Прошу принять ваше превосходительство и всех чиновников военного флота, от старшего до самого младшего, мою сердечную благодарность за самоотверженную работу, коей еще раз поддержана доблесть и слава российского Андреевского флага.
От души благодарю также всех служащих коммерческого флота, способствовавших своим трудом и энергией благополучному завершению всей операции по эвакуации армии и населения из Крыма.
Генерал Врангель.
8 ноября 1920 года».
Армия и большинство гражданских лиц остались в Константинополе, военным кораблям и их командам надлежало продолжить свой путь до берегов Африки. Накануне отплытия русской эскадры был еще один, прощальный приказ главнокомандующего.
«ПРИКАЗ № 197
Славный Черноморский флот!
После трехлетней доблестной борьбы русская армия и флот вынуждены оставить родную землю. Наша союзная Франция оказала нам свое гостеприимство. Флот уходит в Бизерту – Северное побережье Африки. Армия располагается в окрестностях Царьграда. Русские солдаты и моряки, боровшиеся вместе за счастье Родины, временно разлучены. Провожая вас, орлы русского флота, шлю вам мой сердечный привет. Твердо верю, что красный туман, застлавший нашу Родину, рассеется и Господь сподобит нас послужить еще матушке-России.
Русский орел расправит свои могучие крылья, и взовьется над русскими моряками бессмертный Андреевский флаг.
Генерал Врангель.
7 декабря 1920 года».
Впереди были две недели морского перехода, и у многих – целая жизнь. С момента отплытия эскадры в Бизерту все перешли со старого на новый стиль времени.
После гнета обычной общеобразовательной школы в медицинской школе, куда отдала ее мама, Сашеньке жилось вольготно.
Во-первых, очень пришелся ко двору ее украинский язык. Во-вторых, никто не дразнил ее Галушкой. В медицинской школе было много парней и девушек с украинскими фамилиями, гораздо более веселыми, чем ее. Например: Перебийнос, Макитра, Нетудыручка, Сорока, Крыса, Ворона, Чмурило, Штучка, Дурняк. Как правило, это были дети наехавших в Москву с Украины на работу по временному найму плотников, каменщиков, разнорабочих. Наверное, они оказались именно в этой медицинской школе потому, что главный бухгалтер больницы, при которой содержалась школа, был их земляк.
К тому же Сашенька быстро превращалась из гадкого утенка с распухшим носом в рослую, крепкую и довольно красивую девочку. Характер у нее был твердый, и это сразу чувствовал любой сверстник, но в то же время она не заносилась, никогда никого не пыталась унизить. Одним словом, в новой школе жилось ей хорошо, тем более что учеба не просто нравилась ей, а буквально захватила всю ее целиком: у нее появилась цель жизни, она хотела стать врачом, желательно хирургом.
А тут еще работало на ее авторитет, шло ей на пользу увлечение акробатикой. В новой школе была очень хорошая секция спортивной акробатики. Всего за полтора года занятий Сашенька так сильно продвинулась на этом поприще, что ее отобрали для участия в майском параде 1937 года на Красной площади.
На всю жизнь запомнила она то ни с чем не сравнимое чувство упоительного торжества, опасности, гибельной радости и уверенности в себе, чувство некой надмирности, что испытала тогда на прославленной в веках брусчатке.
Сначала они шли за убранной бумажными цветами широкой платформой на грузовике. Шли в белых футболках, белых трусиках, белых тапочках. Было адски холодно: руки и ноги покрылись пупырышками гусиной кожи, губы посинели, зуб не попадал на зуб. А как только подошли к Историческому музею, мигом вскарабкались на платформу и так въехали на Красную площадь. И все как рукой сняло, всякий холод, все вытеснили ответственность и то ликование, та слитность единого напряжения, что отличает толпу от колонны, выполняющей свой маневр.
Тогда в моде были пирамиды из живых людей. И Сашенька участвовала в одной из таких пирамид. Она стояла на руках на самом ее верху и, конечно, не видела ни кремлевских звезд, ни вождей на Мавзолее. Она видела только кисти своих дрожащих от напряжения рук, только белую массу своей пирамиды, только краешек платформы грузовика, что их вез. К счастью, все обошлось лучшим образом, и они выкатились на Васильевский спуск без происшествий.
