– Ты знал, что все это бесполезно, – произнес Эндрю Мэнесс, смотря сверху вниз на раскрытую на столе книгу и внимательным взглядом изучая рукописные страницы. – Ты учил меня всегда читать правильные слова и всегда помнить их, но знал, что я смогу прочесть и другие. Ты знал, что я такое. Знал, что подобные мне существа живут лишь с целью читать запретные слова и желать, чтоб их вывели черной тушью на самих небесах. Ты сам написал эти слова, поэтому не мог об этом не знать: ты и есть создатель книги. И своего сына ты привел в такое место, где он непременно прочел бы твои слова. Ты совершил ошибку, поселившись здесь, и ты это прекрасно понимал… но продолжал убеждать себя, что только в таком месте свершенное тобой можно как-то обратить вспять.
Тебя страшило то, что ты содеял – при поддержке остальных. Годы напролет тебя интриговали высшие формы проявления безумия, самые омерзительные тайны и ритуалы… а потом ты начал бояться. И что же ты обнаружил, что так сильно запугало тебя и всех тех, кто разделял чудовищную правду, изложенную тобой в книге? Меня ты увещевал, что всякая метаморфоза таит в себе ужас, что сама способность к преображению – симптом великого зла; но ведь в книге своей ты заявляешь, что преображение – единственная истина, что такую истину завещал нам Тсалал, Тот, кто за гранью закона и здравого смысла. «Природа вещей мнима, – пишешь ты, – и нет никаких лиц, кроме масок, что плотно подогнаны к беснующемуся за ними атомарному хаосу». Ты писал, что в жизни этого мира нет истинного роста или эволюции, а есть только преобразования внешнего вида, непрерывное плавление и литье наружности, не затрагивающее сути. И, прежде всего, ты писал, что нет спасения ни одной живой душе, потому что нет живых как таковых, и ничто живое не подлежит спасению – все и вся существует лишь только для того, чтобы быть втянутым в медленный и бесконечный водоворот мутаций. Его мы можем наблюдать каждую секунду нашей жизни, если взглянем на мир глазами Тсалала.
Но даже эти твои непрестанно фиксируемые на бумаге истины не могли привести к столь великому страху – думаешь, от меня укрылось бы восхищение, с которым пишешь ты об этих вещах? Ты всегда поражался этому Великому Стебу, Всеобщему Маскараду, мгле, что застилает глаза всем, кроме тех, кто избран Тсалалом. Нет, о том, что тебя так напугало, ты либо не хочешь, либо не можешь говорить. На что же наткнулся ты в конце концов? Что заставило тебя отречься от всех последователей, переехать в этот городок и найти убежище в учении Церкви, которое ты никогда по-настоящему не разделял? И почему это открытие побудило тебя к бегству от него, если существовало оно только у тебя в памяти? Какие знания позволили тебе пророчествовать о том, что жители Мокстона вернутся сюда, но помешали рассказать, какое явление может быть ужаснее кошмара, от коего они сбежали, от тех преступных метаморфоз, что захлестнули здесь всякую улицу и всякий дом?
Ты знал, что место это непотребно, когда привез меня сюда ребенком. И я узнал, что это место непотребно, когда вернулся домой, в этот город, и остался здесь… пока все не узнали, что я пробыл тут слишком долго.
Вскоре после того, как Эндрю Мэнесс вернулся в Мокстон, однажды посреди дня к нему подошла на улице седая как лунь старуха. Он стоял и смотрел в окно ремонтной мастерской, закрывшейся как-то слишком уж рано. Там, за стеклом, будто специально выставленные на обозрение, покоились на витрине проржавевшие детали – насколько Эндрю мог судить, то были останки выпотрошенного автомобильного двигателя. Его вывели из задумчивости слова старой женщины:
– Я вас уже видела раньше.
– Вполне может быть, миссис, – ответил он. – Я переехал в дом на Оукман-стрит пару недель назад.
– Нет, я видела вас гораздо раньше.
