Боль в груди не отпускала, но Адам поспешил выйти за ними и, подождав, пока жена и дочь отойдут подальше, заковылял следом. «Не узнали! А если бы и узнали, что бы ты им сказал? Что бы ты делал? Спасибо, что не узнали». Сейчас он хотел одного: увидеть, где они живут.
Они жили в маленьком доме окнами на улицу. Когда Маруся и Лиза вошли в дом, Адам быстро прошел вперед. Ему казалось, что сейчас выбежит Маруся и опознает его. Сейчас же выбежит и опознает! «Эх, войти бы следом за ними в дом, в свой дом! Прижать Лизу к груди, Марусю! А там будь что будет! Нет, нельзя. Ради Лизы нельзя. Сперва нужно встретить Марусю, открыться ей одной, а там – как она скажет… Ей виднее», – твердо решил Адам. И, перейдя на другую сторону улицы, он сел поодаль на скамейку. Он смотрел на дом, на дверь, в которую вошли Лиза и Маруся, и впервые за много лет убивающее чувство одиночества вдруг исчезло, растаяло, ушло, унося с собой тяжелые камни, которыми была завалена его душа. Семья! Не один он на свете – у него есть семья, родные люди, дочь, жена. Ничего, что путь к ним ему заказан. Они есть – это главное. Они есть, они живы и здоровы. Каждую минуту он может перейти дорогу и постучать в дверь!
Так и просидел Адам целый день на скамейке, просидел до самого вечера. И на другой день он пришел к этой скамейке, и на третий. Жизнь снова обрела для него смысл и значение. По утрам он видел издали, как выходила из дому Лиза и шла на работу. Ее часто провожала девочка – Лизина дочка, его родная внучка. Как он любил ее, хотя и не сказал с ней еще ни одного слова! Девочка была непохожа лицом ни на Лизу, ни на Марусю, ни на него. «Значит, в породу своего отца пошла. А мужа у Лизы нет, видно, разошлись», – думал Адам и любил и жалел ее и внучку еще сильнее.
Маруся из дому выходила редко. «Стара уже стала мать», – думал Адам и давал себе слово, что в следующий раз обязательно «перевстренит ее и во всем откроется».
Как-то, проводив Лизу издали на работу, он решился пройти мимо их дома: «Хоть в окно загляну!» Заглянул – и не смог отойти. Окно было открыто, и в уютной, родной комнате с его большим портретом на стене возле стола стояла Маруся и лепила вареники. Под его пристальным взглядом она повернулась и встретилась с ним глазами. Долго они смотрели в глаза друг другу.
– Леша! – слабо вскрикнула Маруся, покачнулась и села на пол, провела руками по глазам, руками, которые были в муке. – Алексей! – закричала она. – Алексей! – Вскочила на ноги и через минуту уже повисла у него на шее.
Улица была пуста. Вход в их квартиру был с парадного, и никто не видел встречи. Долго они сидели рядышком на диване, а когда Маруся выплакалась, Алексей рассказал ей все о себе, ничего не утаивая.
Сокрушенно вздыхая, Маруся решила:
– Не судьба нам, Алешенька, не судьба. Живи один, я навещать буду. А Лизку не тронь. Хватит, она со своим мужиком настрадалась, недавно только таскать перестали. Не надо мутить ей душу, а, Алеша? Не надо.
На том и порешили.
Выходя из кабинета, Адам слышал, как она назвала профессора просто по имени: «Николай!» Значит, хорошо знала его.
Адам стоял и смотрел в освещенное окно кабинета. Туда на свет летели бабочки, и он поймал себя на нелепой мысли: ему захотелось стать крохотной легкой бабочкой.
По дорожке мимо Адама пробежала медсестра. Узнав его, она остановилась:
– Вы не видали, Николай Артемович не уходил?
– Он у себя в кабинете, – ответил ей с непонятным самому злорадством Адам.
Скоро на крыльцо вышли Николай Артемович и Лиза.
– Ты не уходи, пожалуйста, не уходи, – громко говорил Николай Артемович. – Не хотела подождать в кабинете – посиди на скамейке, вот тут. Я сейчас! Я ведь одну минутку.
