Сегодня в наши рассуждения о самоидентификации все чаще возвращаются гиперборейские мотивы. Возможно, здесь работает логика мифологического сознания, исповедующая вечное возвращение к истокам, к которому коллективное бессознательное становится особенно чувствительным в периоды смут и идейных переломов. Сегодня все чаще говорят о России уже не как о «западной», «восточной», и даже «евразийской» державе, а как о «северной». Действительно, выработка самостоятельного, независимого от западных конструкций, пространственного образа для России возможна на основе поиска новой точки отсчета в ее существовании – как приарктической державы.
Попытки интерпретации цивилизационной или социокультурной сущности России исключительно как евразийской грешат тем, что «все споры о специфике русского типа развития сводятся к выяснению соотношения европейскости и азиатчины – чего больше. В зависимости от “подсчета” получается либо Евразия, либо – Азиопа. Ну а на практике все сводится к борьбе за развитие по европейскому или азиатскому направлению, тогда как собственно русское, северное, а не западное или восточное, исчезают»[14].
До сих пор, правда, приоритет получал «европейский» вектор сопоставления – предлагалось осмысление России как в основном европейской страны, в образах европейской ментальности, навеянных дискурсами Просвещения. Процесс дистанцирования концепта русской Евразии по отношению к образам Европы и Азии, преодоление дуализма Запада и Востока видится современными авторами на пути формирования нового метагеографического образа Севера Евразии, или Северной Евразии. Он может стать фундаментом обретения Россией собственной пространственно-мифологической миссии и аутентичности, гарантией от поглощения ее более крупными и мощными цивилизациями или политическими образованиями[15].
Стремление укрыться в «высоких широтах» в эпохи неустойчивого развития страны, находящейся на грани катастрофы, отмечалось в истории России с начала ее возникновения как государства. Иван Грозный в самые опасные периоды своего царствования был охвачен идеей перенесения столицы Руси на северные рубежи – в Вологду, и только случай заставил его отказаться от своей затеи[16]. Принимая во внимание особую историософскую значимость концепта столицы для российского государства (Московская Русь, Петровская Россия), следует считать замыслы первого русского царя симптоматичными. Смена местоположения главного города предстает как территориальное оформление разрыва с прошлым: «Москве Грозный противопоставляет Александровскую слободу и Вологду. Первая – это личная резиденция царя…, а вторая призвана быть столицей новой России. В Вологде царь строит Успенский собор (называемый также Софийским) по образцу московского, который в свою очередь через владимирский Успенский собор преемственно связан с киевской Софией»[17].
Северное направление привлекательно и тем, что оно единственное открывает прямой выход к морю. Старая геополитическая дихотомия «морских» и «континентальных» государств исторически постоянно оказывала давление на политические стратегии страны. Стремление выйти к морю было неистребимым лейтмотивом политики всех российских царствований. «Прорубить окно в Европу» через Балтику, «омыть сапоги в Индийском Океане» – все эти политические стремления и мифы были порождены логикой развития европейского капитала, согласно которой в основе успешного развития лежат коммуникации. Самыми выгодными естественными мировыми путями всегда признавались моря. Более того, море связывалось с образом «колыбели цивилизации», а потому принадлежность к нему создавала алиби цивилизованности, что само по себе уже стало признаком прогресса и восхождения по мировой лестнице позитивной самооценки нации. Единственным морским пространством, которое принадлежало России изначально, неоспоримо, «по праву первородства», был, очевидно, Северный Ледовитый океан. Его геополитический смысл рано или поздно должен был проявить себя в качестве опоры для построения Россией собственной цивилизационной идентичности.
Сегодня говорят о конце проекта модерн и переходе к новому проекту, который можно было бы назвать спациалистским, или геоспациалистским (от space – пространство). Специально подчеркивается, что речь не идет о традиционном географически понимаемом пространстве эпохи модерна, когда авторов интересовали его экономические, политические и социальные атрибуты[18].
Новый спациалистский подход, в частности, мотивирован идеями М. Фуко. В середине 80-х гг. прошлого века появилась его работа «Другие пространства», в которой он рассуждает по поводу понятия «гетеротопия», ставшего ныне очень популярным. Оно, правда, не получило однозначной интерпретации и понимается по-разному различными авторами, исходя из их методологических установок и разнообразия решаемых теоретических проблем. Это связано с тем, что сама статья представляет собой лишь предварительный набросок, очерк, задающий возможное направление исследовательской мысли[19].
