В конце концов какая-нибудь девочка из хуже приученных к упряжи поднимает глаза и видит Сида Ланга, подошедшего к углу веранды; по очкам у него текут капли, дождевик натянут на голову. Она толкает локтем соседку, подносит ко рту ладонь. Тетя Эмили, воздействуя на юных, уже привила им ощущение, что взрослый мужчина – либо нежелательный элемент, либо существо, не стоящее внимания. Знание о присутствии незнакомца постепенно делается всеобщим; головы поворачиваются, глаза закатываются, смешки подавляются. Тетя Эмили, ни о чем не подозревая, продолжает декламировать, Сид стоит и капает около веранды. Наконец чей-то смешок вырывается на свободу, и тетя Эмили отводит взгляд от книги. Смотрит туда, куда смотрят дети. Она, конечно, сразу понимает, кто это, но ничего не говорит. Ждет, излучая авторитет.
Сид начинает было говорить, чувствует комок в горле, откашливается и произносит напряженным тенорком:
– Прошу прощения за беспокойство. Мне… Я хотел бы видеть Чарити Эллис.
– Идите под крышу, – говорит тетя Эмили, – и садитесь. Мы кончим через несколько минут.
Он заходит под крышу, опускается в покоробленное плетеное кресло, высвобождает голову из-под мокрого дождевика. Дети пялятся, посмеиваются в кулак, пока тетя Эмили, подняв книгу повыше, не произносит строгим тоном единственное слово: “Так!” Он чувствует с несомненностью, что явился в самый неудачный момент и прощения ему не будет. Тетя Эмили читает дальше:
Гордо взял свой лук и стрелы
Гайавата и отважно
В лес пустился; птицы звонко
Пели, по лесу порхая.
“Не стреляй в нас, Гайавата!” —
Опечи пел красногрудый;
“Не стреляй в нас, Гайавата!” —
Пел Овейса синеперый.
Минут пять-шесть Сид сидит, прикованный к плетеному креслу, пока Гайавата в своих волшебных рукавицах посещает Мэджекивиса, своего отца, в царстве Западного Ветра. Дождь льет и льет, застилая вид на озеро пеленой. Присутствие Сида отвлекает девочек, они перешептываются, закрывшись ладонями. Тетя Эмили все читает. Но за краткий промежуток, когда она велела Сиду идти под крышу, она успела составить впечатление о молодом человеке, к которому Чарити так подозрительно равнодушна.
Довольно-таки обычный студент магистратуры. Бедный, конечно, как они все сейчас. Беднее большинства, судя по потертым отворотам брюк хаки и по пятну на рубашке – похоже, она была выстирана с шоколадкой в нагрудном кармане и потом отутюжена. Хорошие светлые волосы. Не такой загорелый, как следовало бы в эту пору лета. Близорукий, судя по тому, как он сощурился, сняв очки, чтобы протереть. Глаза поразительной, незабудочной голубизны. Приятное лицо квадратной формы, слегка осунувшееся. Быстрая, рьяная улыбка.
Тетя Эмили полагает, что ей понятны его ощущения в этом кресле: он чувствует себя посетителем детского сада. Бросив на него короткий взгляд, она встречается с ним глазами, видит его рьяную улыбку. Болезненно учтив со старшими, сказала Чарити. Что ж, в этом ничего плохого нет. Но внимание, с которым он слушает ее чтение, вызывает у нее легкую досаду. На его стадии обучения “Гайавата” должен быть пройденным этапом.
Затем – топот спортивных туфель по дощатой тропке, и из-за угла, торопясь, появляется Чарити, накрывшая голову газетой. Забыв про “Гайавату”, Сидни Ланг вскакивает. Тетя Эмили закрывает книгу и взмахом руки дает юным индейцам знать, что они свободны. Для них теперь – китайские шашки, рамми, имбирная газировка с виноградным соком. У взрослых – знакомство.
Хотя тетя Эмили видит, что ему трудно отвести взгляд от Чарити, усеянной каплями, смеющейся, раскрасневшейся, она признаёт, что манеры у Сида Ланга и правда почтительные. Он чуть ли не слишком вежлив и порой, кажется ей, может и раздражать этим прямую, категоричную и любящую поспорить Чарити. В то же время она помнит, что Чарити, имея возможность предотвратить этот визит, так не поступила. Ничего похожего ни на скуку, ни на раздражение Чарити сейчас явно не ощущает.
