Его глаза темнеют, и в их синих глубинах я вижу что-то невыразимое. Какое-то смятение. Что-то страдальческое. Что-то… беспомощное. Мне странно думать так о Хадсоне. И еще более странно осознавать, что, возможно, в каком-то смысле в этом виновата я.
Но прежде чем мне удается уложить в голове ту боль, которую я вижу, и придумать, что сказать, к нам подходит паренек помладше. Не знаю, из какого он класса, из девятого или из десятого, но очевидно, что ему меньше шестнадцати лет. И что он человековолк.
Это необязательно делает его плохим. Тот факт, что Коул и его подручные были засранцами, вовсе не означает, что плох любой человековолк – за примером далеко ходить не надо, взять хотя бы Зевьера. Но вряд ли я сейчас в силах начать выяснять, кто этот паренек и каковы его намерения. Ведь мое сердце громом отдается в груди, и я чувствую себя ужасно беззащитной.
Видимо, Хадсон чувствует себя так же, как и я – или хотя бы понимает, что чувствую я, – потому что он тотчас же вскакивает со стула. Более того, он сосредотачивает все свое внимание на человековолке и впивается в него таким хищным взглядом, что у того округляются глаза. Он останавливается как вкопанный еще до того, как Хадсон рычит:
– Сейчас ты уйдешь отсюда.
– Сейчас я уйду отсюда, – лепечет человековолк и начинает торопливо удаляться. Я ожидала, что он повернется и убежит, но я забыла, как хорошо у здешних обитателей развит инстинкт самосохранения. Человековолк ни на секунду не спускает глаз с Хадсона, пока не добирается до двери библиотеки. И даже там он отворачивается только на миг, чтобы найти дверную ручку.
Открыв дверь, он убегает с такой быстротой, будто за ним гонится свора адских псов. Интересно, что же такого он узрел в глазах Хадсона, что заставило его ретироваться так быстро, даже не попытавшись затеять спор?
Но когда Хадсон поворачивается ко мне, в его взгляде уже ничего нет. Ни угрозы, ни гнева. А также ничего из того, что я видела в его глазах несколько минут назад.
Вместо этого передо мной чистая гладь, прозрачная, как оконное стекло, и подобно стеклу, лишенная глубины.
– Я думала, ты не можешь пользоваться своей волшебной силой, – замечаю я, когда он снова садится на стул.
Он бросает на меня взгляд, в котором читаются удивление и досада.
– Ты что, забыла, что я вампир?
– Что? Значит ли это, что твою магическую силу вообще нельзя подавить? – И тут меня осеняет. – Или ты просто убедил дядю Финна в том, что он ее подавил?
– Зачем мне это?
– А почему бы нет? – парирую я. – Среди моих знакомых не так уж много тех, кто готов позволить вот так просто лишить их способностей, если они могут их сохранить.
– Но я не принадлежу к большинству. Как ты могла заметить, моя магическая сила такова, что жить с ней не так уж просто. Если бы я мог избавиться от нее, я сделал бы это не раздумывая.
– Я тебе не верю. – Досада на его лице сменяется возмущением, но я не сдаю назад. Вместо этого я пожимаю плечами и продолжаю: – Извини, но я не верю, и все. Ты обладаешь слишком большой силой, чтобы просто взять и отказаться от нее. Не забывай, что мне отлично известно, насколько она огромна.
Он вскидывает бровь.
– А тебе никогда не приходило в голову, что именно потому, что моя сила так велика, я и желаю от нее отказаться?
– Если честно, то нет. По-моему, ты не принадлежишь к такому типу людей.
– Какому?
– Ну, сам знаешь – к типу филантропов, готовых жертвовать собой, спасая мир. – Я округляю глаза. – К тому же если ты в самом деле отказался от своего легендарного дара убеждения, то как же тебе удалось заставить этого человековолка так быстро сбежать?
– Я тебе уже говорил. – Его лицо и голос полны самодовольства. – Я же вампир.
– Я понятия не имею, что ты хочешь этим сказать. – Но мои вспотевшие ладони говорят об обратном.
– А то, что этот зеленый человековолк отлично знает, что такой вампир, как я, может в два счета оторвать ему руки, если пожелает, и что для этого мне не нужна моя волшебная сила.