Не отрекаясь от концепта времени, не отказываясь от истории как великой и даже «навязчивой идеи» европейской мысли последних веков, мысли «благочестивых потомков времени», философия политики предлагает анализировать современную эпоху через призму пространства. Сегодня мир воспринимается не как «великая жизнь, проходя сквозь время, сколько как сеть, связывающая между собой точки и перекрещивающая нити своего клубка», пишет М. Фуко[20]. Отношение к пространству, указывает он, менялось исторически. В Средние века главной категорией анализа была локализация, после открытия Галилея ее заменила протяженность. В XX веке настала пора заинтересоваться «местоположениями», и среди них такими, которые так соотносятся с другими пространствами, что фактически противоречат им, выпадают из общей однородности. Фуко называет их гетеротопиями. Он анализирует образцы «других пространств»-гетеротопий внутри западноевропейской культуры. Таковы, например, пространства музея или библиотеки, которые накапливают время. Его интересуют такие «гетеротопии» как больницы, кладбища, публичные дома, курорты, и т.п. которые контрастируют с остальными возможными местоположениями и в которых возможны социальные отношения и модели поведения, исключенные из нормального порядка повседневной жизни. Фуко акцентирует прежде всего структуралистский аспект исследования, гетеротопия представляет собой особого рода пространственно-временное единство, связанное с анализом субъективности.
Расширение современного инструментария для анализа приводит к тому, что в разряд «других пространств-гетеротопий» попадают свободные экономические зоны; площади городов, бурлящие манифестациями, бунтами и бескровными революциями; участки, захваченные повстанцами; сквоты анархистов и экологические поселения. Применительно к российскому пространству идеи Фуко расцениваются в проекции переноса акцента на локальные объекты. Однако преимущественное внимание к «локусам» имеет побочный эффект упразднения идеи общего пространства, которое, благодаря утрате адекватного ему типа власти и типа развития, сегодня и без того плохо связано. Нет артикулированных общих принципов и идеала устроения пространства в целом. Более того, отдельные окраинные регионы включаются в различные подсистемы и макрорегионы мировой экономики, еще более растягивая пространство. Усиливается тенденция «обкалывания» российских окраин из-за тяготения отдаленных территорий к экономически более развитым зарубежным районам. И ко всему этому, формируется устойчивая когнитивная рамка отношения к пространству как исключительно региональному феномену.
Некоторые авторы, впрочем, предлагают расширить горизонт обзора «других пространств» до политических перспектив и признать гетеротопию в качестве теоретического инструментария геополитики. В таком случае гетеротопиями могут выглядеть такие государства с проблемным суверенитетом, как Косово, Приднестровье, Абхазия, Южная Осетия и другие, которые настаивают на важности своих культурных, религиозных и традиционных факторов [21].
Исходя из подобных общетеоретических положений, Россия в целом, в со-пространстве с Европой, есть огромная гетеротопия, «другое пространство», «другая Европа», «вторая Европа», «сверхЕвропа», «левая сверхЕвропа». Успешно или нет, но она реализовала утопию антикапитализма, которая по замыслу была обратной аналогией капитализму, его системным антиподом[22]. Именно советский опыт выявил по контрасту «слабые места» капиталистического мироустройства и позволил ему позитивно эволюционировать. Таким образом, понятие «другое пространство» позволяет уравнять шансы на цивилизованность и на важность в мировой истории любого региона мира, будь только на то политическая воля этого конкретного «локуса».
Давно существующую и всем известную геополитическую концепцию противопоставления цивилизаций «моря» цивилизациям «суши», морских держав континентальным в последнее время нередко предлагают рассматривать не более, как метафору. Слишком уж красочно она выглядит, и на удивление ладно встраиваются в эту концепцию исторические события, по-другому трудно и сложно объяснимые. Словом, возникают сомнения: а не миф ли это, не сказочная ли интерпретация серьезных фактов, непригодная для строгого анализа.