Эндрю слегка улыбнулся старухе и произнес:
– Я жил здесь, когда был еще ребенком, но не думаю, что меня тут кто-то помнит.
– Я помню эти волосы. Они рыжие… даже немного желтоватые, в зеленцу.
– Что ж, никого не щадит время.
– Я помню, какими они были тогда. Даже сейчас они почти не изменились. А вот я-то стала седой, как морская соль.
– Да, миссис. – Он не знал, что еще сказать.
– А я ведь говорила этим проклятым олухам, что помню. Но кто меня послушает! И как вас зовут, молодой человек?
– Меня, миссис…
– Спайкс, – назвалась она.
– Меня, миссис Спайкс, зовут Эндрю Мэнесс.
– Мэнесс, Мэнесс, – забормотала старуха себе под нос. – Нет, никаких Мэнессов я не помню. Вы же живете в доме Стантса…
– Тот дом на самом деле был куплен у одного из членов семьи мистера Стантса. У того, кто унаследовал его после смерти самого главы семьи.
– Раньше Уотерсы там жили. А до них – Уэллсы. До Уэллсов – Макквистеры. Но я их не застала. Или… или просто слишком долго вспоминать, кто там, перед Макквистерами, жил. Чертовски долго. – Повторяя эти два слова, старуха побрела по улице прочь. Эндрю Мэнесс смотрел, как ее худая, коронованная белизной седых волос фигура удаляется и теряет четкость среди серых помех города-остова.
С точки зрения Эндрю Мэнесса, мир делился на две части, которые можно было отличить друг от друга только с помощью «предубеждения души», – так он это называл. Где бы он ни находился, особое пространство открывалось ему с помощью ясновидческого дара, откликающегося на атмосферу вокруг, и Эндрю сразу понимал, правильное это место или нет. В первом случае он осознавал, что его ощущение себя и внешний мир вокруг отделены друг от друга, и это отрешение казалось естественным для всего человеческого рода. То были правильные места. Нет ничего тревожного в пустоте, пролегающей между внутренним «я» и явлениями, которые мы воспринимаем как существующие вне нас. Он не чувствовал угрозы в таких пространствах, составлявших реальный мир почти для всей расы людей. Но были и другие, казавшиеся Эндрю неправильными, где присутствовало нечто ужасное по своей природе, некая сила, которая не принадлежала этим местам, но свободно перемещалась внутри них… и, как следствие, – внутри него. Именно такие пространства и их постоянное присутствие стали определять его жизнь, сам ее ход. Ранее у него не было выбора, ибо таков был план человека, породившего его, и он был вынужден этому плану следовать. По сути, весь этот грандиозный замысел зиждился лишь на нем – он, Эндрю Мэнесс, был его сердцем.
Его отец знал о существовании подобных мест, к которым Эндрю был чувствителен даже в детстве и где ему предстояло пережить второе рождение под знаком Тсалала. Преподобный Мэнесс знал, что Мокстон был одним из таких мест, одним из аванпостов на поистертых границах реальности. Он сказал, что привез сюда сына ради того, чтобы тот научился оказывать сопротивление присутствию, ощутимому и там, и во всем остальном мире. Он сказал, что привез Эндрю в хорошее место – на самом же деле все было наоборот. Все становилось неправильным, едва принималось во внимание то, каким рос его сын. Мэнесс часто повторял, что Эндрю должен посвящать все думы словам из Тсалалова Писания, но те были с легкостью заглушены и узурпированы иными словами в иных книгах, которые ему не следовало читать, которыми, казалось, отец нарочно соблазнил его. Вскоре вычитанное в книгах вызвало у Эндрю ощущение того самого присутствия, что могло проявиться в таком месте, как город Мокстон. Были и другие места, где он чувствовал это присутствие. Следуя интуиции, что становилась острее с годами, Эндрю Мэнесс легко определял такие места – иногда по опасности, исходившей от них, а иногда по одному их облику.
