Деньги играли в жизни Марии Александровны довольно странную роль. В детстве и отрочестве она просто не замечала их существования – все, что было ей нужно, приходило как бы само собой от родителей. В Тунизии, в севастопольском Морском корпусе, что нашел приют в высеченном в скалах форте Джебель-Кебир, она жила на всем готовом, не видела денег и лишь понаслышке знала об их существовании. В губернаторском дворце Николь ей тоже было не до денег, и там же в конце концов она отказалась от большого состояния, чем сильно обидела свою спасительницу. Первые живые деньги дал на дорогу из Тунизии в Прагу ее крестный отец адмирал Герасимов, а адмирал Беренц подарил массивный платиновый перстень с большим васильково-синим прозрачным сапфиром. В Праге она сдала его в скупку, ей дали денег, и перстень спас ее в первые месяцы пражского выживания. Но ни деньги, которые дал ей крестный, ни деньги, полученные за перстень, не запечатлелись в памяти как деньги. По-настоящему свои первые деньги она получила за работу в посудомойке Пражского университета, где долгими вечерами перемывала горы грязной посуды, где неистребимо пахло прогорклым жиром, закисшими мокрыми тряпками, пропаренной грязью со сложным букетом наипротивнейших запахов. При исключительно тонком природном обонянии Марии ей было очень тяжело в посудомойке, но она выстояла, она продержалась до тех пор, пока не нашла репетиторства, пока не появились хорошенькая Идочка и другие ученики. В посудомойке пальцы ее рук разбухали от горячей воды, и каждая подушечка каждого пальца становилась белою и рыхлою. После того как она отработала в посудомойке первые две недели, ей дали несколько хрустких новеньких цветных бумажек прямоугольной формы – чешские кроны. Вот эти полученные за противную тяжелую работу бумажки и вошли в ее сознание как деньги. Потом во Франции на заводе «Рено» ей давали другие бумажки, французские. Ей всегда было удивительно, что прямоугольную цветную бумажку можно обменять хоть на ботинки, хоть на колбасу… В банке господина Жака она узнала, что первые бумажные деньги появились в Китае в XI веке и продержались там триста лет. Потом в Китай пришел экономический упадок, как сказали бы сейчас, кризис, бумажные деньги перекочевали в Европу, и только в последней четверти XVIII века получили хождение в России. Все это господин Жак рассказывал Марии, когда устроил ей экскурсию в святая святых своего банка – в хранилище. Там Мария в первый и в последний раз в своей жизни увидела такое количество штабелей с пачками бумажных денег, что они совсем перестали восприниматься ею как деньги, а только как прямоугольные цветные листочки, сбитые в пачки со специфическим запахом типографской краски.
– Если хочешь иметь большие деньги, то лучше всего работать с самими деньгами как с товаром, – сказал ей тогда банкир Жак. – Конечно, деньги надо любить. Я не стал первым банкиром Европы, наверное, потому, что отношусь к ним с юмором, а они не прощают такого отношения к себе. Надо любить именно сами деньги, а не те удовольствия или то имущество, которые можно за них получить. Я в прошлом морской офицер, артиллерист, и это мешает мне беззаветно любить деньги ради денег. Я всегда понимал, что если некое удовольствие от жизни можно купить, например, за сто франков, то удовольствие в два раза большее уже не за двести, а за сто, умноженное на сто, – за десять тысяч; а в три раза большее не за двадцать тысяч, а за десять тысяч, умноженные на десять тысяч, – за сто миллионов, а дальше начинаются такие цифры, покрыть которые нельзя всеми деньгами мира. Так что возможности денег вполне конечны, и потом, кое-что нельзя купить и кое-что нельзя продать. Вы имейте это в виду, Мари, – закончил он иронично и по-отечески ласково прикоснулся теплой сухой ладонью к ее руке.
– Спасибо, мсье Жак, ваши стеллажи с цветными бумажками очень убедительны.