За этот физкультурный парад Сашеньку наградили Почетной грамотой ВЦИК[11], что сразу подняло ее в медицинской школе на недосягаемую высоту и во многом определило дальнейшую судьбу, во всяком случае, явилось в ее дальнейшей жизни серьезным подспорьем.
Боже мой, до чего прав был Александр Сергеевич Пушкин, когда писал в «Пире во время чумы»:
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы!
Очень похожее чувство испытала Сашенька через семь лет во время штурма Севастополя, в Северной бухте…
А в медицинской школе вела занятия по акробатике бывшая артистка из знаменитой в России цирковой семьи. Кстати сказать, из-за этой своей дореволюционной «бывшести» она за тот достославный парад на Красной площади, в отличие от своей ученицы Сашеньки, ничего не получила, хотя потратила на его подготовку уйму своих сил, умения, времени.
Уже совсем недавно, году примерно в 1996-м, Сашенька, вернее Александра Александровна, прочла в мемуарной книге великого русского балетмейстера Игоря Александровича Моисеева, что руководил тем физкультурным парадом и режиссировал его от «а» до «я» лично маэстро, тогда еще тридцатилетний, но уже признанный, уже возглавивший свой ансамбль народного танца.
А Сашенькиного тренера по акробатике звали Матильда Ивановна. В свои пятьдесят она еще запросто садилась на шпагат, ходила по канату, крутила сальто – и с разбега, и даже с места – назад, прогнувшись. Это был ее коронный номер – она и Сашеньку выдрессировала с этим сальто до полного автоматизма. То есть Матильда Ивановна, обучая, могла не только рассказать, но и показать, как это делается! У нее все еще были прекрасная фигура, хороший цвет лица, ровные белые зубы, притом все свои, густые русые волосы, яркие голубые глаза, наполненные светом желания. Одним словом, человек она была незаурядный. Однако и среди персонала больницы, и в школе она была знаменита не своим артистическим прошлым, не тем, что не по годам молодо и броско выглядела, не тем, что была замечательным тренером, а только тем, что у нее был муж по кличке «Вова-полторы жены».
Вова был на пятнадцать лет моложе Матильды Ивановны, хотя выглядел старше ее. Он был невелик ростом, сухощав, картавил, а сказать правду – не выговаривал половину букв русского алфавита. К тому же к своим тридцати пяти годам был он уже совершенно лыс – как бильярдный шар. Зубы у него были длинные и почти все металлические, тускло отсвечивающие.
Отдельного разговора заслуживали его глаза. Его левый глаз, очень красивый, если рассматривать обособленно: синий-синий, большой, с удивительно чистым белым белком, сиял, как драгоценный камень, и время от времени дергался, подмигивая своему собрату – правому глазу. А правый глаз был у Вовы совсем нехорош: какой-то серо-желтый и маленький, притом всегда слезящийся. Удивительно, но и левым, и правым глазом Вова видел не на сто, а на двести процентов каждым. Зоркость его была непостижима – больничные глазные врачи демонстрировали Вову как явление природы. Он видел так, как по медицинским меркам человек видеть не может, не должен, во всяком случае. Не то что обычную кабинетную таблицу глазников он читал, а, например, читал с семи шагов мелкий шрифт в газете, каждую букву мог назвать.
Мягко говоря, Вова был некрасив. Но ему было наплевать и на лысину, и на разноглазие, и на вставные зубы, и на общую неказистость фигуры. Вова чувствовал себя в подлунном мире кум королю и сват министру. Вова ценил себя необыкновенно и не сомневался в своей неотразимости. Он был из той породы, что умеют «себя поставить». Без тени стеснения Вова мог пристать к любой красотке, любого достатка и любой степени образованности. И, как ни странно, довольно часто находил отклик. Если верить в народную мудрость, что любовь начинается глазами[12], то, значит, было в разноглазии Вовы и в его наглости нечто магическое, некая чертовщинка, которая всегда привлекает женщин.
