Читать книгу «История Германии в ХХ веке. Том I» онлайн полностью📖 — Ульриха Херберта — MyBook.
image

ВОСХИЩЕНИЕ ПРОГРЕССОМ И КРИЗИС ОРИЕНТАЦИИ

Символом этой ускоренной динамики изменений был модерный мегаполис, олицетворением которого был Берлин. «Это новый город, самый новый из всех, которые я когда-либо видел, – написал в 1892 году гость из Америки, Марк Твен. – По сравнению с ним Чикаго выглядел бы почтенным, потому что в Чикаго много старых районов, а в Берлине их мало. Большая часть города выглядит так, словно построена на прошлой неделе»21. Строительный бум в Берлине на рубеже веков производил огромное впечатление на современников – целые районы были построены в течение нескольких лет, интенсивность движения транспорта возросла в несколько раз, жизнь стала стремительной. Гости города реагировали на это с соответствующим замешательством, но еще больше – новички, приехавшие в город из сельской местности. «Какое представление мы имели о Берлине! – писал сельскохозяйственный рабочий Франц Ребайн о своем первом путешествии на поезде из Померании в столицу империи. – Нам рассказывали о нем удивительные вещи: о его размерах, домах высотой до небес и сказочном освещении. Количество станционных огней теперь заметно увеличивалось. Мы по очереди высовывали головы из окон вагона и смотрели вперед, на море света в столице. Возгласы удивления и изумления: наверное, во всей Восточной Померании не было столько огней, сколько теперь неслось нам навстречу»22. Подмастерье пекаря Исайя Гронах почувствовал то же самое, когда впервые приехал в Берлин из Галиции в 1906 году: «Тут не я приехал в город. Тут город обрушился на меня. Здесь я чувствовал себя так, словно на меня напали, меня атаковали, во все стороны рвали меня новый ритм, новые люди, новый язык, новые нравы и обычаи. Мне нужно было держать себя в руках, распахнуть глаза, напрячь мышцы, чтобы меня не опрокинули, не раздавили, не расплющили»23.

В эти десятилетия Берлин воплощал в себе стремительное наступление эпохи модерна, как это делали кроме него только Лондон и Нью-Йорк. Непрерывное строительство, появление новых, все более крупных и великолепных магазинов-дворцов, распространение современных средств транспорта и связи символизировали всеобъемлющий оптимизм в повседневной жизни. Исследования природы и овладение технологиями, как твердо верилось, сделают прогресс неограниченным. Вернер фон Сименс, один из самых известных изобретателей и предпринимателей своего времени, выразил эту радостную уверенность в будущем так: «Наши исследования и изобретения приведут людей на более высокие ступени культуры, облагородят их и сделают более способными к идеальным устремлениям; наступающий век естественных наук уменьшит их невзгоды и недуги, увеличит их наслаждение жизнью, сделает их лучше, счастливее и более довольными своей судьбой»24. И так же как города можно было ярко освещать ночью и пересекать по километровым туннелям на электропоездах за считанные минуты, как можно было побеждать неизлечимые прежде болезни и делать вещи из искусственных материалов, так и законы социального сосуществования, несомненно, скоро должны были быть изучены, с тем чтобы перепроектировать основы государства и общества, опираясь на принципы рациональности, предсказуемости и технического разума: таково было широко распространенное убеждение.

Но чудеса технологии и организации были лишь одной стороной восприятия нового времени. С другой же стороны новые большие города, и в частности Берлин, олицетворяли собой социальные проблемы – нужду, в которой жили промышленные рабочие, повсеместную нехватку хорошего жилья, растущий антагонизм между богатыми и бедными. «Социальный вопрос» был в центре общественных дебатов в империи на рубеже веков, его поднимали как пролетарии и рабочее движение, требовавшие улучшения социальных условий, так и буржуазия и дворянство, которые видели в таких требованиях угрозу своим привилегиям и даже государству и обществу в целом. Расслоение и раскол общества и связанная с этим борьба между социальными классами рассматривались прежде всего буржуазией как наиболее очевидный недостаток эпохи модерна, и очень скоро появились мысли о том, как можно противостоять такой тенденции к классовому расколу путем подчеркивания национальной общности.