– Но вы уж не говорите о них столь пренебрежительно, – улыбнулся банкир Жак, показывая ровные вставные зубы, – за этими цветными бумажками стоят большие договоренности. Весь мир спасают от хаоса договоренности, они как корсет, и бумажные деньги играют в этом корсете не последнюю роль. И еще очень важна охранная функция денег. Если у вас одна комната золота, а у меня полторы, то появляется соблазн вас съесть. И вы стремитесь к тому, чтобы у вас тоже было полторы. Ничто так не умиротворяет, как равенство сил. Военные и политики называют это паритетом.
Если бы не школа банкира Жака, то вряд ли и сейчас Мария управляла бы деньгами с тем умением, с каким она ими управляла. Конечно, наследство Николь и Шарля было велико, но и без него она осталась бы на плаву. В годы войны ее состояние выросло многократно как в Северной Африке, так и во Франции. В том числе она успела купить за бесценок много недвижимости, стоимость которой сейчас, после войны, растет не по дням, а по часам. Видит бог, она много помогала людям, но делала это скрытно, как и подобает настоящим благотворителям. Только-только заканчивали университеты ее «солдатики» из тех, что она вывезла из Франции в Тунизию, а потом переправила в Америку или в Канаду, как, например, Толика Макитру.
Что ни говори, а деньги позволяют многое. С деньгами многое проще. Вот, например, ту же Аннет она взяла и выдернула из, казалось, навек проложенной для нее железнодорожной колеи. Выдернула, ну и что? А квартиру-то Аннет не захотела… С достоинством девочка, а на вид такая простенькая. Дай Бог, чтобы она стала врачом. А если бы родился ребенок… Мария Александровна прервала свои размышления, трижды суеверно постучав по спинке деревянной кровати, на которой она лежала у себя в спальне. Дальнейший ход ее размышлений о значении денег мог быть только один: если родится ребенок, тогда все, нажитое ею, получит новый смысл…
Только в начале шестидесятых годов XX века в Париже появилась известная теперь во всем мире сеть итальянских магазинов «Пренеталь» (перед рождением). А в те времена, когда игрушками, куклами, сосками и прочими товарами, сопутствующими появлению младенцев, вдруг горячо заинтересовалась Мария Александровна, все детское снаряжение, как правило, можно было купить в отделах галантереи больших магазинов или в мелких лавочках, торговавших всякой всячиной.
К Новому, 1949 году Мария Александровна сшила себе в дорогом ателье несколько просторных платьев. Еще она купила несколько пар мягких туфель на низком каблуке. Однажды ясным днем в ее авто чуть не врезался встречный автомобиль. Мария Александровна перестала садиться за руль и везде ходила пешком. Теперь, на радость Фунтику, они подолгу гуляли в саду Тюильри, созерцали его красоту и, с не меньшим удовольствием, любовались няньками, катавшими малышей богатых родителей в нарядных разноцветных колясках. Ей тоже страсть как хотелось купить коляску, но она знала, что есть вещи, которые нельзя делать преждевременно, – примета плохая. На покупку коляски Мария Александровна не решилась, но от того, чтобы зайти в магазин поглазеть на кукол и мягкие игрушки, никак не могла удержаться. Когда она разглядывала кукол, плюшевых зайцев, кошечек, собачек, ее прямо-таки пробирала сладкая дрожь.
– Ты аж светишься вся, Маня! – заметила как-то тетя Нюся на чистом русском языке, и в ее голосе и в улыбке было столько материнской радости, что Мария невольно обняла тетю Нюсю и тихонько поплакала у нее на плече.
На следующий день она решилась, наконец, пойти к доктору. Мария считала, что срок уже достаточный и тянуть дальше не имеет смысла.
– Я с тобой пойду, – решительно объявила тетя Нюся.
– Зачем?
– Надо. Тебе жалко?
– Да нет, иди ради бога, – благодарно улыбнулась Мария.
– На машине, чи пешие? – спросила тетя Нюся.
– На машине, – решила Мария, – ты умеешь водить мою машину?