– Мистеру Лангу нужно внести свои вещи, – говорит тетя Эмили. – Ты подготовила ему помещение?
– Как раз этим я сейчас и занималась.
– О, нет-нет-нет-нет-нет! – вскрикивает Сид. – Я не могу остаться с ночевкой. Я просто заехал повидаться. Мне надо будет двигаться дальше.
Чарити смотрит на него ясными скептическими глазами.
– Куда?
– В Монреаль. Я еду навестить приятеля в Медицинской школе Магилла.
– Он не может подождать?
– Не думаю. Он… мы договорились сегодня вместе поужинать.
– До Монреаля четыре часа, – говорит тетя Эмили, – к тому же сейчас льет как из ведра. Вы в любом случае не успеете. Останьтесь по крайней мере на одну ночь – может быть, завтра Баттел-Понд будет выглядеть получше.
– Нет-нет, дело не в этом, он и так очень красив, даже в дождь. Удивительное, тихое место. Но я не хотел вторгаться и причинять вам неудобства.
– Я уже приготовила тебе спальное место, – говорит Чарити. – И если ты им не воспользуешься, я буду в ярости. И мама тоже.
– А приводить меня в ярость опасно, – заявляет ее мать. – Чарити вам покажет, куда положить сумку.
Теперь Сид смущен.
– Честно говоря, у меня нет сумки. Я даже не взял с собой чистой рубашки. Просто сел и поехал.
– Чтобы поехать, – говорит Чарити, – в Монреаль. К ужину. Тебе что-нибудь должно было понадобиться. Что ты взял? Книги? Я ни разу тебя не видела без зеленой сумки с книгами. – Она поворачивается к матери. – Он читает везде: в подземке, в театре между действиями, на симфонических концертах в антрактах, на пикниках, на свиданиях.
В этих словах содержится немало существенных сведений для тети Эмили. Она видит, как Сид закрывает глаза в шутливом отчаянии, а тем временем робость уходит из его лица под натиском очень обаятельной улыбки.
– Ну, понимаете, прочесть надо так много, а я здорово отстал. Все прочли в десять раз больше, чем я.
– Что ты взял? – спрашивает Чарити. – Драмы эпохи Реставрации?
– Нет, от них я решил отдохнуть. Взял кое-что, чтобы закрыть белые пятна. “Миддлмарч”, “Идиот” – романы, которые раньше должен был прочесть, но не прочел.
– Тогда неси их в спальный домик, пока они не заплесневели, – говорит Чарити, – а потом пошли погуляем под дождем. Я хочу тебе показать Фолсом-хилл и не потерплю, чтобы ты взял с собой книгу.
– Примите меры, чтобы не промокнуть, – говорит тетя Эмили. – У вас, мистер Ланг, я вижу, есть защита от дождя. А ты, Чарити, возьми зонтик. Не надо рисковать здоровьем.
– В лес под зонтиком? Дятлы меня на смех поднимут.
Тетя Эмили прикусила язык, с которого готово было слететь что-то предостерегающее и чуточку саркастическое.
– Как знаешь, – уступает она. Затем, обращаясь к Сиду: – У нас тут немного правил, но ради нашей помощницы мы неизменно просим всех не опаздывать к столу. Ужин в семь.
– Не волнуйтесь, к столу я всегда первый, – отзывается Сид. (Хорошо, думает тетя Эмили, не такой зануда, каким вначале показался.)
Чарити заходит в дом и появляется в плаще.
– А что на голову? – спрашивает мать.
– У меня в машине есть зюйдвестка, – говорит Сид.
– Но тогда вы сами с непокрытой головой.
И тут он ее удивляет. Проводит рукой по коротким светлым волосам, ероша их, от затылка ко лбу и говорит с шутливым еврейским акцентом:
– Мокгый – и шьто с того? Больно – и шьто с того?
Потом поднимает палец и декламирует:
Горькой морскою водой я хочу захлебнуться,
Биться хочу бездыханно о сваи причала…
– Боже мой, – говорит тетя Эмили. – Какое необычное желание! Кто это написал?
– Сэмюэл Хоффенстайн, – отвечает Сид. – Он спародировал раннюю Миллей[34].
Он хватает Чарити под руку, и они уходят.