Он выглядит настолько довольным собой, что я не могу его не подколоть.
– Да ну? Ты в самом деле считаешь себя таким большим и нагоняющим такой страх?
Он моргает, уставившись на меня, как будто не может поверить, что я впрямь смеюсь над ним. Или даже более того, флиртую с ним. Но сама я испытываю еще большее потрясение, когда до меня доходит, что именно этим я сейчас и занимаюсь.
Хотела бы я знать, что на меня нашло. Я бы погрешила против истины, если бы сказала, что от того, как Хадсон рыкнул на этого человековолка, меня не бросило в дрожь. Причем не в такую, которую можно было бы назвать неприятной. Похоже, я из тех, кому могут нравиться разные типы парней.
Но это все равно ничего не значит, кроме того, что и в ипостаси человека, и в ипостаси горгульи я умею распознавать и ценить силу духа. Разве не так? Хадсон мой друг. А люблю я Джексона, и неважно, что мы с ним расстались. Любое взаимное влечение, возникающее между Хадсоном и мной, может объясняться только узами сопряжения и больше ничем.
Я знаю, каким мощным было мое влечение к Джексону, притом с самого начала – еще до того, как я узнала его, не говоря уже о том, чтобы влюбиться. Так есть ли основание думать, что с Хадсоном все будет по-другому?
От одной этой мысли я начинаю немного психовать.
К тому же Хадсон так и не ответил на тот вопрос, который я задала ему перед тем, как появился человековолк, так что я по-прежнему понятия не имею, что происходило между нами в те три с половиной месяца и что он чувствует ко мне, не говоря уже о том, что он думает о нашем сопряжении. И эта неопределенность нагоняет на меня страх.
– Вот именно, страх, – говорит Хадсон так внезапно, что у меня мелькает мысль, что он читает мои мысли. Но тут он обнажает свои клыки, и до меня доходит, что это ответ на мое предыдущее замечание.
Поскольку от вида его клыков меня тоже бросает в дрожь, я начинаю осознавать, что у меня, видимо, проблема, и серьезная, и это еще до того, как он спрашивает:
– Что именно ты хочешь узнать о тех месяцах?
– Меня интересует любая информация. – Я делаю глубокий вдох, надеясь угомонить неистовый стук сердца. – То, что ты можешь вспомнить.
– Я помню все, Грейс.
– Все? – повторяю я, немного потрясенная этим признанием.
Он подается вперед и снова говорит:
– Все. – Слово это больше похоже на рык.
И я едва не проглатываю язык.
Глубоко внутри просыпается и настораживается моя горгулья, и я чувствую, как мне передается ее каменная невозмутимость. Я заставляю ее успокоиться, уверив, что со мной все в порядке, хотя в эту минуту так и не кажется.
– Я помню, каково было просыпаться и наблюдать твои неизменные бодрость и оптимизм, – хрипло говорит он. – Я был уверен, что мы так и умрем, запертые там, но ты была убеждена, что мы спасемся. Ты отказывалась думать иначе.
– В самом деле? – В последнее время мне совсем не свойствен такой безбрежный оптимизм.
– О да. Ты все время рассказывала мне о всяких местах, которые ты покажешь мне, когда мы освободимся. Наверное, ты считала, что, если я смогу увидеть все места на планете, которые можно любить, я перестану быть порочным.
– О чем ты? – Это звучит так, будто я скорее ставлю его слова под сомнение, чем задаю ему вопрос, и, возможно, так оно и есть. Потому что сейчас я могу думать только об одном: как тяжело ему пришлось, когда мы наконец вернулись. Сначала я вообще не осознавала, что он рядом, а осознав его присутствие, обрушила на него все мыслимые подозрения.
– Например, о городке Коронадо, где ты любила бывать, живя в Сан-Диего. Ты садилась на паром и проводила всю вторую половину дня, бродя по местным картинным галереям, а затем заходила в маленькое кафе на углу, чтобы выпить чашку чая и съесть пару печений размером с твою ладонь.
О боже. Я уже несколько месяцев не вспоминала об этом месте, и вот теперь Хадсон напомнил мне о нем, и я снова вижу его так ясно. И почти ощущаю вкус шоколадной крошки в печенье.
– А что это было за печенье? – спрашиваю я, хотя мне и так очевидно, что он говорит правду.