– А то! – удивилась тетя Нюся, – я ж иногда ездию заправлять, мыть.
– Тогда держи, – Мария взяла из вазы, стоявшей на широком подоконнике в кухне, ключи от автомобиля на брелоке с маленьким одногорбым серебряным верблюдом. Машины она меняла почти каждый год, а брелок оставался старый, еще довоенный, тунизийский.
На улице было сыро, пасмурно, зябко. Круглым светлым пятном едва угадывалось сквозь пелену облаков солнце.
– Светит, да не греет, – взглянув на небо как-то очень грустно, почти безнадежно сказала сама себе Мария, истосковавшаяся в зимней мгле бесконечно длинных вечеров и ночей. Тетя Нюся сидела в машине и не могла ее слышать, а то бы обязательно дала отпор вдруг накатившей на Марию меланхолии и неуверенности в себе.
Улицы в те времена были почти пустые, и они доехали до места за четверть часа.
– А ты хорошо рулишь, молодец! – похвалила тетю Нюсю Мария, настроение которой резко изменилось к лучшему.
– Твоя школа, – улыбнулась тетя Нюся, – я и Анечку обучу. Сейчас она на занятия ходит, да и темнеет рано, а как день начнет прибавляться, так и обучу.
– Нет, – сказала Мария, – мы отдадим ее в автошколу, не надо мне самоучек.
– Ладно, – согласилась тетя Нюся, выходя из автомобиля.
У самого подъезда клиники Мария вдруг повернула назад.
– Ты шо, Маня? – перехватила ее за рукав дорогого пальто тетя Нюся.
– Не хочу, давай в другой раз, давай домой, – скороговоркой проговорила Мария.
– Не, Маня, пийдымо. Шо таке? Пийдымо, – и тетя Нюся взяла ее за руку и, как маленькую, ввела в здание.
Как это обычно бывает в дорогих клиниках, в помещении было светло, тепло, просторно, чисто. И никаких запахов лекарств. В клинике пахло точно так же, как в спальном вагоне поезда «Марсель – Париж»: немножко чабрецом, чуть-чуть душицей, чуть-чуть лавандой. Наверняка запахи комбинировал один и тот же парфюмер, очень дорогой и модный. Видимо, этот тонкий смешанный аромат был признан кем-то как бы неотъемлемой частью комфорта высокого уровня. Мария так волновалась, что даже не обратила внимания, что, кроме них с тетей Нюсей, в клинике нет посетителей.
Представительный рослый швейцар средних лет проводил их в гардеробную комнату, помог снять пальто и повесил их на красивые деревянные плечики. Потом к ним подошла седовласая статная распорядительница с очень ухоженным молодым лицом и выслушала просьбу Марии Александровны о консультации у гинеколога.
– Сегодня не приемный день, – начала распорядительница.
– Ладно, в другой раз, – обрадованно прервала ее Мария Александровна.
– Нет-нет, мадам, вы пришли в первый раз, и мы обязательно вас примем, – торопливо проговорила распорядительница. – Вам так повезло – сегодня здесь сам профессор Шмидт. Одну минутку. – Распорядительница прошла в глубину помещения и скрылась за белою дверью какого-то кабинета.
Профессор Шмидт оказался совершенно древним крохотным, худеньким, в роговых очках, занимавших едва ли не половину его сморщенного личика с коричневыми пигментными пятнами на щеках и на лбу, с глянцевито поблескивающей лысиной какой-то удивительной строго квадратной формы, с пучками седых волос, торчащими из крупных ушей, свидетельствующих, как известно, о незаурядности натуры.
Прежде, чем осматривать Марию Александровну, он задал ей несколько вопросов, традиционных в его профессии. Выслушал ее ответы без эмоций, хотя чуть удивился, что беременность первая, но не стал это никак комментировать, а только пожевал тонкими бескровными губами.
