Вполоборота, о, печаль,
На равнодушных поглядела.
О. Мандельштам
– Ну а что же Ахматова-то?
– Ох, ребята, с Ахматовой все непросто.
Ну во-первых: она на самом-то деле давно уже не являлась самодержавной властительницей Анечкиных дум. Теперь это уже была не абсолютная, а конституционная монархия, Анна Андреевна делегировала почти всю свою власть разношерстному собранию авторов: и Мандельштаму, и нелюбимому ею Набокову, и любимому внучатому племяннику Бродскому, и, наконец, неугомонному дедушке Пушкину. Ну и куче всяких мелких литературных отщепенцев, если не сказать власовцев.
Так что генерал, подтверждая правоту Черчилля, готовится к прошлой, уже проигранной им войне. Но это, в общем, его проблемы, мне-то что? На автора это никакой порочащей тени не бросает. Так даже интереснее и забавнее.
Но вот что меня заботит гораздо больше – люди, которые помнят то время… я подчеркиваю – которые помнят, а не которые тогда жили, – ведь большинство детей этих, по сути дела, страшных лет России могут забыть все что угодно, да уже и забыли и заменили собственную неповторимую жизнь веселыми картинками «Мосфильма» и студии имени Горького под милейшую музычку Бабаджаняна, Таривердиева, Френкеля, Окуджавы и других советских композиторов в исполнении ансамбля имени Александрова или супругов Никитиных.
На слова Онегина Гаджикасимова и Роберта Рождественского.
В общем, как спьяну напевал мой покойный друг: «Прекрасное жестоко, не будь ко мне далеко!»
Но те, кто помнит (а именно на них я и возлагаю свои нескромные писательские надежды), бывают ужасными занудами и придирами. И они, скорее всего, укажут автору на искажение исторической правды: очаровать и сбить с толку восьмиклассницу должна была не Анна Андреевна, а Марина Ивановна!
Да вспомните неуклонно нарастающее цветаевское беснование в 1960-е, 1970-е и 1980-е годы!
Татьяна Доронина душераздирающим голосом декламирует и записывает пластинку, София Ротару по радио «Маяк» транслирует: «Горечь! Горечь! Вечный привкус на устах твоих, о страсть!», Белла Ахмадулина с горькой, но все-таки рискованной иронией обещает за «Мандельштама и Марину отогреться и поесть», тысячи (а может, и миллионы) девочек и неустроенных женщин вслед за Барбарой Брыльской лицемерно благодарят за то, что «вы больны не мной, а я больна не вами», а сотни (или тысячи) поэтических юношей, получив от журнала «Юность» оскорбительно короткий ответ и рекомендацию больше читать классику, шепчут в ночи:
– Поэты мы – и в рифму с париями!
Или даже:
– В сем христианнейшем из миров поэты – жиды!
Что проку спорить! Нашей юностью, которая проходит мимо, была, вне всякого сомнения, Марина Цветаева.
Но, дорогие мои ровесники, уважаемые мои пенсионеры и пенсионерки! Дело в том, что неоткуда и не от кого было Анечке Бочажок получить эту обольстительную отраву и даже узнать о самом существовании этой серебрящейся и сверкающей сирены, чье дело измена, чье имя Марина!
Вспомните, если уж вы такие памятливые, где и когда все это происходило!
Год приблизительно 67-й, поселок Тикси-3, Булунский район Якутской АССР!
Да не было никакой Цветаевой ни в одной из трех посещаемых Анечкой библиотек городка! Да и Ахматовой, как выяснилось, тоже.
И самое главное – не очень-то наша подрастающая героиня интересовалась поэзией и нисколько не пылала страстью для звуков жизни не щадить. Что вообще-то странно, потому что еще с дошкольных лет Анечка постоянно выступала с чтением стихов на концертах самодеятельности и делала это с видимым удовольствием и, можно даже сказать, вдохновенно!
Едва научившись говорить, уже тешила родителей и подвыпивших гостей декламацией Чуковского – сначала дуэтом с папой:
В. И. Замяукали котята,
Надоело нам мяукать,
А. Мяу-мяу!
В. И. Мы хотим, как поросята,
А. Хью-хью-хью!
В. И. Хрюкать!
А потом и соло:
– Взяй баяшек каяндашик! взяй и написай! я мемека! я бебека! я медедя забадай!!
И правда бодала хохочущего папку, державшего ее на руках, в щеку, а однажды в нос – больно и до крови.
А в пять лет в Нальчике, уже немного умея читать, сама разучила стишки из «Родной речи» своей старшей подружки Тани Хакуловой и, сидя на папиных плечах, оглашала июньский парк звонким и смешным голосом:
Помним нынешнее лето,
Эти дни и вечера!