– Одно шоколадное с шоколадной крошкой, – отвечает он, улыбаясь, и это первая настоящая улыбка, которую я вижу на его лице за долгое время. Одна из тех немногих настоящих улыбок, которые мне вообще доводилось у него видеть. Она озаряет и его лицо, и все вокруг. И, если честно, меня саму… особенно меня саму.
И поскольку от этой мысли – от этого чувства – мне становится не по себе, я спрашиваю:
– А как насчет второго печенья?
Я никогда никому не рассказывала об этом, так что, надо думать, могу быть спокойна.
Но улыбка Хадсона становится только шире.
– Оно овсяное с изюмом, и по правде говоря, оно тебе не очень по вкусу. Но это любимые печенья мисс Велмы, а никто никогда не заказывает их у нее. Она говорила, что перестанет их печь, но ты видела, что это расстраивает ее, и начала заказывать по одному такому печенью всякий раз, когда приходила в ее кафе, чтобы дать ей повод продолжать их печь.
Я ахаю.
– Я никогда никому не рассказывала про овсяные печенья мисс Велмы.
Его глаза встречаются с моими.
– Ты рассказала про них мне.
Я уже несколько месяцев не думала о мисс Велме. Живя в Сан-Диего, я заходила к ней по меньшей мере раз в неделю, но потом мои родители погибли, я расклеилась и так больше к ней и не зашла. И даже не попрощалась с ней перед тем, как улететь на Аляску.
Мы с ней дружили, что кажется нелепым, если учесть, что она была просто хозяйкой кафе, которая продавала мне печенье, но мы правда дружили. Иногда я сидела в ее маленьком заведении и говорила с ней часами. Она стала для меня бабушкой, которой у меня никогда не было, а я худо-бедно заменяла ей ее внучат, которые жили на другом конце страны. А затем я просто взяла и исчезла. У меня падает сердце, когда я думаю об этом – думаю о ней и том, как она гадает, куда я делась.
Но поскольку в последнее время на меня и без того свалилась куча огорчений, я заставляю себя забыть про свои сожаления и спрашиваю:
– А что еще ты помнишь?
На секунду мне кажется, что он примется давить на меня или, того хуже, начнет рассказывать какую-нибудь историю о моих родителях, которую услышал от меня и которую мне сейчас не вынести. Но он, как всегда, видит больше, чем следовало бы. И уж точно больше, чем мне бы хотелось.
Вместо того чтобы заговорить о чем-то сентиментальном, трогательном или грустном, он закатывает глаза и говорит:
– Я помню, как ты стояла надо мной каждое утро в семь часов и требовала, чтобы я проснулся и начал действовать. Ты настаивала на том, чтобы что-то делать, несмотря на то что мы ничего не могли.
Я чуть заметно улыбаюсь, услышав нотки легкого раздражения в его словах.
– Тогда чем же мы занимались? Я хочу сказать – помимо обмена историями.
Следует долгая пауза, затем отвечает:
– Разножками.
Это совсем не тот ответ, которого я ожидала.
– Разножками? В самом деле?
– Мы проделывали тысячи и тысячи разножек. – На его лице написана невероятная скука.
– Но как такое возможно? Я хочу сказать, у нас же не было настоящих тел, не так ли?
– Ты сотрясала все вокруг, когда совершала прыжок. Это было так неловко, но…
– О господи, скажи, что я не все это время оставалась камнем, – перебиваю его я.
– А как же. Я пытался уговорить тебя заняться каким-нибудь менее шумным спортом – например, стрельбой по тарелочкам или танцами в деревянных башмаках – но ты стояла на своем. Разножки – и все тут. – Он пожимает плечами, как бы говоря: ну что я мог поделать? – после чего наконец разражается смехом, который так долго пытался сдержать. – Нет, ты была в своем человеческом обличье, но весь этот марафон разножек… – Он подмигивает мне.
– Но я терпеть не могу разножки. Я их просто ненавижу.
– Как и я. Теперь. Но ты же знаешь, что говорят о ненависти, не так ли, Грейс? – Он откидывается на спинку своего стула и смотрит на меня таким пламенным взглядом, что его жара, пожалуй, было бы достаточно, чтобы распрямить мои курчавые волосы. – Это просто другая сторона…
– Я в это не верю. – Я обрываю его прежде, чем он успевает закончить старую поговорку о том, что ненависть и любовь – это всего лишь две стороны одной медали. Не потому, что я действительно этому не верю, как я сказала, а потому, что какая-то часть меня верит. И потому, что сладить со всем этим сейчас я не могу.