Профессор Шмидт говорил по-французски с явным акцентом, судя по его фамилии, немецким. Мария Александровна хотела, было, заговорить с ним по-немецки, но в последний момент передумала. Пойди разбери этих немцев, когда у них столько разнозвучных наречий, когда житель Мюнхена плохо понимает жителя Франкфурта, а тот вообще не понимает жителей Кельна, говорящих на кельше.
– Мадам, давайте возьмем паузу, – сказал профессор после осмотра. – Встретимся через пару недель, тогда я все изложу точно. – Голос Шмидта наполнился уверенной силою, и Мария Александровна вдруг увидела, что за толстыми стеклами очков у него большие карие молодые глаза, в которых светится живой ум. – Вы боитесь рожать?
– Нет, что вы, я мечтаю!
– Да-да-да – это тоже вариант, – как бы отстраненно пробормотал профессор Шмидт и пошел к раковине мыть руки во второй раз.
– Кому мне платить?
– Никому. Первая консультация у меня всегда бесплатно. Жду через две недели. В среду, в два часа дня.
– Ты шо така растеряна? – спросила тетя Нюся, когда они вышли из клиники.
– Не знаю. Ничего не сказал. Сказал прийти через две недели. Как-то странно.
– Нормально, – открыла дверь машины тетя Нюся, – сидай, значить, срок маленький. Надо ждать.
– Подождем, – скованно улыбнулась Мария.
Тетя Нюся вела машину очень плавно, очень аккуратно.
– Вянет лист, проходит лето,
Иней серебрится,
Юнкер Шмидт из пистолета
Хочет застрелиться, —
вдруг напела вполголоса Мария и потом повторила еще и еще.
– Чиво ты заладила? – удивилась тетя Нюся, когда они подъехали к своему дому.
– Фамилия у профессора Шмидт, вот и привязалась старая песенка.
Комната была маленькая, одиннадцать квадратных метров, но зато своя, хотя и в коммунальной квартире, но зато в самом центре Москвы, в добротном четырехэтажном особняке, построенном в стиле модерн в начале XX века, когда гибель стремительно богатеющей Российской империи, казалось, еще и не маячила на горизонте.
Впервые порог этого дома Александра переступила, держа за руку своего шестилетнего крестного сына Артема. Ванечка-генерал, совсем недавно переехавший в свою комнату из офицерского общежития, пригласил Александру на новоселье, а она взяла с собой маленького Артема как щит от возможных недоразумений. Тогда, в конце лета 1948 года, отношения Ивана и Александры еще носили не вполне определенный характер, хотя, по всем признакам, определяться было самое время. Во всяком случае, красивая генеральша Нина все уши прожужжала Александре по этому поводу, да и ее мать Анна Карповна считала Ивана серьезным претендентом на руку и сердце дочери. Ванечка предполагал отмечать новоселье вдвоем с Александрой, но нашел в себе силы не выказывать разочарования при виде третьего лишнего, тем более такого хорошенького, так приветливо сияющего большущими черными глазами, едва ли не в половину маленького личика.
– А зачем в таком большом доме у тебя такая маленькая комната? – с ходу спросил адмирала мальчик.
– Тебе не нравится? – вопросом на вопрос ответил Иван.
– Да, не нравится. Когда я вырасту большой, я возьму себе весь этот дом, понял?!
– Договорились, бери! – согласился адмирал и пожал маленькую ладошку мальчика.
Иван и Александра весело рассмеялись, а Артем сначала насупился, но потом тоже засмеялся.
Тогда казалось, что этот разговор лишь разрядил натянутую обстановку, а через сорок пять лет выяснилось, что маленькому Артему, как в сказке, приоткрылось на миг будущее. В начале девяностых годов XX века Артем Каренович выкупил особняк и приступил к его реставрации.
С тех пор, как Александра переселилась к Ивану, их отношения теплели с каждым днем. И давность знакомства, и фронтовое братство, и физическая приязнь друг к другу, и присущее обоим натуральное, а не натужное чувство юмора делали их совместную жизнь вполне комфортной.
