюваров и Пекюше, вместо тойнбианского моралите по поводу дискредитации и надлома элит, не способных ответить на некий очередной встающий перед ними вызов, мы получаем ряд рассказов о высоких неудачах титанических попыток некоторых сообществ предстать в своей социальности, культуре и геополитике в качестве «всечеловечества».
О проекте
О подписке