Может быть, кто-то когда-то его подучил, а может, Вова допер своим умом прирожденного знатока дамской психологии, но всегда и ко всем женщинам неукоснительно он применял один и тот же прием. При каждом новом знакомстве, да и вообще при любом разговоре с женщиной или девушкой, он безошибочно находил то, чего она могла стесняться и что, на ее взгляд, было недостаточно хорошо в ней самой, в ее одежде, обуви, находил слабое место. А найдя это место, он буквально вперял в него свой прекрасный синий глаз и сверлил, сверлил взглядом эту избранную им точку. Действовало безотказно. Женщина чувствовала, что он нашел ее ущербинку, и сразу же в ней поубавлялось гордыни, и сразу она как-то начинала нервничать и из-за этого нервничания как бы начинала понимать, что и Вова не так уж плох, коль она сама не без изъяна.
Вова водил одну из трех больничных полуторок и страшно гордился своей профессией.
– Баранку крутить – это вам не быкам хвосты заворачивать! – любил выступить Вова перед парнями из медицинской школы, большинство из которых были деревенские.
Помимо Матильды Ивановны, у Вовы была еще одна гражданская жена – двадцатипятилетняя медсестра отделения ухо-горло-носа Катя, очень красивая и работящая женщина. Собственно, отсюда и зародилось Вовино прозвище «Полторы жены». Однажды факт его двоеженства взялись обсуждать на профсоюзном собрании. И дело шло к тому, чтобы заклеймить Вову и, возможно, даже выгнать с работы. Тут-то и выступил сам Вова.
– Откуда у меня могут быть две жены при такой зарплате? – кричал он.
– Нет у меня две жены. Две я не тяну. Полторы – да. Каждая по ноль семьдесят пять – да!
Все заржали. Вову простили, но кличка «Полторы жены» прилипла к нему навсегда.
Сашенька на всю жизнь запомнила и Вову-полторы жены, и Матильду Ивановну, потому что на их примере она сделала для себя два очень важных житейских вывода.
Первый вывод – о несправедливости молвы: если уж молва прилепит, что ты жена «Вовы-полторы жены», то это уже ничем не перебьешь, никакими другими достоинствами и заслугами.
Второй вывод – очень важно для жизни умение «подать себя», как умел подать Вова. Очень важно уважать себя беззаветно, предлагать себя безоговорочно, тогда многие взглянут на тебя по-другому, и простят тебе многое, и примут тебя.
Эти выводы Сашенька не сформулировала, но они вошли в ее сознание со всей определенностью и остались как постулаты на всю жизнь.
В самом начале 1945 года Сашенька неожиданно встретила Вову-полторы жены на фронте. Он ничуть не изменился, был так же словоохотлив, шепеляв, бодр, и его хороший синий глаз сиял весельем и отвагой. Он пришел в восторг от того, что Сашенька его узнала.
– Ой, спасибо! Ой, спасибочки! Ну какая вы у нас красотуля стали, товарищ военврач! – шепелявил Вова, не забывая оглядывать, ощупывать ее своим красивым глазом с головы до ног и при этом как бы непроизвольно стукать себя по впалой груди, на которой позвякивали медали.
Но что были его медали против двух ее орденов: Красной Звезды и Боевого Красного Знамени.
– Ой, товарищ военврач…
– Военфельдшер, – строго поправила его Сашенька, – не надо мне лишнего, товарищ младший сержант.
– Вот вы меня узнали, а я тебя так и не припомню, – стараясь взять свое, вывернулся Вова. – Ой, какие у нас ордена! – И он протянул руку к ее груди. – Извини, что не вспомню, медшкола-то была большая. – По красивому синему глазу Вовы было видно, что он лукавит, что он просто осаживает Сашеньку.
– Руку убери, – тихо, но очень выразительно попросила Сашенька. – Вот так будет лучше. Помнишь, когда ты обидел Матильду Ивановну, я дала тебе по морде?
