Май 1899 г., г. Санкт-Петербург
Новое Адмиралтейство грохотало паровыми молотами, чадило кузницами и материлось хриплым басом десятников; империя строила новый броненосный флот для нужд Дальнего Востока, и не было конца этим трудам.
Работы по корпусу бронепалубного крейсера «Аврора», последнего из серии «богинь отечественного разлива», задерживались: то опаздывало с поставкой механизмов «Общество франко-русских заводов», то срывал график перегруженный заказами Ижорский завод, а до обуховских шестидюймовок ещё и очередь не дошла…
Но силуэт нового корабля уже обретал грозные очертания, и глазницы якорных клюзов всматривались в туман века нового, века двадцатого: что нас там ждёт?
А на противоположном берегу Невы, куда перевозили публику бойкие зелёные пароходики, шумел Васильевский остров: звонили в колокола кондукторы конки и карабкались по винтовой лесенке на империал – собрать мелочь с трёхкопеечных пассажиров.
Грохотал барабан на плацу Павловского училища, юнкера в погонах с жёлтым кантом тянули носок и мечтали поскорее уже в летние лагеря под Красное Село, где муштры не в пример меньше, а нежные дачницы ждут партнёров для мазурки, падекатра и вальса в жарком от любовного волнения курзале.
Черноголовые чайки с криками садились прямо в радужные нефтяные пятна, качались на замусоренной воде гавани и косили круглые глаза на тесные ряды двухмачтовых чухонских лайб.
У Сельдяного буяна возчик, кряхтя, сбросил тяжеленную бочку с подводы: она скатилась с раската, врезалась в камень, треснула и хлынула серебром рыбьих тел. Набежали торговки с корзинами, выбирая селёдочку потолще. Ругались, толкаясь жирными боками; ловко сновали голые по локоть, перемазанные пахучим соком руки.
– Кудыть, кудыть хватаешь! У солдатика свово хватать будешь, коли нащупаешь. Моё это.
– С чего твоё-то, паскудница, тебя тут не стояло.
Набивали корзины, поднимались к возчику взвешивать и расплачиваться.
Под шумок сутулый блондин протолкался среди баб, схватил с земли раздавленную селёдку, сунул за пазуху и поковылял в сторонку, пока не прихватили.
Сутулый долго блуждал среди штабелей громоздящихся до неба брёвен. Наконец отыскал: на груде старой щепы спал напарник, прикрытый драной рогожей. Растолкал, говоря с мягким акцентом:
– Фставай, Фётор, полтень уше.
Фёдор сбросил рогожу, сел. Поскрёб воспалённое лицо, вытащил из грязной бородёнки насекомое, казнил ногтями. Проворчал:
– Нет от тебя покою, чухна. Принёс?
Блондин радостно закивал. Вытащил из-за пазухи сочащуюся бурыми потёками селёдку, окончательно перемазав одёжку. Брезентовая куртка грузчика-«крючника» хранила остатки памяти о былой роскоши: на нитке болталась последняя медная пуговица, а бархатная оторочка нагрудных карманов истёрлась и свисала неряшливой бахромой.
– Это чего? – вылупился Фёдор.
– Рыпка, – пояснил эстонец, – фкусная.
– Ыыы, – завыл напарник, – снимай портки.
– Сачем? – осторожно спросил блондин и на всякий случай отступил назад.
– Затем. В дупло себе свою «рыпку» засунешь. Мне опохмелиться надо, понятно? Я думал, ты уже казёнки раздобыл, к полудню-то. Что, совсем ни копья?
– Нет, – застенчиво улыбнулся эстонец, – откута? Я к татарам ещё не ходил.
– А есть чего нести?
– Вот.
Блондин поковырял стружку, вытащил грязный мешок. Ослабил верёвку, стягивающую горловину, вытащил сверкнувший красными боками тяжёлый шарик.
Напарник пощупал, взвесил. Довольно сказал:
– Это дело. Медный. Где взял?
– Ну, там.
– Где «там»?
– На Марсовом. Отломал от столбика, пока горотовой отвернулся. Он свистеть, а я пежаль.
– Кто ты? – поразился Фёдор. – Что ещё за «пежаль»?
– Ношками пежаль. Быстро-быстро.
– Тьфу ты, нерусь. Бежал то есть? Это всё? Тут копеек на двадцать, маловато. Не хватит на «красную головку»-то.
Чухонец вновь улыбнулся и достал ещё одну штуковину: тяжёлую, блестящую резьбой по тулову.
Напарник наклонился. Потрогал, пощупал, даже понюхал. Ошарашенно спросил:
– Это что?
– Не снаю. Военные матрозеры баржу разгружали, уронили. В ящичке теревянном. Я схватил, пежаль. Ящичек выбросил, а это принёс.
– Прибор какой-то. Может, астролябия?
Чухонец уважительно посмотрел на напарника. Кивнул:
– Та, наверное.
– Ладно, пошли.
Старьёвщика нашли, где обычно: в подвале доходного дома на Седьмой линии.