Он мог остановиться перед заброшенным домом на пустыре, напоминающим одинокий скелет на свалке костей, и эти развалины представлялись ему храмом, неким подобием придорожной святыни, ведущей к тому темному присутствию, единения с которым он так желал, дверью в тот мрачный мир, где это присутствие зарождалось. Невозможно описать те чувства, те бесчисленные оттенки судорожного волнения, что он испытывал, подступая к очередной руине, чьи кривые очертания свидетельствовали об ином порядке мироустройства, истинной природе жизни, так как подобные руины – лишь хрупкие тени, отбрасываемые на землю миром далеким и незримым. Здесь Эндрю ощущал близость с потусторонним, чья воля была обручена с его собственной. Так часто бывает во снах, где человек чувствует себя обладающим фантастической силой, дарующей шанс предвидеть будущее, – в то же время никак не может контролировать эту силу, что легко способна отворить дверь хаосу и превратить любой сон в кошмар.
Это смешение тайны и беспомощности сокрушало его, подобно черному хмелю, и указывало на цель жизни Мэннеса: запустить великое колесо, крутящееся во тьме, и быть распятым на нем.
Но Эндрю знал, что его цель была лишь эхом той, что много лет назад замыслили его отец и те другие, и даже путь к этой цели окончательно оформился его собственным рождением.
– Когда я был молод, – рассказывал преподобный Мэнесс повзрослевшему сыну, – я думал, что стал адептом магии древних богов, посланников первейших демонов и святых. Я не понимал тогда, что все эти годы жил просто как хранитель музея, где выставлены божественные статуи… а не как настоятель храма, куда божества нисходят во плоти. И я знал, что богов этих много, что столетие за столетием они сменяли друг друга, по мере того как миры, возносившие им хвалу, рассыпались в пыль. Наверное, любому, кто не ощущал присутствие великой темной силы, что стоит за всеми богами, они казались этакой нескончаемой чередой зеркальных отражений – но я ощущал, я чувствовал, что затмевает древних богов. Оно было древнее их, таилось у самых истоков. Но к поверхности из своих глубин это чудовище восстало не так уж давно – не больше века назад. Эта великая тень, эта тьма, возможно, всегда господствовала над другими мирами, кроме нашего, теми мирами, что никогда не знали богов порядка и закона. Даже наш мир долго готовился к ее приходу, истончая иллюзию реальности в тех местах, где этому способствовало наибольшее число факторов. И вот, сквозь такие прорехи, как Мокстон, еще не виданная Тьма хлынула сюда, к нам.
Да, случилось это не больше века тому назад, когда все люди этого мира перестали осознавать присутствие этого нового бога – вернее, антибога, если на то пошло. Никогда оно не было полным, это осознание, и лишь немногочисленные избранные человеческого рода приближались к агоническому состоянию истинного просветления. Я сам шел к нему очень долго. Может, и сомнительна она, истинность моего просветления, если вспомнить об источнике, откуда я получил его. Тем не менее существует определенная традиция просвещения – древний протокол, с помощью которого тайное знание передается людям посредством различных текстов. Благодаря этим инспирированным свыше писаниям, мы можем познать опыт иномирья, непостижимый напрямую. Так было и в случае с Тсалалом – хотя созданная мною книга с таким названием и не относится к помянутому мной выше прозрению. Это лишь отражение – да и то преломленное, – идей, что встречал я в тех текстах, где упоминается сам Тсалал.
Конечно же, всегда существовали особые книги – архаичные предания, где намеки на существование великой тьмы творения давались всегда; где описывались чудовища как людской, так и иной природы – как будто в конце концов есть разница! Нечто мрачное и абсурдное издавна обживалось во всех языках этого мира. Порой оно давало о себе знать, бросая тень на любые попытки объяснить тот или иной необъяснимый случай. Эта тень всегда с нами: во всех легендах о призраках или рассказах о тварях, являющихся в ночи, во всех мифах о демонах и обезумевших богах присутствует она, посмеивается над нашим в нее неверием – и этот смех оглашает целые эпохи, целые века. Мы тоже можем его услышать – просто обратившись к помянутым мною историям. Как бы мы ни хотели проигнорировать этот отзвук, как бы ни старались защитить себя, – он все равно звучит и звучит над миром.