– Ой, помню! – обрадовался Вова. – Еще бы не помнить! А Мотька умерла, – добавил он вдруг и криво, без подготовки, заплакал, и настоящие слезы покатились из обоих его глаз, и из красивого синего, и из плохонького серо-желтого. – На тренировке сломалась старая дура. Два года лежала. Мы с Катей ее выхаживали.
Тут из укрытия вышел генерал, которого возил Вова.
– Не поминай лихом! – Все-таки потрепал ее по щеке неуемный Вова и побежал к своему «виллису».
После войны Сашенька вернулась работать в родную больницу и встретила там младшую Вовину жену Катю.
– А Вову убило, – сказала Катя, – восьмого января сорок пятого года.
– Неужели восьмого? – вскрикнула Сашенька. – Мы с ним встречались на Одере восьмого, это я точно помню, меня в этот день ранило.
– Ну вот, а его убило, – сказала красивая Катя. – Хороший был человек…
В той заветной картонке, что вывезла Мария Александровна когда-то из горящего Севастополя, помимо рукописи брата Евгения, были еще семейные фотографии и ее маленький дневничок.
В те времена, когда она возрастала, во многих имущих семьях России было принято вести дневник. Вел дневник сам Государь, вели дневники великие князья, княгини, княжны. Это все знали. Все старались не отставать. Фиксировать события своей жизни и по мере возможности осмысливать их считалось хорошим тоном. Но если копнуть поглубже, то дело было не столько в моде, сколько в общей налаженности их жизни, а проще говоря, дело было в том, что сытому и досужему, не угнетенному ежедневной заботой о куске хлеба, такому всегда лучше и глубже думается, если, конечно, Бог умом не обидел.
По этому поводу мсье Пиккар любил повторять слова Марка Аврелия: «Старайтесь иметь досуг, чтобы в голову пришло что-нибудь хорошее».
В день окончания первого класса гимназии Машенька попросила маму подарить ей книжечку для дневника. И мама тотчас исполнила ее просьбу. Книжечка была очень изящная: небольшого формата, с темно-бордовым сафьяновым корешком, который так вкусно пах кожей, с переплетом, затянутым в дымно-розовый муар, с толстыми матово-белыми, торжественно чистыми страницами.
Мама подарила ей дневник как раз накануне их отъезда из Николаева на летние каникулы к любимой тетушке Полине во Владимирскую губернию. В первый и последний раз в жизни они поехали на отдых всей семьей: папа, мама и она, Мария. Еще с ними поехал папин денщик Сидор Галушко.
Там, у тетушки Полины, она и сделала свою первую запись в изящной книжечке, на сафьяновом корешке которой было оттиснуто золотом: «Заветное». Важное слово. Дневник как бы предполагал только одного читателя – его владельца, предполагал наличие тайны, во всяком случае, ее возможность.
Чернила в те времена делали очень стойкие, да и бумага в дневнике, видимо, не случайно впитывала их достаточно глубоко, так, что и теперь, через столько лет, первая запись цела и невредима:
«Мы есдили церков Покрова на Нери. Было хорошо. Мама, тетя Поля, Папа, дядя Костя пели песни на гитари. Вода в речки теплая. Луга и каровы очен красивыя».
Иногда Мария Александровна берет лупу и читает эту первую запись – так, чтоб всколыхнуть душу, почувствовать, что душа еще живая.
Жизнь удивительно расставляет все и всех. Всему дает свое место, время и свой смысл, увы, заранее нам неизвестный. Разве могла, например, она вообразить, что будет доживать свой долгий век где-то в Африке? В полуподвале русской православной церкви, очень похожей на знаменитую в России церковь Покрова-на-Нерли. Что тут сказать?
Хотя все это и странно, конечно, но…
То, что в полуподвале, – это ведь очень хорошо: светло, чисто, прохладно.
То, что в Африке, – тоже не грех. Не зря Александр Сергеевич Пушкин писал:
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей
Вздыхать о сумрачной России…
Да, ему не пришлось о ней вздыхать, а им пришлось вволю.
Как он угадал эти африканские «полуденные зыби»? Непостижимо. Гений, он и в Африке гений, и даже в России…
А то, что доживает она свой век в церковке, похожей на церковь Покрова-на-Нерли, – это вообще замечательно, чудно!
