– Куда мы теперь, Паола?
– Домой.
– А потом?
– Заселимся, разберем чемодан.
– А потом?
– Что потом? Помоешься, побреешься, переоденешься, поужинаем. Что ты хотел бы на ужин?
– Вот этого я и не знаю. Я помню все, что происходило со мной, когда проснулся. Помню все то, Помню все, что касается Юлия Цезаря. Но не могу предугадать, что будет происходить завтра и потом. Пока что я беспокоился не о завтра, а о том, что не мог припомнить совершенно ничего про позавчера. Но теперь мы движемся вперед… а впереди туман, там такой же густой туман, как за плечами. Ну, даже если не совсем туман. Но все равно колени у меня ватные. Не знаю, как мне сделать шаг. Это как прыгать.
– Что ты имеешь в виду? Под «прыгать»?
– Ну, прыгать, совершать рывок вперед. Чтоб прыгнуть, требуется разбежаться. А значит, требуется вернуться назад. А не вернешься назад – не скакнешь вперед. Вот мне и кажется, что я, пока не знаю, чем жил до сих пор, не сумею продолжать жить. Обычно всякий замысел рассчитан на то, чтоб изменить положение вещей. Ты мне сказала – бриться. Я провожу рукой по шее – и действительно, колется, заросла. Ты говоришь обедать, и точно, я вспоминаю, что в последний раз питался вчера, это был ужин. Супчик, ветчина, печеная груша. Но одно дело – распланировать на основании опыта такие действия, как бритье или обед, а другое дело – запланировать жизнь. Не понимаю, что имеют в виду под жизнью, я не помню, какой она была до сих пор. Понимаешь?
– Смысл твоих слов – что ты не ощущаешь проживания во времени. Между тем все мы живем в связке со временем, мы и время – одно. Ты очень любил одну цитату из святого Августина, как раз на эту тему. Ты всегда говорил об Августине: один из умнейших людей всех времен и народов. Он и нам, современным психологам, до нынешних пор очень полезен. Наша связь с жизнью троякая – ожидание, внимание и память, и все они взаимоувязаны. Ты не умеешь ожидать будущего, потому что утратил память прошлого. От того, что ты знаешь поступки Цезаря, тебе не проще осознавать свои поступки.
Паола увидела, как я стиснул зубы, и переменила разговор:
– Милан, твоя среда обитания.
– Первый раз в жизни эту среду вижу.
Мы повернули на широкую площадь, я механически перечислял:
– Замок Сфорца. Домский собор. Тайная вечеря и картинная галерея Брера.
– А что ты помнишь о Венеции?
– Каналь Гранде, мост Риальто, собор Святого Марка и гондолы. Что пишут в путеводителях, я знаю. И даже если бы я в Венеции сроду не был, я знал бы то же самое. А что касается Милана, хоть я живу тут тридцать лет, он для меня точно как Венеция. Или как Вена. Кунстхисторишес музеум, третий человек, Гарри Лайм на колесе в Пратере говорит, что швейцарцы придумали кукушку. И кстати, это абсолютное вранье, потому что кукушку придумали баварцы.
Вот и наша квартира. Превосходная квартира, с балконами на деревья парка. Видимо, то, что видно с балкона, называется «колышутся кроны». Действительно, когда природу хвалят, то не врут, она очень мила, природа. В квартире ценная старинная мебель, то есть я и впрямь состоятельный человек. Но я не знаю квартиры, не могу угадать, где гостиная, где кухня. Паола зовет Аниту, нашу домработницу-перуанку. Знакомство. Бедняжке очень нелегко со мной знакомиться по новой, она суетится, заводит меня в ванную, показывает, где зажечь свет, приговаривает:
– Pobrecito наш синьор Ямбо, ay Jesusmaria, вот здесь чистые полотенца, синьор Ямбо.
После выписки из больницы, суеты, волнения, солнца, переезда я ощущал, что покрылся потом. Я понюхал подмышку: собственный пот оказался не противным, запах вроде бы не шибал в нос, а подтверждал моим чувствам, что я живое создание. За трое суток до возвращения в Париж Наполеон слал депешу Жозефине, чтобы она не мылась. Моюсь ли я перед тем, как заняться любовью? Я стесняюсь спрашивать у Паолы. Да и потом, кто меня разберет, может быть, с нею я возлегаю после ванны, а с другими наоборот… Я вымылся в душе, намылил щеки и побрил их медленно и раздумчиво, обшлепал лицо лосьоном с легким и свежим запахом и причесался. Вроде теперь выгляжу поприличнее. Паола отвела меня в гардеробную: ясно, я любитель вельветовых штанов, жесткошерстных пиджаков, шерстяных галстуков в разных оттенках пастели (мальвовых, гороховых, смарагдовых? я помню прилагательные, но не знаю, куда их прилагать). Еще я понял, что мне нравятся рубашки в клеточку. Там висел и темный костюм для свадеб и похорон.