Новые городские агломерации разрушали ландшафт, концентрируя тысячи и сотни тысяч людей на небольшом пространстве, производя отходы и зловоние. В то же время изменился и привычный образ жизни и восприятия людей. Скорость, организация, планирование, расширенное разделение труда, изменившееся восприятие времени и пространства предъявляли новые требования и часто воспринимались как чрезмерные. Историк культуры Карл Лампрехт писал в 1912 году, что жизнь людей теперь определялась новыми единицами времени: «Пятиминутные аудиенции, минутные разговоры по телефону, секундный производственный цикл ротационной печатной машины, измерение с точностью до одной пятой доли секунды при езде на велосипеде». Недомогание от перевозбуждения чувств – «нервозность», «неврастения» – стало модной болезнью того времени, «спешка, беспокойство и неуютность общественного бытия, классовая и расовая ненависть, требование любой ценой изменить экономические и социальные условия» – таковы были причины этого заболевания, как утверждали представители новых дисциплин, занимавшихся этой проблематикой, – невропатологи, психологи, психиатры25.

Изменилась не только окружающая среда, но и сами люди. Для того чтобы «поставить себя» на фабрике, в городе, в доходных домах, на улице, требовались новые способы поведения и обхождения. Гендерные роли и отношения между поколениями начали меняться. Появились новые удовольствия для досуга, которые повлияли на способы получения опыта и массовый вкус. Но новые ролевые модели, соответствующие изменившимся условиям, не появлялись. Тем напряженнее искали их люди.

На рубеже веков подобные переживания утраты и тревоги переросли в явный кризис ориентации, который стал отличительной чертой эпохи и подвергал новый, индустриальный мир все более жесткой критике. Эта критика нашла своих самых красноречивых и громкоголосых выразителей в среде буржуазии, особенно буржуазии образования. Одним из парадоксов того времени было то, что в то время, когда капиталистическая экономика и модерная наука, то есть важнейшие сферы деятельности буржуазии, достигли в Германии небывалого расцвета, эта буржуазия впала в глубокие сомнения в себе и все больше дистанцировалась от культурных последствий своих собственных успехов. Протест против материализма и власти денег, против «холодного» интеллекта, против разделения труда и узкой специализации, против отчуждения и омассовления был наиболее распространен именно в буржуазной среде и перерос в своего рода бунт против побочных культурных эффектов эпохи модерна в целом26.

Эти выражения недовольства не обязательно были связаны с неприятием техники, промышленности и науки. То, что установление капиталистического хозяйственного уклада было неизбежно связано со специфическими изменениями в сфере культуры и общества – от классового раскола до «массового общества» и соблазнов большого города, – отнюдь не считалось несомненным. В этом отношении эти разнообразные попытки критики эпохи модерна можно понимать и как попытки принять те стороны новой эпохи, которые воспринимались как положительные, но избежать ее сопутствующих эффектов, которые воспринимались как вредные27.

Эта критика также показала, что религия, которая традиционно обеспечивала ориентацию и задавала смыслы, утрачивала свое значение. С одной стороны, религиозные установки и привязанность к церкви все еще были наиболее важными культурными факторами в Германии. Принадлежность к одной из двух деноминаций была само собой разумеющейся, причем религиозно-культурные привязанности еще больше углубились из‑за раскола между конфессиями и возникшего в связи с ним соперничества между церквями. С другой стороны, церковь играла все меньшую роль в повседневной жизни, а религиозные нормы, особенно в городах, утрачивали свой обязательный характер: эти процессы, которые невозможно было не замечать, вызвали еще больший рост потребности в истолковании мира, в новом порядке и безопасности28.

Пересоздание мира с помощью техники, науки и капитала в эти годы, несомненно, сопровождалось утратой чувства безопасности, уверенности и доверия, разрушением привязанностей, в том числе и между людьми, экономической незащищенностью и социальной нестабильностью – но в то же время и расширением возможностей для многих людей, шансами вертикальной социальной мобильности и надеждой на то, что в условиях процветающей индустриальной экономики положение работающего населения в долгосрочной перспективе будет значительно улучшаться. Таким образом, рубеж веков характеризовался одновременно оптимизмом в отношении прогресса и пессимизмом в отношении будущего; облегчением от освобождения от старых условностей и испугом от вторжения чего-то нового в привычный жизненный мир.