Столько песен было спето
В теплый вечер у костра!
И все встречные курортники любовались и улыбались!
Вторую строфу Анечка пропускала, потому что парное молоко с легкой пенкой считала гадостью, недостойной публичной декламации.
Огороды мы пололи,
Загорали у реки!
И в большом колхозном поле
Собирали колоски!
Вот интересно, догадывались ли авторы (М. Смирнов, стоявший под стихотворением, был на самом деле псевдонимом Агнии Барто и подправившего ее Маршака), с каким именно указом партии и правительства и с каким количеством смертных приговоров ассоциировалась последняя строчка их стихотворения у некоторой заинтересованной части советского народа?
Набираем «колоски указ» и получаем от «Яндекса» 769 тысяч ответов. И вот буквально вторая ссылка (первая – «Википедия», тоже интересно), читаем Валерия Ерофеева (видимо, самарского краеведа):
«Пожалуй, одной из самых трагичных страниц в истории российского крестьянства стало время репрессий, начавшихся после принятия постановления ЦИК и СНК СССР от 7 августа 1932 года „Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укрепления общественной (социалистической) собственности“. Суды получили право карать расхитителей народного имущества с порой неоправданной жестокостью – вплоть до расстрела. И уже с ноября 1932 года в Средне-Волжском краевом суде, который располагался в Самаре, началось массовое вынесение смертных приговоров по делам крестьян, укравших в колхозе зерно или даже просто собиравших колоски в поле. В народе это постановление получило название „Указ семь-восемь“, или „Указ о колосках“».
И далее:
«Только в течение первых восьми месяцев действия „Указа о колосках“ за хищение колхозного и общественного имущества в Средневолжском крае было расстреляно более тысячи человек».
Правда, потом Сталин и Вышинский это дело слегка притормозили – так ведь никаких свинарок и пастухов и кубанских казаков скоро бы не осталось вообще, и некому было бы нашу целину поднимать. Не Шолохову же с Пырьевым и Дунаевским!
Ну да пока оставим это…
А коронными номерами в школе у Анечки были «Гренада», «Коммунисты, вперед!» Межирова (мне кажется, напрасно многочисленные фанаты культового цэдээловского лирика замалчивают этот в своем роде безукоризненный текст) и «Смерть пионерки».
С каким гневным презрением и брезгливой насмешкой произносила Аня постылые, скудные слова придуманной Багрицким отсталой матери:
Не противься ж, Валенька!
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.
По мысли романтического поэта, видимо, все-таки съест или натворит чего-нибудь еще хуже.
Но не тут-то было!
Голос ученицы Бочажок взмывал под своды, ну ладно, не своды – потолок актового зала и победно звенел, славя торжествующую коммунистическую молодежь, строгих юношей и девушек, эх, эх, без креста:
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед!
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас!
Кто и на какой площади убивал Эдуарда Багрицкого, равно как и то, каким образом Светлов умудрялся песню держать в зубах, одновременно наигрывая это разудалое «Яблочко» смычками страданий на скрипках времен, и разрешалось ли беспартийным оставаться в окопе, когда звучал приказ «Коммунисты, вперед!», пусть выясняют историки советской литературы и социопсихологи; мы же хотим только отметить, что и в те годы пиитические восторги были не вовсе чужды Анечке, вполне она была способна загораться стихотворным пафосом и отдаваться волнующим ритмам декламируемых строк. Но все это было как-то вскользь, не по-настоящему.
Ой, забыл рассказать о самом большом триумфе нашей героини на сцене полкового клуба, когда она довела до настоящих слез замполита Пилипенко. Правда, он был порядочно пьян, но все-таки.
Это было на концерте в честь 23 Февраля. А читала шестиклассница Бочажок стихотворение Сергея Михалкова, которое, на мой взгляд, является одной из вершин его творчества и нисколько не уступает ни трем государственным гимнам, ни моей любимой басне «Лисица и бобер».
На сцене шел аукцион.
Детей с отцами разлучали.
И звон оков, и плач, и стон
Со всех сторон в толпе звучали.
Плантатор лезет негру в рот –
Он пересчитывает зубы.
Так покупают только скот,
Его ощупывая грубо.
«Кто больше?.. Продан!.. Чей черед?
Эй, черный! Встать! Ты здесь не дома!»
Шатаясь, Том шагнул вперед.
Друзья! Купите дядю Тома!
‹…›
«Кто купит негра? Кто богат?» –
Плантатор набивает цену,
И гневно зрители глядят
Из темноты на эту сцену.