Опасения такого рода, однако, начинают выглядеть напрасными с появлением новой работы крупного английского социолога 3. Баумана «Текучая современность»[23]. Ученый констатирует изменение качества европейской цивилизации, которая сегодня переходит на новый уровень развития, уже неподдающийся описанию в известных категориях постмодерна, информационного и сетевого общества. Новое состояние общества он трактует как переход от мира плотного, обремененного множеством условий и обязательств к миру пластичному, лишенному барьеров и границ, которое знаменует собой превращение «тяжелой» современности в «легкую» современность. И это требует переосмысления всех параметров существования индивида и социума. Центральными категориями исследования, несмотря на многообразие аспектов, выступают время и пространство.
В современной литературе по изучению западной и восточной, в частности, российской истории неоднократно утверждалось, что время есть главный атрибут европейского модерна. Европейская цивилизация даже определялась как «цивилизация времени» в отличие от российской цивилизации, которая считается «цивилизацией пространства»[24].
В своих рассуждениях английский социолог нисколько не противоречит этому дуализму. Он также отмечает, что история времени началась с современности и что «современность, помимо всего прочего, возможно, даже в большей степени, чем все прочее, является историей времени»[25]. Главным принципом существования европейской цивилизации М. Вебер назвал «инструментальную рациональность». В полном соответствии с этим принципом и благодаря техническому прогрессу в области средств передвижения, отмечает 3.Бауман, время стало использоваться как инструмент для преодоления сопротивления пространства, как «оружие» по его покорению.
Главной метафорой, позволяющей наилучшим образом постичь характер настоящего этапа в истории современности, следует считать «текучесть» или «жидкое состояние». Но для жидкостей имеет значение, прежде всего, время[26]. Таким образом, цивилизация Моря, развивая свои сильные стороны – способность легко перемещаться, огибать, просачиваться и затоплять «твердые тела»[27] (Сушу, цивилизацию пространства), наследует прежнюю схему отношений. Представленные стратегии «текучей современности» по затоплению «твердых тел» замечательно перекликаются с классическими схемами действия «морских держав» в теории геополитики.
Изначальный антагонизм земли и моря был замечен с давних пор, и еще в конце XIX в. имевшуюся тогда напряженность в отношениях между Россией и Англией любили изображать в виде битвы медведя с китом. Кит обозначал огромную мифическую рыбу, Левиафана, медведь – одного из многих представителей наземных животных. Согласно средневековым толкованиям, всемирная история суть не что иное, как борьба между могущественным китом, Левиафаном, и столь же сильным наземным животным Бегемотом. Бегемот старается разорвать Левиафана своими рогами и зубами, Левиафан же стремится зажать своими плавниками пасть и нос Бегемота, чтобы тот не смог есть и дышать. Это предельно наглядное, какое только позволяет дать миф, изображение блокады континентальной державы морской державой, которая закрывает все морские подходы к суше, чтобы вызвать голод, пишет К. Шмитт[28].
Качественный сдвиг, произошедший в эпоху «текучей модерности», изменил тактику действия, но не самую суть противостояния. В мире «программного обеспечения», когда перемещения осуществляются со скоростью света, пространство может быть пересечено буквально за «нулевое время»[29]. Власть становится поистине экстерриториальной. Тяжелая современность была эрой прямых территориальных завоеваний. Она требовала неприступных стен, охраны границ и сохранения тайн местоположения. Новая техника власти использует в качестве своих главных инструментов свободу и искусство ускользания. Для новых властителей-кочевников, от которых зависит судьба менее подвижных партнеров в отношениях, важно в любой момент оказаться за пределами досягаемости. «В «жидкой» современности правят те, кто наиболее неуловим и свободен передвигаться без предупреждения»[30].
Однако обесценивание пространства вовсе не означает прекращение войны миров. Чтобы власть была текучей, необходимо освободить мир от заборов, барьеров, укрепленных границ и контрольно-пропускных пунктов. Все препятствия, основанные на территориальном принципе, нужно убрать с пути. В новом типе войны в эру текучей современности на карту ставится не завоевание территории, а сокрушение стен, препятствующих потоку новых, текучих сил. Прототипом новой тактики стал принцип «нападай и убегай». Этот новый способ реализации власти был ярко проиллюстрирован во время войн в Персидском заливе и в Югославии. «Удары, нанесенные самолетами-невидимками и «умными» самоуправляющимися и самонаводящимися на цель ракетами – неожиданно прилетевшими ниоткуда и немедленно исчезнувшими из вида, – заменяли территориальное продвижение отрядов пехоты и попытки вытеснить врага с его территории»[31].
О проекте
О подписке