Но около века тому назад смех зазвучал еще громче, еще истеричнее, и ты, Эндрю, сам пошел на этот звук, зачастив с визитами в мою библиотеку и упиваясь мрачным торжеством абсурда. Знай – книги, что хранятся там, не содержат никакого тайного знания для избранных, ибо написаны были для всего мира, что перестал чтить богов порядка и закона, усомнился в их существовании и начал все более превозносить абсурд и хаос. Теперь мы оба изучили книги, в которых Тсалал постепенно раскрывался как само ядро нашей Вселенной, даже если их авторы оставались непричастными к явленным им откровениям. Ведь даже это имя взял я у одного из самых искушенных членов ордена готических рассказчиков, у мастера Эдгара По. Вспомни «Сообщение Артура Гордона Пима», описанный там фантастический край, где и люди, и места их обитания состоят всецело из совершенной черноты, – антарктическую страну Тсалал. Это ведь одно из самых лучших описаний тьмы, которую никто никогда не видел, литературное открытие бытия без духа и сущности, без смысла и необходимости – не вселенной порядка и замысла, а, напротив, мира, у которого есть лишь один принцип существования – бессмысленная трансформация. Это вселенная гротеска. Вселенная абсурда. И как только я его открыл, то увидел цель: призвать то, что теперь я называю Тсалалом, и в конечном счете воплотить его в материальном мире.
Шли годы, и я встречался с людьми, что были очарованы почти теми же амбициями, и в итоге с их помощью я сформировал Лигу Избранных Тсалала. Те люди были адептами старых богов, что обессилели или погибли из-за появления нового, из-за его неизбежного наступления, которое мы так жаждали ускорить и в котором желали раствориться. Ибо мы признали маску собственных личностей, и единственным утешением в этой потере, извращенным спасением было принять окончательность Тсалала. И для этого необходимой стала женщина, на ее основе мы провели церемонию зачатия. Именно во время этого ритуала мы впервые причастились его, Тсалала, что двигался внутри нас всех и чудесным образом изменял столь многое.
Той ночью мы и не подозревали, что случится нечто подобное. Все это произошло в другой стране, куда более старой. Но то было место, подобное Мокстону, где все проявления этого мира будто колеблются порой перед глазами, расплываются и превращаются в простой туман. Центральную улицу мы называли улицей Фонарей – они стояли там повсюду, эти светочи в кованых опорах с изящными рожками. Они были просто фрагментами дизайна, оформительского стиля, но нам тогда казались самими очами нашего божества. Один из нас, видный поэт той эпохи, называл их железными лилиями. Еще кто-то безвестный сравнил их драгоценный свет с сиянием желтых топазов. Другие языки в других странах не преминули отплатить им цветистой данью – их называли les réverbères, les becs de gaz[8], и они стали загадочным символом целого века, мира, которому впоследствии выпустили кишки.
Именно на этой улице мы сыскали апартаменты для твоего рождения и грядущего воспитания во славу Тсалала. В том захудалом районе почти не осталось жителей, да и те, оставшиеся, покинули его еще до твоего рождения, испугавшись изменений, захвативших улицу Фонарей. Те поначалу были едва заметны: пауки стали класть свои сети прямо на камни мостовой, тонкие пряди дыма, выползая из труб, стелились низко, не поднимаясь к небу. Когда наступила ночь твоего рождения, все стало хуже. Изменилась сама комната, где мы проводили ритуал рождения. Мы читали молитвы Тсалалу всю ночь, стоя вокруг той женщины, что должна была родить Бога. Я ведь сказал, что по факту она была не нашего круга? Нет, то была опустившаяся жительница Улицы, чье тело я и мужчины нашего ордена присвоили на несколько месяцев. Но не думай плохого, мы обращались с ней весьма почтительно все то время, что она была у нас на содержании. Когда наступил час твоего появления на свет, она лежала на полу ритуальной комнаты и кричала сотней разных голосов. Мы не надеялись, что она переживет это испытание. Не ожидали и столь быстрого результата. Почти не чаяли, что связь между ней и Тсалалом установится.