Профессор ушел в соседний корпус. Лиза села на скамейку в кустах. Адам смотрел на нее и думал: «Сама судьба оставила нас один на один. Не хочет Маруся – так я сам ей все расскажу!» Задыхаясь, он стал кружить возле скамьи, где сидела Лиза. Круги его все уменьшались и уменьшались. Он уже намеревался выйти из-за последнего куста на свет, как в эту самую минуту промчался между деревьями Николай Артемович. Адам пошатнулся и вытер ладонью обильно струившийся по его лицу пот.
– Вот и я, а ты хотела уходить! Пойдем!
– Уже поздно. Я не хочу идти к тебе в кабинет, и так… уже и дежурный врач заглядывала, и сестры. Я не хочу разжигать их любопытство.
– Глупости! Я теперь вольная птица. И потом мне до них дела нет. Вот уж никогда не забочусь, что скажет княгиня Марья Алексевна.
– Давно ли… Что ж, у каждого свой потолок, – вздохнула Лиза. – Пойдемте, а то скоро автобусы перестанут ходить. Мне-то домой через весь город добираться.
– Куда ты спешишь? Мы ведь с тобой целую вечность не виделись.
– Проводите, вот и поговорим. Я ведь, в сущности, по делу. Когда я уйду, прочтите вот эту тетрадку. Не смейся, ничего тут смешного нет. Почему ты улыбаешься?
– Ну давай тетрадь! О чем здесь? Сейчас мне прикажешь читать или позволишь позже? Лучше бы пересказала, а? В популярной форме.
– Зачем же эта издевка? Я еще подумаю, стоит ли вам ее оставлять.
– Лиза! Не надо ссориться, а, Лиза! Я так соскучился по тебе, так рад нашей встрече. Вчера я два раза у тебя был, даже Марии Ивановны не побоялся. Ты же знаешь, как мне неприятно ее видеть, но я превозмог себя. Ждал тебя, ждал – и все зря.
– Эх ты, смиренный волк! – рассмеялась Лиза, и ее тихий женский ласкающий смех больно уколол Адама. – Вечер свежий, а у меня недавно была ангина, проводи меня, пожалуйста, к автобусу.
– Не понимаю, зачем, к чему тебе спешить домой, когда домашние знают, что ты дежуришь в больнице?
– Но обстоятельства переменились: видишь, я уже не дежурю.
– Тем более, Лизонька! Это счастливый случай!
– Случай! Что ж, ты прав – слепой случай! Хорошо, пусть будет еще раз по-твоему. Но я озябла.
– Одну минуточку, – оживился Николай Артемович, – я сейчас разыщу своего друга Степаныча. Он дежурит, а мы посидим в его сторожке, у старика чисто. Никому не придет в голову меня там искать. Это удивительный старик, я тебя с ним как-нибудь обязательно познакомлю.
– Неудобно идти к нему.
– Все удобно. Подожди, я сейчас его разыщу, возьму ключ. Он где-нибудь тут, за хирургией, со своим другом-мерином возится.
Адам видел, как Николай Артемович зашагал на его розыски. Обойдя корпус хирургии с противоположной стороны, он поспешил навстречу профессору. Ему тоже очень не хотелось, чтобы Лиза ушла. Только бы побыть с нею рядом, пусть невидимому, пусть неузнанному, просто насмотреться на нее.
Из-за угла здания показалась легкая, стремительная фигура Николая Артемовича.
– Дружище! – еще издали крикнул профессор. – А я тебя ищу! Если разрешишь, я в твоей сторожке отдохну. Дай, пожалуйста, ключ! Я не один, понимаешь…
– Да-да! – заспешил Адам, перебивая профессора, боясь услышать от него что-нибудь мужское, дурное, откровенное. – На, возьми. Иди, не бойся, там у меня чисто. Свет зажжешь – окно прикрой, чтоб комары не налетели.
В эту ночь Адам впервые за годы службы не нес караула, не обходил дозором большой, заросший деревьями и кустами больничный двор. Он не мог глаз оторвать от окна своей привычной, будничной сторожки, ставшей сейчас заколдованным чертогом, куда вход ему, хозяину, был запрещен. Он сидел и смотрел в этот маленький светящийся квадрат, как будто бы он был итогом всей его жизни. Там, за окном, в его комнате, хозяйкой и гостьей была его дочь.