Кстати сказать, она всегда помнит, что построил ее тот самый рыженький гардемарин Тузенбах, с которым в овраге форта Сфаят она играла в «Трех сестрах» Чехова. Он – барона Тузенбаха, она – Ирину. А вот как его настоящие имя и фамилия, она никогда не помнила: Тузенбах и Тузенбах… Рыженький на нее не обижался – он был влюблен в нее по уши. Да разве он один?! Весь корпус гардемаринов был тогда у ее ног… Рыженький, кажется, владимирский, скорей всего… Ведь говорят, что при постройке в Тунизии своей церкви он ни в чем не ошибся, ни на йоту.
А в настоящей церкви Покрова-на-Нерли милостью Божьей Мария Александровна побывала в том далеком и достопамятном 1913 году, когда гостила в имении тетушки Полины.
Тетушка была всего на два года старше мамы, так что они дружили как две ровесницы, а не только как родные сестры.
Муж тетушки Полины, дядя Костя, был бригадный генерал. Так что и мужчины дружили на равных: папа – адмирал, дядя – генерал. Как свояки, как ровесники и люди одного круга они с удовольствием встречались, были искренне рады своим редким встречам. Они любили играть между собой в шахматы. Играли всерьез, с азартом, незлобиво подшучивали друг над другом. Много курили свои пенковые трубки так, что около них на открытой в сад веранде клубилось целое облако ароматного, слоившегося в воздухе дыма. Играя, они всегда много смеялись, всегда подначивали друг дружку. Как маленькие, хвастались перед всеми, даже перед девочками, своими шахматными победами.
– Это тебе, Саша, не кораблики пускать, – говаривал обычно муж тети Поли.
– Конечно, Костенька, куда нам до кавалерии! – отвечал папа. – Ты ведь все время с лошадьми, а у них головы бо-ольшие.
Да, были времена! Какая благодать! Какая прелесть сквозила во всем – казалось, благоденствие будет вечным. Казалось, папа и дядя Костя такие могучие, что одни защитят всё и всех, безо всякой армии и флота. Да, так казалось. И это чувство незыблемости окружающего мира, чувство полной защищенности Мария Александровна помнит до сих пор.
У тетушки Полины были две девочки-погодки – Настя и Лиза, одиннадцати и двенадцати лет. Так что с кузинами Машеньке повезло, с кузинами было раздолье! Ах, как славно они играли! Как заливисто визжали в саду, гоняясь друг за дружкой!
В один прекрасный день тетушка Полина сказала:
– Через три дня Троица. Решено: на Троицу будет пикник. Едем на Нерль. С купанием, с рыбалкой, с гитарой!
Девочки стали ждать и готовиться: были проверены сачки для бабочек, купальные костюмы, мячики и многое, многое другое, без чего, на их взгляд, обойтись было никак нельзя, например кукол со всем их гардеробом.
Ждали истово. Но вот и пришел Духов день. Детей подняли с кроваток, поставили на ноги, умыли и без завтрака выставили на крыльцо барского дома.
Перед рассветом бушевала мощная июньская гроза. Еще и теперь дул сильный верховой ветер, так что верхушки высоких тонких берез выгибались так сильно и молодые зеленые листья на них лепетали под ветром так громко, что говорить приходилось в полный голос. Мелкие нежные листья на белостволых березах, свежесть отшумевшего ливня, мокрые дорожки сада – все было так чисто, так ярко, так празднично! А по голубому высокому небу летели большие кучевые облака – темно-серые внутри и совсем белые, легкие по краям.
Тетушка Полина была большая затейница, ничего не могла она сделать буднично, во всем умела найти что-то новенькое, везде изобретала что-нибудь замысловатое и по возможности праздничное.
– Уныние, господа, тяжкий грех! – любила повторять тетушка Полина. – Никогда не поддавайтесь унынию!
Взрослым она тоже не разрешила завтракать:
– Все едем без завтрака. Завтракать будем на берегу реки, наголодавшись. Завтрак надо выстрадать!
О проекте
О подписке