– Ты красавец, каким и был всегда, – сказала Паола, когда я оделся в брюки и в пиджак.
Она провела меня длинным коридором, обшитым книжными полками. Я смотрел на корешковые надписи, большинство было мне знакомо. То есть мне были знакомы названия, «Обрученные», «Неистовый Орланд», «Над пропастью во ржи». В первый раз за все время мне почувствовалось, что я попал-таки в правильное место. Я вытащил наудачу книжку, но еще до того, как смотреть на переплет, я ухватил ее правой рукой за задок и левым большим пальцем пробежался по страницам, от последней до первой. Прозвучал чудный шелест. Я проделал это несколько раз и спросил у Паолы, не выскочит ли из книги футболист, не ударит ли по мячу. Паола улыбнулась. Такие книжечки, сказала она, нам с тобой покупали в годы детства, это было кино для бедных, футболист дрыгал ножкой на уголке каждой новой страницы, а если прогонять страницы на большой скорости перед глазами, казалось, он ударяет по мячу и мяч отскакивает. Так я удостоверился, что и эта картинка – общее достояние: следовательно, я не помнил ее, а попросту знал о ней.
Книга была – «Отец Горио» Оноре де Бальзака. Я сказал:
– Папаша Горио жертвует собой ради дочерей, из которых одну, если не ошибаюсь, зовут Дельфина, появляется там и Вотрен под видом Колена, Растиньяк там горит азартом: Париж, ты или я, дуэль! Я что, читаю много книжек?
– Ты читаешь без просыпу. И у тебя замечательная память. Ты знаешь кучу стихов.
– Каких стихов, собственных?
– Чужих. Ты говоришь о себе: я нереализовавшийся гений, мир разделяется на писателей и читателей, писатели пишут из презрения к коллегам, чтоб иметь чего-нибудь почитать.
– Сколько же у меня книг. Извини, у нас.
– Здесь пять тысяч. Когда приходят идиоты, обычно спрашивают: сколько же книг у вас, вы их все прочитали?
– А я что отвечаю?
– Обычно ты отвечаешь: эти я еще не читал, иначе не держал бы у себя, вы же не сохраняете пустые консервные банки, правда? А те пятьдесят тысяч, которые я прочел, я уже передал в больницы и тюрьмы. От этого ответа идиоты падают на месте.
– Много книг на языках… Я, кажется, знаю языки. Le brouillard indolent de l’automne est épars. И еще: Unreal City, Under the brown fog of a winter dawn, A crowd flowed over London Bridge, so many, – I had not thought death had undone so many. И вдобавок: Spätherbstnebel, kalte Träume, Überfloren Berg und Tal, Sturm entblättert schon die Bäume, Und sie schaun gespenstig kahl.Тем не менее: Pero el doctor no sabía, - подытожил я, – que hoy es siempre todavía.
– Что характерно, из четырех цитат три – о тумане.
– Потому что я в тумане и есть. Но даже и этого тумана я не вижу. Могу только процитировать, как его видят другие: И эфемерное солнце на повороте, шаром мимоз сквозь белый туман.
– Ты всегда интересовался туманами. Где бы тебе ни попадалось описание тумана, отчеркивал на полях. Ты говорил, что родился в краю туманов. По-моему, ты все те цитаты ксерокопировал. У тебя на работе, помнится, лежит целая папка туманов. Не волнуйся, будет тебе туманов сколько угодно. Они, правда, в Милане уже не те, потому что в городе слишком много света, освещенных витрин, у нас светло даже ночью, туман остался только под самыми стенами домов.
– Туман своею желтой шерстью трется о стекло, Дым своей желтой мордой тычется в стекло, Вылизывает язычком все закоулки сумерек, Выстаивает у канав, куда из водостоков натекло.
– Эту цитату и я знаю… Ты сетовал, что туманы уже не те, то ли дело – туманы в твоем детстве.