До этого места мое воображение трудностей не испытывает. Я знаю, какое первое впечатление окрестности Баттел-Понда произвели на Сида, потому что помню свое собственное первое впечатление от них, и я много раз слышал рассказ тети Эмили об этом его приезде – рассказ, выдержанный и в юмористическом, и в романтическом ключе и напоминающий волшебную сказку: принцесса в заточении, принц в одежде нищего, отдаленное место, куда можно добраться только по глухим дорогам, по которым проехать ненамного легче, чем пройти над бездной по лезвию меча.
Этот летний поселок так неприметно и скромно расположен, что и с дороги, и от озера его почти и не увидишь. Летом в нем около двух тысяч обитателей, но из них тебе редко кто попадется на глаза – разве что молодая парочка в каноэ, женщина у почтового ящика или седовласый ученый, направляющийся к своей хижине-кабинету. Исключения – летние аукционы и сельский магазин в то время дня, когда привозят “Нью-Йорк таймс”. В этих случаях собираются десятки людей, а порой и сотни.
Озеро Баттел-Понд, если взглянуть на него как на картину, принадлежит к Школе реки Гудзон – к школе живописи, соединившей в себе философскую углубленность с пасторальностью. Это не курорт. Это полная противоположность курорту: ученые и преподаватели, которые составляют большую часть летнего контингента и платят львиную долю налогов, тихо воспрепятствовали всем поползновениям построить тут аэропорт, кинотеатр и вторую автозаправку, они даже не позволили кататься по озеру на моторных лодках. То, что Сид Ланг впервые увидел летом 1933 года, внешне мало чем отличалось от того, чему здесь положили начало Джордж Барнуэлл Эллис и Блисс Перри[35] после поездки в коляске в самом конце XIX века. Свечи и масляные лампы неохотно уступили место электрическому освещению; в некоторых коттеджах появились телефоны; каждые шесть-восемь лет подгнившие доски веранд и причалов заменялись новыми. В остальном – перемен немного.
Мое затруднение не в том, чтобы вообразить себе Баттел-Понд, а в том, чтобы представить себе, о чем Сид и Чарити могли говорить между собой и что они могли делать в тот день и в последующие дни, на которые он остался, отказавшись без всякого письма, телефонного звонка или объяснения от запланированного ужина в Монреале. Любовные сцены между моими друзьями никогда не привлекали меня как писателя и не были моим козырем, и, так или иначе, я не могу утверждать с определенностью, что она в тот момент была уверена в своих чувствах к нему, хотя не сомневаюсь, что чувства эти у нее были. К тому же вермонтский дождь – не самая подходящая обстановка для нежных сцен. Поэтому я просто поведу их на прогулку, на которую они вполне могли решить отправиться.
Они идут через мокрый лес на главную дорогу, поворачивают налево, проходят шагов сто и протискиваются через ворота с потускневшей надписью на табличке: Défense de Bumper[36] (чья-то профессорская шутка). Грунтовая дорога – та самая, по которой я прошел сегодня утром, – идет по склону холма под нависающими деревьями: сахарный клен, красный клен, тсуга, бумажная береза, аллеганская береза, тополелистная береза, бук, черная ель, красная ель, бальзамическая пихта, поздняя черемуха, американский ясень, липа, виргинский хмелеграб, американская лиственница, вяз, тополь, кое-где молодая белая сосна. Дочь своей матери, выдержавшая много походов со справочниками в руках по птицам, цветам, папоротникам и деревьям, Чарити безошибочно называет, где что растет. Сид, которого возили на лето в горы Северной Каролины, где лес не такой, как в Вермонте, а иногда на мыс Хаттерас, где на первом плане не деревья, а угорь и сельдь, мало что знает и охотно слушает ее разъяснения.
Дорога, изгибаясь, идет вверх от влажной земли, густо поросшей кедрами, к лугу на плоском возвышенном участке, где джерсейские коровы, красивые, точно оленухи, смотрят на них томными “очами Юноны”. Вдоль тропы – плотные заросли папоротников, с которых капает влага, их тут два десятка видов. Про них Сид тоже почти ничего не знает (по моему опыту, папоротники – чисто женская сфера), и она ему показывает: деннштедтия точечнолопастная, щитовник, оноклея чувствительная, чистоуст коричный, страусник обыкновенный, чистоуст Клейтона, многорядник верхоплодный, орляк, венерин волос. Эти названия так же приятны его слуху, как лесные запахи обонянию. На прогалинах между участками, поросшими елью, – зеленый ковер мха в пядь толщиной, мягкого как пух, со “свечками” плауна и куполами оранжевых в белую крапинку грибов.
Сид ступает на мох мокрыми мокасинами. Прыгает на нем, как на батуте. Наклоняется, придавливает мох ладонью.