Мы приглашали сам Хаос в мир, прекрасно отдавая себе в этом отчет. Перспектива абсолютного попрания начал опьянила нас. Ты бы знал, с каким мрачным восторгом мы приветствовали все те намеки на старт вселенского кошмара, конца. Но та ночь… та ночь многое изменила. Мы лицезрели что-то, доселе абсолютно непредвиденное, и поняли, что никогда не хотели стать единым с этим… уж точно не с тем, что предстало перед нами на улице Фонарей. Когда ты, Эндрю, начал входить в мир через лоно той женщины, Тсалал пошел следом – через все ее тело. Она стала Его семенем, ее плоть лучилась и разбухала в плодородной почве нереальности, которой была та озаренная фонарями улица. Мы посмотрели в окна, уже думая о побеге. Но увидели, что там уже нет никакой улицы, нет никаких домов. Остались лишь фонари, своим грубым желтым сиянием похожие на гнилые звезды. Бесконечные ряды огней, поднимающиеся во всеохватывающий мрак, – можешь себе это вообразить? Все, что поддерживало реальность окружающего мира, кануло. Мы заметили, как наши собственные тела утратили объем, стали как двумерные грубые рисунки – а тело той женщины, семени грядущего Армагеддона, напротив, наливалось густой объемной чернотой… сила и магия Тсалала действовали! И в тот момент, поняв, что не желаем встречи с таким чудом, вообще ни с чем из того, что появилось на улице Фонарей, мы отважились на последний, самый отчаянный шаг…
Даже во времена Макквистеров, о которых уже никто почти не помнит, Мокстон был городом-остовом. Казалось, во всем нем было не сыскать и одного нового здания. Растрескавшиеся кирпичи, выцветший сайдинг, расползающаяся черепица и линялые навесы были словно унаследованы от каких-то других брошенных зданий, откуда-то еще, из подновленного города, не нуждающегося больше в устаревших материалах. Витрины магазинов здесь были настолько запыленными, что непонятно было, откуда на них еще берется тусклое отражение. Мокстон, со своими кое-как выстроенными улицами, походил на огромную свалку.
Он был скорее подобием настоящего города, картонной декорацией для старого сценического шоу, кое-как расписанной выдохшейся акварелью, без заботы о мелких деталях вроде названий улиц и контор, – эти бессмысленные каракули все равно никто никогда не должен был читать. Все настоящее в этом городе было каким-то образом искоренено. Ничто здесь больше не процветало и не способно было повлиять благотворно на повсеместный упадок.
Этот город был неподходящим местом для любого начинания. Даже такие здания, как отель или аптека, не смогли устоять и смиренно приняли тот загадочный облик, что был свойственен всем маленьким конторкам в переулках Мокстона: обувной лавке, где в витрине стояли давным-давно вышедшие из моды образцы, бутику одежды с манекенами, покрытыми вековой пылью и кем-то обезглавленными, ремонтной мастерской, в которой вся сданная техника так и валялась повсюду, покрываясь ржавчиной.
Много лет назад на видном углу Вебстера и Мэйн-стрит открылся кинотеатр, за много десятилетий до того, как над перекрестком этих улиц повесили светофор. Большая неоновая вывеска с названием «РИВЬЕРА» горела до сих пор. Буквы были видны издалека – свет лампочек рассеивал сумрак заката. С наступлением осени в Мокстоне они блекли, их шарм угасал в атмосфере всеобщей иллюзорности. Сейчас, по прошествии лет, когда-то новая «Ривьера» выделялась не сильнее здания старой аптеки Макквистеров через дорогу. Им обоим было предоставлено постоянное скромное покровительство в городе-остове, которому давно уже не требовались ни развлечения, ни лекарства.
О проекте
О подписке