Наиболее обычной и распространенной реакцией на эти вызовы была твердая ориентация на старое и традиционное. Первоначально это относилось, прежде всего, к частной сфере семьи и сексуальности, воспитанию детей и образу жизни. В течение XIX века возобладала в качестве образца модель буржуазной семьи, подразумевавшая безусловное главенство мужа над женой и детьми, гендерно специфическое разделение ролей – муж занимался работой и общественной жизнью, жена отвечала за дом и воспитание детей – и идеал единства брака, любви и сексуальности. Однако с конца XIX века аксиомы частной жизни начали меняться. Среди низших классов, особенно в среде нового, часто не связанного узами брака городского промышленного пролетариата, неясные брачные и родственные связи были так же распространены, как и незаконнорожденные дети и матери-одиночки. Боязливым неприятием со стороны многих было встречено появление «юношества», или «молодежи», – казавшейся новой возрастной группы между детством и взрослой жизнью, которая выработала свои собственные варианты образа жизни и новое самосознание. Многие женщины, особенно в среде буржуазии, настойчиво стремились преодолеть традиционные ролевые модели и вырваться из предписанной колеи, сводившей их жизнь к семье и воспитанию детей, и это часто вызывало агрессивное сопротивление мужчин. Проституция и гомосексуализм – явления, которые теперь в больших городах более заметно и массово проявлялись, чем в скромных нишах провинции, рассматривались как символы разрушающей мораль силы эпохи модерна и как атака на семью, брак и нормальность; большой город изображался как «великая вавилонская блудница»29.

Встречные движения были мощными – они наблюдались не только в публичных заявлениях, статьях в прессе и социальных кодексах поведения, но и в практике судопроизводства. В Имперском уголовном кодексе 1871 года и Гражданском кодексе 1900 года, где были объединены и заново упорядочены различные правовые нормы немецких земель, была предпринята попытка отразить эти угрозы и закрепить традиционные идеалы семьи и морали. Поэтому в том, что касалось наказуемости гомосексуализма, на имперском уровне были приняты не сравнительно либеральные традиции южных земель Германии, а гораздо более строгие прусские нормы, отчасти еще дополнительно ужесточенные. Законодательство о разводе также защищало институт брака от субъективной воли супругов и еще сильнее ограничивало основания для развода. Правовое положение мужа по отношению к жене было в Гражданском кодексе дополнительно укреплено: ее правоспособность была ограничена, она подчинялась мужу, выступавшему теперь в качестве своего рода опекуна по отношению к ней. Незаконнорожденные дети и их матери подвергались значительной правовой дискриминации. Запрет на аборты, подкрепляемый уголовным наказанием, остался в силе и даже был расширен30.

Такие репрессивные расширения правовой регламентации жизни следует понимать, прежде всего, как реакцию на изменения традиционных структур, их размывание – в реальности или даже только в опасениях. Поскольку существовало опасение, что большой город, промышленный пролетариат, массовое общество, а также стремление женщин и молодежи к независимости разрушат семью, брак и нравственный закон, предпринимались меры к тому, чтобы традиционные нормы, а вместе с ними и традиционные представления о правильном и неправильном, всесторонне зафиксировать и защитить от изменений. За этим стояли, с одной стороны, политические интересы тех групп, которые принципиально выступали вообще против любых изменений в обществе и путем стабилизации нормативных структур стремились зафиксировать распределение власти в нем. С другой стороны, фиксация традиционных ценностей в период экстремальных социальных и культурных изменений отвечала и потребностям всех тех, кто нуждался в подобных жестких кодексах норм, чтобы суметь как-то сладить с наваливающимися новыми явлениями жизни, разобраться в них; такая потребность, безусловно, была у большинства людей в обществе, к каким бы политическим лагерям они ни принадлежали.

Но в то же время существовали и противоположно направленные силы, которые пытались реформировать не только общественную, но и частную сферу жизни и адаптировать ее к новым условиям. Прежде всего это означало, что считавшиеся преступными отклонения теперь делались предметом публичной научной и политической дискуссии, а не просто маргинализировались и подавлялись. Репрессивные методы воспитания, равно как и страдания от жестких сексуальных норм, стали важными темами в литературе. Наготу и сексуальность теперь нередко изображали позитивно, как проявления непосредственности и естественности. Возникло движение за сексуальную реформу, требовавшее изменения правовых норм – в семейном праве, в отношении к гомосексуальности и к внебрачным детям. Заметны стали первые шаги к смягчению строгости нравов: например, постепенно исчезли знаменитые купальные фургоны, которыми прежде должны были пользоваться женщины, чтобы купаться, будучи укрытыми от любопытных взглядов. Дресс-код становился все менее строгим, отношения между полами делались более расслабленными – но только в больших городах, и даже там лишь в ограниченных кругах.