Постучались, зашли. Переминались скромно у стеночки, пока татарин шумно дохлёбывал чай из блюдца.
– Слышь, князь, – простонал Фёдор, – взял бы хабар, а то мутит меня, сил нет.
– Што за люди, – рассердился старьёвщик, – щаю не дают попить. Всё ходят, ходят, беспокоят. Показывай.
Бросил краденый медный шар на весы, поиграл гирьками.
– Гривенник.
– Чего так мало?! Дай хоть пятиалтынный!
– Двенадцать копеек, и всё.
Можно было, наверное, поторговаться, но взмокший от жажды, подрагивающий Фёдор сорвался:
– Ах ты, тварь косоглазая, рожа басурманская! Грабишь народ православный.
– Всё, – сказал старьёвщик, – закрываемся. Выходи, выходи.
Всунул шарик обратно в широкие ладони чухонца и принялся выталкивать приятелей на улицу.
– Куда «закрываемся»? Будний день сегодня, четверг!
– Щетверг, пятница – тебе какая разница? Иди отсюда, пока я околотощного не позвал.
Татарин вынул из кармана дворницкий свисток и сделал вид, что собирается подавать сигнал.
Да, день определённо не задался.
– Что это на меня накатило, – стонал Фёдор, – надо было соглашаться с татарвой. Хотя бы «мерзавчика» купить.
Чухонец сочувственно молчал.
Приятели убежали недалеко: спрятались в чахлых кустах, поблизости от входа в подвал. Мало ли: вдруг хозяин передумает?
Но старьёвщик запер дверь на огромный висячий замок и ушёл куда-то, шаркая калошами.
– Что же делать-то?
Страдалец оглядел двор доходного дома и увидел мальчика на лавочке, читающего книгу.
– Во, чистенький, в матроске. Богатенький. Может, купит астролябию?
Подошёл, покачиваясь. Сказал:
– Здорово живёте, господин хороший.
Мальчик лет девяти встал со скамейки, снял бескозырку, вежливо кивнул:
– Здравствуйте. Чем могу служить?
– Ишь ты, – восхитился страждущий, – вот я, положим, Фёдор. А ты кто, барчук? Чего тут делаешь?
– Николай Ярилов, к вашим услугам. Готовлюсь к вступительным экзаменам в кадетский корпус.
И продемонстрировал обложку учебника арифметики.
– Умна-а-й, – из последних сил продолжал очаровывать Фёдор, – генералом станешь, попомни моё слово. Купишь астролябию?
– У вас есть астролябия? – обрадовался мальчик. Но тут же расстроился: – Наверное, дорогой инструмент. Я вряд ли располагаю необходимой суммой.
– Полтинник, – торопливо сказал Фёдор, – ладно, сорок копеек.
– Сколько? – не поверил Коля. И попросил: – Покажите, пожалуйста.
– Эй, чухна! Ну ты где, замёрз, что ли? Шибко беги сюда и покажи господину кадету прибор.
Эстонец вытащил из мешка и положил на скамейку похищенное у военных моряков. Три головы склонились над штуковиной странной формы.
– Это, разумеется, не астролябия, – уверенно сказал Коля.
– Тю, много ты понимаешь. А что тогда? Тут меди одной фунта на три. Бери, пока дают. Хорошая игрушка. Смотри! Тяжёлая, прочная.
Фёдор схватил предмет и с размаху бросил на гранитный столбик, врытый посреди двора; но дрожащие руки подвели, и штуковина зарылась в мягкую землю.
– Подождите, – наморщил лоб мальчик, – где-то я видел подобное. У папы в книгах?
– Крепкая! Ни в жисть не разобьётся. Играй – не хочу, – пробормотал Фёдор и вновь воздел над головой добычу, прицеливаясь в гранитную пирамидку.
У Коли Ярилова с внезапной, пугающей чёткостью всплыла картина из отцовской служебной книги: «донный взрыватель к девятидюймовой чугунной бомбе»: цилиндр с резьбой и конусообразная нашлёпка…
Сказать он ничего не успел.
Белая вспышка ударила в глаза, нестерпимо горячая волна обожгла, ударила, опрокинула…
Ещё долго эхо взрыва билось о каменные стены, пытаясь найти выход из тесного двора.
Сентябрь 1899 г., Санкт-Петербург
Осень первыми золотыми листьями падала на бульвары столицы; перелётные птицы всё чаще поглядывали в остывающее небо, планируя маршрут на юг, а в противоположном направлении потянулись в Санкт-Петербург войска, возвращающиеся из летних лагерей по железной дороге.
У Царскосельского вокзала строились кадеты: ротные офицеры рычали на мальчишек в белых гимнастических рубахах, прозванных для краткости «гимнастёрками».
Начальнику училища подали экипаж: застонали рессоры, принимая семипудовую тяжесть. Пожилой генерал, кряхтя, разместился, заняв чуть ли не всю ширину сиденья. Махнул снятой с руки белой перчаткой; капельдинер понял и подал знак – тут же загрохотал невпопад кадетский оркестр, завыла медь помятых труб, забухал огромный барабан – едва ли не больший по размеру, чем лупящий в кожаный бок упитанный кадет.