Да, пока Александра еще не любила Ивана так, как любил ее он, но все шло к тому, что их супружество становилось неминуемым. Иногда Александра даже подумывала, что хорошо бы им обвенчаться. Воображала себя в белой воздушной фате, а Ивана в генеральском мундире. Воображалось все очень здорово, правда, нередко вместо лица Ивана возникало лицо Адама, а генеральский мундир, белые перчатки – все оставалось неизменным. Да, о венчанье она подумывала, но вслух ничего такого не высказывала, так как знала, что в положении Ванечки-генерала венчание в церкви невозможно. В общем, все шло своим ходом, а тут Ашхабад… После Ашхабада их отношения едва не обрушились, но неожиданно выстояли, как счастливый дом после землетрясения. Их общий дом устоял, а трещины были не в счет… И устоял он не в последнюю очередь благодаря ее беременности. Так, еще не родившийся ребенок начинал управлять судьбами взрослых людей. В дальнейшей своей жизни Александра Александровна не раз была свидетельницей похожих ситуаций.
В тот день, когда в Париже Мария впервые посетила профессора Шмидта, в Москве Александра проснулась утром за десять минут до звонка будильника, который поднимал их с Иваном всегда ровно в 6.30 по московскому времени.
Десять минут вроде бы так мало, а Александра успела за эти 600 секунд прочувствовать и пережить так много, что хочешь не хочешь, а задумаешься об относительности всего земного.
Раньше Александра спала у стенки, а Иван с краю их не слишком широкой полутораспальной кровати с никелированными спинками. После того, как Александра окончательно уверилась в своей беременности, по ее просьбе они поменялись местами.
Она проснулась оттого, что ее разбудила дочь. В том, что родится не сын, а дочь, Александра не усомнилась ни разу.
Разве словами выразишь это чувство, когда тебя будит навстречу новому дню еще не родившаяся дочь? Все слова тут какие-то маленькие и тусклые, а душа замирает от невыразимого счастья жить сразу двумя жизнями.
Иван всегда спал очень тихо, его дыхания почти не было слышно, и это нравилось Александре, как и то ровное тепло, которое исходило от его тела. Много лет спустя, но еще глубоко при советской власти, Александра прочитала в потрепанной «Роман-газете»[7], в повести своего современника: «Семьей всегда было для меня нечто, пронизанное общим теплом».
С Иваном ей, конечно, спокойно, и решение вроде бы принято ею бесповоротно, но через неделю вернется Адам, и что тогда? Как ей работать с ним рядом изо дня в день? Как им работать бок о бок? Они ведь не устоят и снова бросятся в объятия друг друга, как в Ашхабаде. А дочь? Вон толкается… – Александра положила себе на живот обе руки, и толчки прекратились. Нет, это невозможно…
Александра пришла на кафедру за полчаса до урочного времени. Ни Александра Суреновича Папикова, ни его жены Натальи еще не было на работе. Открыв дверь своим ключом и не зажигая света, она прошла в зимнем утреннем сумраке просторного кабинета к столу Папикова, положила заявление об увольнении и убежала на лекции.
– Что это значит? – бесстрастно спросил Папиков свою жену Наталью, прочитав заявление Александры. – Взгляни, – и он протянул ей листок.
– Нормально, – сказала Наталья, пробежав глазами написанное на листке. – Ей сейчас так тяжело…
– Что тут нормально? Ни с того ни с сего?! В чем дело? – приподняв очки на лоб, недоуменно спросил Папиков.
– Саша, ты меня удивляешь, – она ведь беременная.
– Ну и что? Беременная радоваться должна, а не кидать заявления. Мы фронт прошли…
– Саша, при чем здесь фронт? Она сейчас замужем за своим бывшим комбатом, а теперь генералом.
– Ну и что?
– Саша, какие вы странные мужчины… Ребенок от генерала, а тут Адам… чего непонятного?
– А-а, я как-то не сложил, – поморгав усталыми карими глазами, смутился Александр Суренович.