Сочетание энтузиазма по поводу прогресса с позволявшей сохранять уверенность ориентацией на наследие прошлого проявлялось и в других областях – например, в архитектуре того времени. Что касается представительных зданий, то новый Берлин был построен в причудливом стиле историзма, в котором доминировали неоренессанс, необарокко, неороманский стиль: башни, купола, статуи, имитации замков, орнаменты и надписи «под старину» – все это архитекторы применяли при строительстве зданий, предназначенных для самых прозаичных целей, какие только можно себе представить. Склонность к помпезности, пышности и монументальности была видна во всем: железнодорожные вокзалы, похожие на соборы, ратуши, похожие на дворцы Гогенштауфенов, универмаги, похожие на замки из фантастического прошлого, – главное, чтобы было как-нибудь «в старинном немецком стиле». Такое молодое общество, как немецкое, в только что основанном национальном государстве, которого никогда не существовало прежде, тем сильнее подчеркивало традиции, чем более неуверенно чувствовало себя в настоящем. Прежде всего здания с особенно «современным» назначением – банки, страховые компании, вокзалы – облекались в историзирующие одежды. В облике нового здания столовой «Ашингер» в Берлине – это был дешевый ресторан, где одновременно обслуживали более четырех тысяч человек, – этот маскарад доведен до предела: «Фасад в стиле средневекового собора, стены, похожие на языческие гробницы, подвалы, взятые из „Тысячи и одной ночи“, настоящие индийские скальные гнезда, залы – чисто тронные залы готских королей», – с изумлением отмечал один французский журналист31.

Это сочетание современной техники и монументальной, историзирующей оболочки для нее в архитектуре показывало, насколько люди гордились достигнутым – и в то же время насколько неуверенно они с этим обращались. Это своеобразно проявилось в поведении германского монарха – кайзера Вильгельма II, который представлял страну в этот период экстремальных перемен. Любовь Вильгельма к новинкам техники, появлявшимся в эпоху модерна, была общеизвестна, – равно как и его неприятие сопутствующих явлений этой эпохи – от парламентаризма до модерного искусства. Его ориентация на идеализированное прошлое выражалась как в любви к романтизированному Средневековью, так и в постоянно сменяемых, богато украшенных мундирах. Напыщенный стиль монарха, его склонность к внешней эффектности в поведении и к величественным жестам обличали в нем парвеню, не умевшего обходиться с новым для него богатством и искавшего искусственных символов своей укорененности в истории и традициях прошлого тем больше, чем динамичнее становилось настоящее. Здесь Вильгельм воплотил в себе ведущий, «модерный» тип своего времени: карьерист, поднимающийся по социальной лестнице, стремящийся к статусу и престижу, вечный нувориш без опоры на корни и без спокойного чувства собственного достоинства, компенсирующий это армейской бравурностью, подчеркнутой сверх всякой меры прусской молодцеватой выправкой в сочетании с высокомерием, менталитетом подданного и громким ура-патриотизмом. Конечно, это была карикатура, но именно так Вильгельма часто и воспринимали, особенно после того как он стал допускать один за другим дипломатические промахи и faux pas. Но были и другие типы, которые определяли то время: например, ироничный интеллектуал-литератор или вождь рабочих, сочетавший в себе в равных долях революционность с респектабельностью, или мечтатель-энтузиаст, пекущийся о молодом поколении, или патриарх-фабрикант с нелегким нравом. Но Вильгельм своей неугомонностью, своим сочетанием фанфаронства с чувством собственной неполноценности, своей манерой картаво и отрывисто, с пафосом изрекать слова все же особенно полно выражал дух того времени32.

Дело в том, что таким поведением монарх удовлетворял и потребности немецкого общества, которое в помпезности и пышных жестах видело выражение своей гордости за стремительный взлет Германии и в то же время, лишившись многих традиций, обеспечивавших опору в жизни, искало того, кто излучал бы уверенность и авторитетность. А это в среде буржуазии ассоциировалось прежде всего с государством и его представителями. Со времен подавления революции 1848–1949 годов сила государственных институтов и слабость парламентаризма были существенными структурными особенностями сначала прусского, а затем прусско-германского общества. Затем, когда национальное государство было создано сверху – его создание стало возможным благодаря трем точно рассчитанным и выигранным войнам, – эта базовая авторитарная структура была дополнена приматом военной сферы в обществе и государстве, который сохранялся даже спустя десятилетия после тех военных успехов. Ни в одном другом промышленно развитом государстве того времени представители военной касты не достигли такого высокого социального престижа. И в воспитании детей, и в общении взрослых между собой моделями служили армейские манеры. Авторитарное государство, в котором царил армейский дух, надежно обеспечивало стабильность жизни и сулило безопасность, постоянство и надежность в мире, который буквально трещал по швам33.