Впереди – знамённый расчёт из лучших фрунтовиков выпускного класса; орлиные головы трепыхались на ветру, дразнились узкими языками. Старшие шагали браво, высекая подковками сапог искры из мостовой, выпятив колесом грудь; публика замирала на тротуарах от восхищения, размахивала приветственно зонтиками; стреляли глазками гимназистки и утирали платочками слёзы умиления матроны.
Бухал барабан, грохотали сапоги, стучали сердца. Последними шли, едва поспевая, младшие; семенили невпопад, неспособные шагать так же широко, как их взрослые товарищи. Были они ростом равны лежащим на плечах тяжёлым винтовкам, а шеи их торчали из шинельных скаток, словно тонкие ветки из вороньих гнёзд. Отстающих взводные командиры хватали за воротники и подтаскивали к строю, как сука подтаскивает за шиворот щенят, укладывая в корзину.
Директор гимназии поморщился: рёв оркестра с улицы мешал разговору. Подошёл к окну, закрыл створку, повернул бронзовую ручку.
– Так на чём мы остановились, милостивый государь?
Инженер-капитан содрал перчатки, бросил в фуражку, лежащую на столе. Сказал:
– На этом несчастном случае со взрывателем. Мой младший сын теперь калека. Передвигается лишь с помощью костылей. Врачи обещают улучшение: возможно, со временем костыли удастся заменить на трость.
Директор потеребил холёными пальцами золотую цепочку, но вынимать часы не решился, чтобы гость не принял этот жест за невежливый намёк.
– Ну-с, я прослежу, чтобы классный наставник провёл беседу с гимназистами. Поверьте, у нас прекрасные дети, они не будут дразнить вашего сына. И он вполне сможет пройти курс обучения. За исключением, конечно, гимнастики, военного строя, фехтования. Но эти предметы предназначены для гармоничного развития и не являются основными, так что не извольте беспокоиться. Вот сможет ли он без посторонней помощи ходить по лестницам? У нас, знаете ли, младшие классы на третьем этаже. Смею спросить: почему вы не желаете обучать сына на дому? Насколько я могу судить, жалованье вам позволяет нанимать домашних учителей. А после он сдаст экзамены экстерном. Многие так делают…
– Дело не в преодолении лестниц, – сказал офицер, – а в ином преодолении. Видите ли, я вдовец. Мать Николая умерла родами. Его родами. Сам я по делам службы вечно отсутствую, вынужден жить на казённой квартире в Кронштадте, но и там бываю редко. Коля находится на попечении Александры Яковлевны, сестры моей покойной жены. Старший брат его заканчивает Павловское пехотное училище. Словом, дома ему одиноко. Сын и сейчас, после несчастного случая, часто замыкается в себе: он мечтал о военной карьере, теперь недоступной. Думается, что среди сверстников ему будет лучше, общение отвлечёт от печальных раздумий.
– Пожалуй, вы правы, – директор кивнул, – новейшие педагогические учения высоко ценят общество сверстников в развитии индивидуума. Что же, вступительный экзамен Николай выдержал успешно, никаких препятствий для его обучения нет. Я постараюсь особо следить за ним, накажу надзирателю и учителям.
Директор достал белоснежный платок, деликатно высморкался. Спросил:
– А что, его мечта была столь серьёзна? Детские надежды часто меняются, и я не стал бы…
– Серьёзна, поверьте мне, – перебил инженер-капитан.
– Ну да, разумеется, – согласился директор. И поморщился: за окном сфальшивил тромбон.
Последняя кадетская рота скрылась за углом, вернулись на свои ветки успокоившиеся вороны. Публика разошлась по гражданским делам.
Мальчик, опирающийся на костыли, продолжал смотреть вслед исчезнувшему строю.
Весна 1900 г., Санкт-Петербург
Самыми трудными были лестницы.
Вы даже не представляете, сколько их. Можно подумать, что кто-то, зло ухмыляясь, сначала соорудил невообразимое количество лестниц и только после выстроил вокруг них город.
Сияющие мрамором и рассыпающиеся истёртым плитняком, скрипучие деревянные и гулкие чугунные. Закрученная кругами ада лесенка на империал конки была вообще пыткой непреодолимой: приходилось ехать внизу, среди пожилых чиновников и жалостливо качающих головой мастеровых.
Вот эта жалость была хуже любого неудобства и невыносимой боли во всём теле, устающем к вечеру безмерно.
Лестницы и ступени, ступени и лестницы. Я наизусть выучил дорогу: три этажа вниз из квартиры; каждую неровность панели и каждую щербину поребрика; вечно скользкое от петербургской мороси крыльцо гимназии; четыре ступени вниз, в шинельную, и потом столько же обратно. И шесть пролётов по семнадцать ступеней в каждом, чтобы подняться в наш класс.
Я постоянно опаздывал, не поспевая за резвыми однокашниками, и часто коридорный паркет скрипел под моими костылями в полной тишине, когда занятия уже начались; это нервировало преподавателей.
О проекте
О подписке