– То ли дело – всё в моем детстве. Где хранятся мои детские книжки?
– Не здесь. В Соларе, в твоем деревенском имении.
И мне была рассказана вся история деревенского имения, то есть история семьи. Я родился в тамошней деревенской глуши, в рождественские каникулы 1931 года. В точности как младенец Иисус. Родители матери умерли еще до этого. Бабушка по отцу умерла, когда мне было пять лет. Оставался дед по отцу, и мы тоже только одни у него и были. Дедушка был достаточно странная фигура. Он был чем-то вроде букиниста, в смысле – продавал в лавчонке старые книги, но не антикварные, как продаю теперь я, а просто потасканные, бывшие в употреблении, и продавал вместе с книгами другие старые предметы. Он любил путешествия и часто отправлялся за границу. В ту эпоху заграницей был Лугано, самое-самое большее – Париж или Мюнхен. Там он приобретал разное старье на развалах, не только книги, а и афиши, вырезные картинки, открытки и старые журналы. В дедовы времена коллекционеры-ностальгики еще не развелись в таком, как сегодня, количестве, но кое-какие завсегдатаи в дедову лавку, по словам Паолы, ходили. Он и для себя тоже покупал. Не разбогател, но, кажется, был счастлив и доволен своими игрушками. Вдобавок в двадцатые годы ему досталось в наследство от двоюродного деда имение Солара. Громаднейший домище, ну ты сам увидишь, Ямбо, там одни чердаки размером с Постойнскую пещеру. При доме много земли, земля сдавалась в аренду исполу, и дед имел от этого прожиточный минимум – без лишней головной боли из-за убыточного книжного бизнеса.
Кажется, все без исключения летние сезоны моего детства, так же как и рождественские и пасхальные каникулы, вкупе с другими календарными праздниками, я проводил в Соларе. Прибавим также весь полностью сорок третий, сорок четвертый и часть сорок пятого года, когда мы сидели в Соларе, спасаясь от миланских бомбежек. В Соларе, таким образом, должны, по идее, где-то храниться все книги деда, а также мои игрушки и мои школьные книжки.
– Не знаю в точности где. Ты никогда не пытался их разыскивать. У тебя вообще отношения с тем домом были особые. Дед умер от инфаркта после того, как твои родители погибли в автокатастрофе. Все это в твой последний лицейский год.
– Чем занимались мои родители?
– Отец служил в бюро по импорту товаров из-за рубежа и дослужился до директора. Твоя мать не работала, тогда не полагалось. Отец мечтал о машине и наконец купил ее, и даже купил не просто машину, а настоящую «ланчу», и кончилось это плохо. Ты никогда не распространялся на эту тему. Они погибли, ты поступил в университет, вы с Адой, с сестрой, остались одни друг у друга.
– У меня есть Ада сестра?
– Младше тебя на два года. Ее приняли в семью брат твоей матери с женой. Ваши опекуны. Но Ада вышла замуж очень рано, в восемнадцать лет, и уехала с мужем в Австралию. Видитесь вы очень редко. Вашу квартиру в городе опекуны продали, продали и почти все имение Солара, то есть землю, нет, не дом, конечно, семейный дом не продавали. Деньги пошли на ваше обучение, ты вообще обрел полную независимость, потому что выиграл университетскую стипендию и поселился в общежитии в Турине. Солару ты как будто вычеркнул из жизни. Это уж я, сильно после, когда у нас родились Карла и Николетта, стала ездить в Солару, детей на все лето на воздух. Чего мне стоило привести в жилое состояние один из тамошних флигелей. Ты избегал там бывать. Девочки обожают Солару, для них это символ их детства, до сих пор они рвутся туда и вывозят своих детей. Ты, конечно, наезжал, потому что дети. Дня на два или на три. Не больше. Интересно, что ты никогда не заходил в мемориальный отсек – так ты называл крыло, где твоя детская и спальни родителей, бабушки и деда. Всю ту часть, вкупе с чердаком. Но и без того в Соларе места столько, что могут жить три семьи и не повстречаться за весь год ни разу. В Соларе ты совершал моцион, на горку и с горки, и как-то очень быстро обнаруживались важные дела, требующие твоего немедленного возвращения в Милан. Да я все понимала. Смерть родителей разделила твою жизнь на два этапа, все, что до этого, и все, что после этого. Наверное, соларский дом мешал тебе сосредоточиться на втором этапе, давил на тебя, и ты его как будто вытеснял из сознания. Я, безусловно, уважала эти обстоятельства, хотя нередко ревновала и подозревала, что неспроста ты так торопишься в Милан. Ладно, не станем касаться струн…
– А, подкупающая улыбка, заразительный смех… Смехунчик я этакий. Зачем ты выходила за «человека, который смеется»?