– Ты не сложил, а она сложила. Как ей работать с одним мужем, а жить с другим? Но главное, я думаю, для нее ребенок. Она боится за ребенка. У нее уже был печальный опыт, и сейчас для нее главное – сохранить ребенка. А если работать с нами и Адамом, то никаких нервов не хватит.
– Х-м-м, разумно. Ладно, дайте мне время, – почесал еще небольшую лысину Папиков, – сообразим, что-нибудь придумаем.
Придумывать не пришлось.
В дверь кабинета робко постучали.
– Входите! – громко крикнула Наталья.
И вошла Ксения Половинкина.
– Вы к кому? – спросила никогда прежде не видевшая Ксению Наталья.
– К Сурену Папиковичу Александру, – прыгающими губами проговорила Ксения и сама первая засмеялась, и на глазах ее выступили слезы.
И Наталья, и Александр Суренович Папиков тоже засмеялись.
– Значит, ко мне, – вставая из-за стола, добродушно проговорил Папиков. – Я Александр Суренович, а ваше имя?
– Ксения.
– Я слушаю вас, Ксения.
– Адам прислал, муж мой Адам Домбровский прислал телеграмму. У него папа умер. И вам прислал, а свой адрес забыл… вот я пришла.
В кургузом коричневом плюшевом пиджаке, в нелепой по январским холодам цветной шифоновой косынке, в юбке от школьной формы, в стоптанных туфлях-лодочках, в светло-коричневых чулках в резинку с бледным, почти детским личиком, Ксения никак не была похожа на жену.
– Сходи в деканат, – попросил Папиков Наталью, – наверняка там телеграмма застряла. – А вы присаживайтесь, пожалуйста, – пододвинул он стул Ксении, а сам сел за свой письменный стол.
– А где Саша? – как бы ища последней защиты, спросила Ксения.
– Саша на лекциях, скоро придет. Сейчас и Наталья вернется, будем чай пить, знакомиться.
– Мне некогда, у меня поезд, – робко сказала Ксения.
– Точно, в деканате лежала, – входя в кабинет, подала Папикову телеграмму его жена.
«Отец умер тчк Болезнью матери задерживаюсь неопределенное время тчк Домбровский».
Когда на кафедру возвратилась с лекций Александра, Ксения и Наталья пили чай, а Папиков говорил по телефону с заместителем министра здравоохранения Иваном Ивановичем, сына которого Александра крестила недавно в Пушкинской купели Елоховского собора, выступив в роли его крестной матери.
– Иван Иванович, ты помнишь моего ассистента по Ашхабаду майора Домбровского? Да-да, того, что был ранен в патруле, которого мы привезли в Москву. Я отпустил его на реабилитацию после ранения. Ну да, ты ведь сам доставал ему путевку в Кисловодск. Да, и прислал телеграмму, что отец умер, а мать тяжело больна, и он задерживается. Ты там сообрази… Длительную командировку? Как моему ассистенту? Годится. Все бумажки я тебе представлю. Спасибо. – Папиков положил трубку.
– Оформим его переводом с правом возвращения в столицу, а там видно будет, – сказал он, обращаясь к Александре и Наталье. – Ну, а пока письма ему передадим с Ксенией, деньжат…
Письмо к Адаму далось Александре легко. Она выразила ему соболезнование по поводу кончины его отца, о себе написала коротко: «У меня все идет своим ходом». А вот как подписаться – долго не могла сообразить. «Вечно твоя Саша»? – Глупо. «Александра Домбровская» – еще глупей. Думала, думала и, наконец, подписала просто: «Александра». Нелегко ей далась эта подпись, но все-таки она нашла в себе силы ничего не клянчить, ничего не вымогать, ни на что не намекать, а сохранить собственное достоинство. Хотя что там достоинство, что гордыня? Жизнь свою она бы с радостью бросила ему под ноги. Но теперь она не одна: есть Ванечка, и есть в ней еще кое-кто, поважнее Ванечки и, наверное, даже Адама.
О проекте
О подписке