Хадсон не пытается вывести меня на чистую воду, за что я ему очень благодарна. Но он и не оставляет эту тему. Он остается сидеть, обхватив рукой спинку соседнего стула и вытянув под столом свои длинные ноги, и смотрит на меня.
Мне следовало бы уйти – и я хочу уйти, – но в его взгляде есть нечто такое, что заставляет меня продолжать сидеть на месте, как будто я пригвождена к своему стулу, и чувствовать, как трепещет мое сердце.
С каждой секундой я все больше и больше ощущаю себя не в своей тарелке и в конце концов чувствую, что больше не могу. Я не готова с этим разбираться. Ни с чем из всего этого. И я отодвигаю свой стул от стола и говорю:
– Мне надо идти…
– Ты хочешь узнать, что еще я помню? – перебивает меня Хадсон.
Да, я хочу узнать все, что он помнит, хочу узнать, о чем я рассказала ему, чтобы увериться, что я не сболтнула лишнего, чтобы удостовериться, что я не дала ему в руки рычаг, который позволил бы ему уничтожить меня. А еще я хочу узнать все, что рассказал мне он.
Я хочу узнать про маленького мальчика, у которого отняли его брата. Хочу узнать про его отца, который обращался с ним, как с дрессированным тюленем, и использовал его как оружие. Хочу узнать про его мать, которая предпочитала не замечать тех ужасных вещей, которые творили с ее сыном, но которая затем, не раздумывая, разодрала лицо Джексона, оставив на его щеке шрам за то, что он уничтожил своего старшего брата.
– О, какую же затейливую паутину ты пытаешься сплести…
– Убирайся из моей головы! – рявкаю я, вперив в него сердитый взгляд. – Как ты вообще можешь…
– Не обязательно владеть телепатией, чтобы понять, о чем ты думаешь, Грейс. Это написано у тебя на лице.
– Да, хорошо, мне надо идти.
– А я только разогрелся. – Когда я встаю, он тоже встает, и у него снова делается насмешливый тон. – Да ладно, Грейс. Неужели тебе не хочется узнать, что я подумал о том красном платье, в котором ты ходила на школьный бал? Или о том купальнике, который ты один раз надела на пляж в Мишн-Бич?
– Купальник? – верещу я, и мои щеки вспыхивают, когда до меня доходит, о каком купальнике он толкует. О том малюсеньком, крошечном бикини. Хезер купила его на распродаже в местном магазине для сёрфингистов и на спор предложила мне надеть его. В других обстоятельствах я бы не рискнула этого сделать, но она обвинила меня в том, что я косная, что я застряла в своей зоне комфорта и что я трусиха.
– Помнишь, лиловый со стрингами? Он был очень… – Он рисует в воздухе два крохотных треугольника. – Геометричным.
Он дразнит меня, и я это понимаю, но в его глазах виден не только смех. В них есть что-то темное, что-то опасное, в их глубинах таится едва различимая страсть.
Я облизываю внезапно пересохшие губы и с трудом выдавливаю из себя слова, несмотря на ком в горле:
– Я в самом деле рассказала тебе все, да?
Он поднимает бровь.
– Как я вообще могу знать ответ на этот вопрос?
Он прав, но я зашла уже слишком далеко, чтобы это признать.
– Если ты видел тот купальник, то ты видел и…
Больше он ничего не говорит и уж точно не спешит удовлетворить мое любопытство. Не знаю, что это: одолжение или просто еще один способ помучить меня. Потому что теперь в его глазах уже явно читается пыл, и у меня вдруг возникает такое чувство, будто моя кровь одновременно и стынет и кипит. Я не знаю, что мне делать, что говорить – возможно, на несколько секунд я даже забываю дышать, – но затем Хадсон моргает, и страсть гаснет в его глазах так же быстро, как вспыхнула. Так быстро, что я начинаю сомневаться – может, мне это только померещилось?
Особенно когда он самодовольно улыбается и говорит:
О проекте
О подписке