– Боже мой, – говорит он. – Хочется лечь и поваляться. А из-под какого-нибудь из этих грибочков в любую минуту может появиться гном.
– Это ядовитые грибочки, – замечает Чарити. – Красные мухоморы. Ne mangez pas[37].
– Ты все знаешь, что тут растет. Прямо чудо какое-то.
– Не такое уж и чудо. Я ведь тоже тут росла.
– Я рос в Севикли под Питтсбургом, но я ни одного тамошнего растения не смог бы тебе назвать. Ну, кроме разве что сирени.
– Ты не рос с моей мамой.
Вот они – улыбаются друг другу под убывающим дождем. Он влюблен в ровную белизну ее улыбки – а кто бы против такой улыбки устоял? – хотя в этом они почти равны, он тоже всегда готов продемонстрировать то, что пренебрежительно называет “зубным парадом во рту”. На ней его желтая зюйдвестка, с краев которой падают капли, и этот головной убор кажется ему самым восхитительным из всех, что он когда-либо видел. Могу предположить, что ему хочется лечь с ней прямо тут, на пружинистый мох, воспроизводя сцену между леди Чаттерлей и егерем, которую он несколько раз перечитал во взятой на время у приятеля запрещенной книжке Лоуренса. Она смеется глазами, в них пляшет жизнь. Он, предполагаю, тянется к ней. Она, предполагаю, отбивает его руку. Так поступали девушки в 1933 году. Они идут дальше.
С дерева над ними, внезапно зашумев крыльями, слетает куропатка. Они видят снежного кролика (это вообще-то не кролик, объясняет она ему, а заяц-беляк, просто их тут называют кроликами). Теперь они идут между полуразвалившимися каменными заборами и древними, обломанными кленами; когда-то тут была дорога. Склоны по обе стороны, которые раньше служили пастбищами, постепенно зарастают деревьями. Она рассказывает ему о фермах, которые тут были, и показывает фундаменты, заросшие одичавшими розами, гелиотропом, сиренью со ржавчиной на листьях и девичьим виноградом, обильным, как злой сорняк.
За разговором они не заметили, как дождь перестал. На западе, высоко и далеко, проглядывает голубизна, и когда они одолевают последний подъем и выходят на вершину, где из камней сложены очаги для пикников, взгляду открываются горы. Их названия она тоже знает. Верблюжий Горб, Мэнсфилд, Белвидер, Джей. Жиденькое солнце золотит вершины. Он расстилает на траве свой дождевик сухой стороной вверх, и они садятся.
Вид с Фолсом-хилла лишен величественности западных ландшафтов. Прелесть ему придает чередование дикого и окультуренного: косматый лес резко граничит с гладким сенокосным лугом, тут и там белые пятнышки домиков, красные пятнышки амбаров, крохотные, как скопления тли на листе, стада. Прямо под Сидом и Чарити, за лохматой вершиной более низкого холма, – озеро, имеющее форму сердца, с деревней на южном берегу. Вокруг озера практически не увидишь ни коттеджа (их тут называют кэмпами), ни пристани, ни лодочного сарая. Зеленые леса и еще более зеленые луга подходят к голубой воде, и все здесь выглядит почти таким же диким, каким должно было показаться людям генерала Хейзена, прокладывавшим через эти леса дорогу в Канаду во время Революции.
Сид вдыхает все это, вбирает через поры. Если жил когда-нибудь на свете романтик, которому лучше было бы не учиться у Ирвинга Бэббита, то это Сид. Он в большей мере принадлежит к Школе реки Гудзон, чем Эшер Дюранд[38], он больший трансценденталист, чем Эмерсон, он больший друг лисы и лесного сурка, чем Торо.
– Ты мне не говорила, – мягко упрекает он ее. – По-моему, это самое красивое место на свете.
– Ну, не настолько красивое, но красивое, это правда. Я люблю этот вид с холма. Хорошо, что дождь перестал. Может быть, завтра получится покататься по озеру на лодке.
– Мне остаться до завтра?
– Твой друг из школы Магилла – он не будет беспокоиться?
Это чистейшее зловредство. Он отмахивается от монреальского друга резким движением руки.
– Ты хочешь, чтобы я остался?
Экспрессивное пожатие плечами. Загадочная улыбка.
– Ты недовольна, что я поехал следом за тобой?
– Нет.
– Почему ты убежала из Кеймбриджа?