Вдруг в сторожке погас свет, сторожка пропала, будто бы ее и вовсе не было в мире. Ковыляя, Адам сделал к ней несколько шагов и услыхал, как щелкнул ключ. Он махнул рукой и опустился на траву. Адаму вдруг показалось, что он умер и никому, никому до него нет дела. Слезы хлынули из его глаз. Он плакал, как мальчишка: всхлипывал, сморкался, вытирал мокрой уже рубашкой мокрое лицо и опять плакал, сморкался и всхлипывал. Последний раз вот так же неудержимо плакал он семилетним мальчишкой, когда отец зарезал их корову Красулю. Ее задрал волк и нельзя уже было спасти. Вся семья объедалась мясом, так как в деревне его некому было продать, а везти в город далеко, да и время летнее было – не довезешь. Вот и справляла семья неожиданный горький праздник, варя и даря с утра до вечера. Только он один не мог есть Красулино мясо, ведь он пас ее, играл с ней. Говядина казалась ему человечиной. Он убегал в степь, на курган, ложился там в густую лебеду, осыпавшую его серебряной пылью, и плакал. Слез было море, и он бездумно тонул в них.
Кромешная темнота поглотила мир. Все уснуло, и только Адам бодрствовал. Он вздыхал, вытирал слезы:
– Ведь не девка же – баба, эка невидаль! Чего ревешь, дуралей! – шептал Адам. Но, видно, это утешение было для него неубедительным. Слезы лились сами по себе. О чем он плакал? О дочери, о своей девочке, которая непорочная, чистая, жила все эти годы в его старом сердце. Только не о женщине, почивавшей у него с чужим, малопонятным человеком, которого все в шутку или всерьез называли его другом.
– Друг… Какой он мне друг?..
Они познакомились пять лет назад. До этого Николай Артемович проходил мимо него, как мимо дерева. А пять лет тому назад встретились случайно на рыбалке. Чуть ли не от самого пляжа и далеко за город все побережье было занято рыбаками. Запоздавший Николай Артемович еле нашел место втиснуться. Втиснулся он между Адамом, сидевшим на ящике из тонких дощечек, и худым загорелым мальчишкой. Старик поздоровался с ним, и профессор узнал в нем больничного сторожа. В тот день здорово ловилась тарашка. На радостях Николай Артемович разговорился с Адамом. Вместе они ушли с рыбалки, довольные удачей.
С того дня Николай Артемович проникся к нему интересом. До осени они каждое воскресенье рыбачили вместе. Адам копал червей на двоих, отливал для Николая Артемовича грузила, научил его ловить кефаль на якорьки подсечкой, научил вялить тарашку так, чтобы она была особенно вкусной, – словом, сделал из него завзятого рыболова. С годами Николай Артемович привязался к нему и на глазах больничных работников всякий раз старался подчеркнуть свое дружеское расположение. О многом говорили они в долгие часы рыбалок. Адам вел себя с профессором независимо, не льстил ему и не угодничал перед ним. Это последнее качество Николай Артемович особенно в нем ценил.
Все было глухо и немо, и даже мерин забыл об Адаме. Нерадостный свет забрезжил над миром. И в этом сером туманном рассвете Адам увидел, как приоткрылась дверь его сторожки, как вышла из нее Лиза, как оглядела пустынный двор, как поправила волосы и, поеживаясь от утренней свежести, свернула на узенькую аллею у мертвецкой, что вела к больничным воротам. Вот белое платье последний раз мелькнуло между кустами… Глубоко вздохнув, словно освободившись от цепи, которой он был прикован к земле, Адам встал на ноги и побрел через гущу, казалось, непроходимых кустов боярышника, раздвигая их руками.
Под кустом боярышника, прижав колени к подбородку, сладко спал Митька Кролик. Охапка полувысохшей травы, которую он притащил сюда из валков, что накосил к зиме мерину возчик Степа, была ему хорошей постелью. Митьке снилось, будто сиреневый тигр убегает от него с синим шарфом в зубах, а он гонится за ним и никак не может догнать. Сон был цветной и такой отчетливый, что Митька видел красный бант, почему-то завязанный на полосатом хвосте тигра, и его лукавые черные глаза. Совсем Гулины глаза были у этого тигра.