– Так подкупал же. Хотелось улыбаться вместе с тобой. Когда я была еще первоклассницей, у меня в школе был один такой Луиджино, и я беспрерывно говорила о нем. Приду из школы и все о Луиджино – чем отличился Луиджино, что нового отколол Луиджино. Мама, конечно, заподозрила, что я в Луиджино втюрилась. И она спросила меня, чем так хорош этот Луиджино. Я ответила – он меня смешит.
В некоторых вещах я напрактиковался очень быстро. Я усваивал, какой вкус у разной еды – давеча в больнице вся еда была совершенно одинакового вкуса, какое бы блюдо ни приносили. Горчица на вареном мясе оказалась аппетитной, но само мясо содержало в себе волокна, а волокна застревали в зубах. Я обрел (новообрел?) навык обращения с зубочисткой. Поковыряться бы так же в лобных пазухах, прочистить черепушку от засоров… Паола налила мне сначала одно вино, потом другое, и о другом я сказал, что оно несравнимо лучшего качества. Еще бы, отозвалась Паола, первое вино мы используем в кухне для готовки, а второе – это «Брунелло». Ну, тогда еще ничего, ответил я, голова не соображает, ну так хотя бы вкус еще при мне.
После обеда я отправился перещупывать все, что видел, нажимать ладонью на верх бокала с коньяком, наблюдать, как поднимается кофе в кофеварке, пробовать на вкус два сорта меда и три сорта варенья (лучшее – абрикосовое), мусолить тюлевые гардины, выжимать лимоны, совать пальцы в пакеты с крупами. Потом Паола вывела меня на короткую прогулку в парк, я притрагивался к коре деревьев, я старался воспринять
шелест листьев тутовника
в руке садовника.
На площади Каироли был цветочный киоск, Паола сложила целый пук невероятной пестроты, цветочник вытаращился на нас, но дома я рассмотрел, сколько запахов и красок в этой арлекинаде. И увидел, что это хорошо, произнес я с удовольствием.
Паола тут же спросила – я что, возомнил себя Господом? Я отвечал, что цитирую просто так, от нечего делать, однако втайне ощущал себя Адамом, осваивающим Эдем. Адаму этому приходилось работать в самом стремительном темпе. Я увидел на полочке средства бытовой химии и сразу понял, что лучше мне не пытаться вкушать от древа познания добра и зла.
После ужина я расположился отдохнуть. В кресле-качалке. – Твое обычное место, – откомментировала Паола, – для принятия вечернего виски. Гратароло, думаю, не убьет нас за это.
И она принесла виски марки Laphroaig, и я щедро плеснул себе в стакан, льда не надо. Жидкость шаром покаталась во рту, прежде чем уйти в глотку.
– Изумительно, хотя чистая нефть.
Паола пришла в восторг:
– Знаешь, после окончания войны, где-то в пятидесятые годы, у нас начали пить виски. До того не пили. Хотя, с другой стороны, может быть, фашистские руководители пили, откуда я знаю. В Риччоне, может, и пили, а в нормальных местах – нет. Для нас в молодом возрасте это было слишком дорого, но лет с двадцати мы потихоньку начали: что-то наподобие инициации. Родители смотрели с ужасом и задавали один и тот же вопрос: как можно это проглатывать, это же на вкус чистая нефть?
– Пьешь-пьешь, хоть тресни, никакого Комбре.
– Зависит, что пить. Пей себе спокойно, будет тебе и Комбре, и все остальное.
На столике пачка «Житан» в кукурузных гильзах, papier maïs. Я зажег сигарету, жадно затянулся, перехватило горло. Я покашлял и загасил сигарету.
От медленного качанья люльки я задремал. Когда же вдруг ударили часы, я встрепенулся и чуть не опрокинул стакан с виски. Часы стояли у меня за спиной, и я не сразу понял, от чего такие звуки. Ударов раздалось девять, поэтому я сказал:
О проекте
О подписке