– Я не убежала. Я приехала сюда в отпуск.
– И даже не сказала мне, куда направляешься. Конечно, убежала. Мне пришлось узнавать в музее Фогга, где тебя искать.
– Я решила импульсивно.
– Из-за меня.
– Не все на свете происходит из-за тебя!
– Но это как раз такой случай.
Пожатие плечами.
– Чарити, – спрашивает он в отчаянии, – ты хочешь, чтобы я уехал? Если так, то я уеду немедленно. У меня правда есть приятель в школе Магилла. Ждать он меня не ждет, это я выдумал, но он существует. Если мое присутствие тебе неприятно, я уберусь сию же минуту. Как я могу знать, играешь ты со мной в игры или нет? Я люблю тебя, это что-нибудь значит? Если есть шанс, я готов тут быть и ждать бесконечно, но я не хочу, чтобы меня терпели из жалости. Я хочу на тебе жениться. Я сделаю все, что для этого нужно, пусть даже на это уйдут годы. Но я не желаю быть объектом сострадания, которому не говорят правды.
– Разумеется, я не терплю тебя из жалости, – отвечает она. – Разумеется, я хочу, чтобы ты остался. Мама хочет, чтобы ты остался. Я рада, что ты приехал, действительно рада. Я на это надеялась. Но замуж! Как мы можем пожениться, когда у тебя до диплома еще два или три года? Сейчас люди голодают, стоят в очередях за хлебом – ну и где мы окажемся? Ни работы, ни перспектив, и годы до чего-то определенного. Да, твоя мать тебя содержит, пока ты учишься, но перестанет, если ты совершишь такой безрассудный поступок, как женитьба.
– Есть всякие способы.
– Грабить банки?
– Если понадобится. Но вопрос не в том, на что мы будем жить, а в том, хочешь ли ты.
Она смотрит на него ясными глазами из-под зюйдвестки. Он тянется к ее руке, но она отводит ладонь. Сжав зубы, он сидит и смотрит на расстилающийся внизу пейзаж. У нее на лице отрешенная полуулыбка, она молчит, но, когда она меняет положение – обхватывает руками колени и отклоняется назад, – он видит, что одна ее кисть опять в пределах досягаемости. На этот раз он накрывает ее кисть ладонью и не убирает руку. Наклонившись к ней, он едва не рычит, страстный, неудовлетворенный:
– Чарити!..
Другой рукой она проводит по длинной мокрой траве и обдает его холодными каплями.
– Умерь свой пыл.
– Чертова ведьма. Скажи-ка мне одну вещь.
– Какую?
– Если ты хотела, чтобы я за тобой сюда последовал, почему меня не пригласила?
– Я не была уверена, что это согласуется с мамиными планами.
– Ты могла ей позвонить и узнать.
– Не могла. У нас тут нет телефона.
– Написать могла.
– Почта – это не один день.
– И поэтому ты уехала, не сказав мне ни слова.
Она смеется.
– Ты же меня нашел.
Он тянет ее за руку, наклоняет к себе.
– Чарити!..
Но она смотрит на свои часы – они показались из-под рукава, когда он потянул, – выдергивает руку и вскакивает на ноги.
– Боже мой, до ужина двадцать пять минут. Нам ни за что нельзя опоздать в первый же твой день. Это будет губительно.
– Для чего губительно?
Но она уже бежит. Он хватает дождевик и несется следом, как большая желтая летучая мышь, вниз по мокрому склону между полуразрушенными каменными оградами и старыми кленами. Они бегут всю дорогу до дома. За минуту до того, как служанка Дороти вносит супницу, за тридцать секунд до того, как Джордж Барнуэлл Эллис склоняет голову, чтобы произнести молитву, они, пыхтя, подходят к столу и втискиваются на два свободных стула. Чарити, чтобы облагородить свой вид к вечерней трапезе, набросила на плечи свитер, у Сида в мокрых волосах заметны борозды от расчески.
Тетя Эмили окидывает их острым, пытливым взором. Девятнадцатилетняя Камфорт – та же Чарити, но в более мягком, девическом, миловидном и не столь эффектном варианте – уже молитвенно опустила голову, но скашивает глаза на Сида, севшего слева от нее, а потом бросает взгляд на Чарити, занявшую место напротив. Джордж Барнуэлл, видя, что все уселись, не тратит времени на знакомство с гостем. Он складывает ладони и с благодушным видом опускает глаза в тарелку.
О проекте
О подписке