Опустошенный, разбитый, брел Адам сквозь кусты, высоко, как слепец, подняв голову, плохо различая окружающее. Холодные, скользкие ветки хлестали его по лицу, цеплялись за одежду, руки его были исцарапаны и саднили, и он находил непонятную сладость в этой физической боли, в этой малой боли, глушившей неизмеримо большую боль души. Первый раз за долгие годы он был безучастен к утренней красоте просыпающейся земли, к прозябанию трав, выпрямляющихся от росной тяжести, к светлеющему востоку и даже к мерину, к своему любимому мерину, которого он сегодня не потрудился освободить от пут.
Адам споткнулся о край Митькиной постели и едва не упал на него, но успел вовремя ухватиться рукою за колючий куст. Некоторое время старик стоял в замешательстве, разглядывая спящего и соображая, как он мог здесь очутиться. Потом, сняв с себя бушлат, бережно укрыл мальчишку. И сам опустился на Митькину постель, сел у его ног и принялся набивать спасительную трубку.
Тяжело бухая скованными передними ногами, на поляне показался мерин. Обиженно отведя морду, он остановился шагах в семи от Адама. Адам не глядел в его сторону, но чувствовал, как застенчивый мерин ждет его внимания. Старик нехотя обернулся. Что-то родное, общее с ним было в опущенной морде мерина, во вздрагивающей судорогами лопатке его костистого нескладного тела, что-то сиротское и безысходное было в мерине, что-то именно такое, что полностью властвовало и запечатлелось в душе Адама.
Глядя на мерина, Адам с яростью подумал о том, что Степка-возчик – болван и что по справедливости не ему должен бы был принадлежать мерин, а ему, Адаму, и тогда все было бы хорошо, все было бы не так, как сейчас. А по какой такой справедливости мерин должен бы быть его и как это все было бы не так, Адам не мог выразить мыслью, и ему от этого неумения стало еще жальче мерина, и себя, и всю свою нескладную жизнь, и все-все, что было и что по справедливости должно быть по-иному. И он хрипло сказал:
– Иди уж, чертушко!
Мерин не заставил себя ждать. Сдержанно перебирая ногами, насколько позволяла тренога, он подошел к Адаму и, как человек, заглянул ему в лицо настороженными глазами, мягко ткнул его черными губами в плечо, будто целуя.
– Ладно! Ладно уж, расквасился, – угрюмо просипел Адам, готовый вновь разрыдаться от этой мериновой ласки. – Давай лучше ноги распутаю! – Он разомкнул треногу и, чуть понянчив в ладонях ее холодную металлическую тяжесть, неожиданно широко размахнулся и закинул ее далеко в кусты.
– Вот так-то! – твердым и сильным голосом сказал Адам и запустил пальцы левой руки в жесткую спутанную гриву освобожденного мерина.
Вечером этого дня Митька Кролик сбежал из дому, потому что очень обиделся на свою мачеху Гулю. Гуля заняла место его мамы три года тому назад. Три года – очень большой срок в такой короткой жизни, как Митькина, но все, что было три года назад, он помнил до сих пор очень отчетливо…
Первый год они с отцом жили по-холостяцки, только приходила Гуля. Но Гуля приходила и тогда, когда была мама. Обе они работали копировщицами на судоремонтном заводе, в одном конструкторском бюро. Мама ее выучила и очень любила. Гуля была молодая, веселая, черноглазая, хорошая. После смерти мамы Гуля приходила каждый день. Убирала в квартире, бегала на базар, проверяла Митькины уроки, стирала белье. Гуля жила далеко от городка нефтяников, где был их дом. Она жила на другой стороне города, у моря, в порту. Иногда она не успевала на последний автобус и оставалась ночевать у них. Когда так случалось, отец уступал Гуле и Митьке свою кровать, а сам ложился в другой комнате на диване, на котором обычно спал сын.
Митька очень любил спать с Гулей. Он клал голову на ее теплое плечо, они натягивали одеяло до подбородка, и Гуля шепотом рассказывала ему сказки. А за стеклянной дверью, в комнате, где спал отец, светился красный огонек сигареты. Он почему-то много курил, когда Гуля у них оставалась.
Свадьба эта сделалась для Митьки неожиданно. Однажды, в субботу, он пришел из школы, а на столе в зале – белая скатерть, яблоки, конфеты, вино.
– Вот так! – сказал отец и покраснел. – Тебя ждем. Она теперь всегда будет с нами.
Гуля тихо заплакала.
– Хватит, чего там, ладно тебе, – ласково оборвал отец, положив большую ладонь на тонкое Гулино плечо. – Давайте выпьем лучше!
Гуля вытерла свои черные, блестящие от слез глаза и поцеловала Митьку в лоб. Отец откупорил бутылку шампанского, откупорил слишком умело, без выстрела, как-то совсем непразднично, словно украдкой. Первый раз в жизни Митька пил вино. Пил на равных. Вино ему нравилось. Он опьянел и просил наливать еще. Отец пожимал плечами, говорил:
– Ну ты, брат, в Африканыча, что ли?
Гуля раскраснелась, плакала, и смеялась, и все целовала Митьку, и прижимала его голову к своей груди.
Вино скоро разморило Митьку, и ему захотелось спать. Он хотел лечь на кровати, но отец взял его на руки и отнес на диван. Сон так разбирал Митьку, что он не стал спорить. Первый раз они с Гулей не спали вместе. И с тех пор так стало всегда: Гуля, положив голову на твердое отцовское плечо, спала с ним на кровати, и, натянув одеяло до подбородков, они шептались. А сквозь стеклянную дверь было слышно, как ворочается на диване Митька: обидно человеку, что теперь не ему, а отцу рассказывает по ночам Гуля сказки.
Когда по утрам он смотрел на Гулю, как она ходит по комнатам в халатике, который то и дело распахивается, он видел, что ходит она уже совсем не так, как прежде. И отец тоже переменился. Он целовал Гулю больше, чем его, Митьку, и говорил с нею больше.
Именно после Гулиной свадьбы Митька и нашел материн шарф. Однажды он рылся в диване в поисках какой-нибудь кожаной вещи, чтобы выкроить из нее кожаток для рогатки, и нашел этот синий трикотажный шарфик. Митька поднес его к лицу – и задохнулся: забытые запахи пронизали Митькино сердце горячим щемящим током боли и любви. В первый раз ощутил Митька подлую силу непостижимого грозного понятия – навсегда! Навсегда нет мамы! Навсегда ушла она от него! Через полтора года после похорон заплакал Митька по маме. Он спрятал шарф на груди и больше не расставался с ним. Всю зиму носил он его на шее, а сейчас, летом, прятал его в коробке из-под набора духов «Красная Москва», где хранились у него самые дорогие вещи: марки всех орденов, финка Рыжего, медный стакан от зенитного снаряда малого калибра…
Целый день Митька бегал с мальчишками по больничной усадьбе, напевал под окошком Адама куплеты. Домой он вернулся в сумерки, голодный и веселый. Во дворе на веревке висело белье и среди белых простыней, наволочек и пододеяльников – синий шарф. Словно кипятком плеснули в лицо Митьке. Подбежав, он сдернул шарф с веревки, прижал к лицу: от него пахло мылом и ветром.
– Митенька, что же ты так долго гуляешь? – нежно позвала его Гуля. Она спускалась с крыльца, прижимая к бедру большой эмалированный таз, чтобы положить в него сухое белье.
– Ты? Т-т-ы! – закричал Митька, протягивая навстречу ей шарф.
– Я, конечно, я! Он же такой грязный был! – непонимающе, радостно улыбалась Гуля. Ей так хотелось всегда услужить своему сыну.
Пригнув голову и весь сжавшись, стоял Митька, лихорадочно подыскивая какое-то такое испепеляющее, такое страшное слово, чтобы растоптать, смести с лица земли и Гулю, и таз, который у нее в руках, и весь этот дом, и двор.
О проекте
О подписке