«Кто больше?.. Раз!.. Кто больше?.. Два!»
И вдруг из зрительного зала,
Шепча какие-то слова,
На сцену девочка вбежала.
Все расступились перед ней.
Чуть не упал актер со стула,
Когда девчушка пять рублей
Ему, волнуясь, протянула.
И Анечка протянула выданную ей в качестве реквизита пятерку!
Пилипенко, которого совсем развезло в жарком зрительном зале, стал громко аплодировать, и другие тоже, так что последние, преисполненные высоким пафосом строки про то, что в порыве против Зла Добро сильнее, чем валюта, и что вся Советская страна за этой девочкой стояла, никто толком не услышал.
А когда исполнительница сошла со сцены, расчувствовавшийся замполит стал ее обнимать и противно целовать, причитая «Ой, девонька! Ой, девонька!», пока Бочажок это не прекратил.
Кончилось все это совсем некрасиво. Выведя своего заместителя по политической части из зала на темную и морозную улицу, Василий Иванович стал его жестко отчитывать, убеждая идти домой и проспаться. Пилипенко то ныл, то огрызался, то пытался шутить. А потом вдруг, желая чем-нибудь уязвить, или насмешить, или просто сменить тему, он брякнул: «А ты знаешь, Василий Иванович, что твой Чайковский – пидарас?»
Бочажок замахнулся, но не ударил. Пьяный политработник, отшатнувшись, потерял равновесие и сел в снег, в ужасе глядя на нависшего над ним командира, вернее, на его все еще воздетый кулак, черный-черный на фоне прекрасного и страшного северного сияния.
Немая сцена продлилась секунд десять. Потом Бочажок взял за грудки, поднял и несколько раз тряхнул Пилипенко. «Пидарас – это ты!» И по-хулигански, как станционная шпана в его детстве, сплюнул через зубы под ноги обмершего комиссара.
К счастью, никто этого не видел, концерт еще продолжался, и Ваня Самойлов как раз играл, сбиваясь и краснея, «Неаполитанский танец» Петра Ильича, который хотя и был несомненным педерастом, но Василий Иванович все равно прав.
Бочажку вообще не везло с замполитами: или вот такое животное, как Пилипенко, или теперешний полковник Самохин – балалайка бесструнная, иудушка и иезуит.
– Ну а Ахматова-то что, в конце концов?!
– Да сейчас уже, господи! Что за спешка-то?
Встреча восьмиклассницы Бочажок и Анны Андреевны произошла совершенно случайно, если не вдаваться в неразрешимый и вечный вопрос, существуют ли вообще в нашей жизни случайности или все заранее решено и подписано в Небесной Канцелярии.
Прилетев из Якутска перед Новым годом, генерал привез подарки: Степке – черный пистолет с пистонами, запах дымка от которых будет помниться всю жизнь, и конструктор, то есть набор таких блестящих металлических палочек с дырочками, гаечек и болтиков, колесиков с настоящими резиновыми шинами и других деталей, из которых по прилагаемым схемам можно было собирать машинки, мотоциклы, самосвалы и даже подъемные краны.
Так что дуться и почитать себя обойденным у Степана не было никаких оснований, но он все-таки надулся и готов был даже заплакать, когда отец со словами «Это тебе, а это маме» достал из чемодана заказанные еще в прошлую командировку якутские национальные сапожки из оленьего меха с бисерным узором по верху голенища, очень красивые, но я забыл, как они называются.
– А мне? – не удержался крошка-сын. Все засмеялись.
– Может, тебе еще бантики повязать? – обидно спросил отец.
– Степушка, это женская обувь, мальчики такую не носят, – сказала, обнимая насупившегося сына, Травиата Захаровна.
– А унты? Мужчины унты носят!
– Ну то унты, а это… – она произнесла то самое слово, которое я забыл и не могу сообразить, как его узнать с помощью Google. – Это все равно как ты бы мои туфли надел. На шпильках. Ну? Ты же не хочешь, чтобы над тобой смеялись?
Этого Степа совсем не хотел. Опыт уличных измывательств над его не соответствующей мальчишеским приличиям одеждой был богат и мучителен. Ведь Травиата Бочажок не только себя и дочку обшивала и обвязывала, но и своего Степушку тоже одевала красиво и модно. Не то чтобы она его наряжала уж совсем как маленького лорда Фаунтлероя, но всякие брючки гольф и яркие пуловеры неизбежно провоцировали издевательский хохот, а подчас и негодование пацанвы, донашивающей за старшими братьями выцветшие вельветовые курточки, драные шаровары с начесом или носящей неуклюжие, тяжелые, купленные на вырост пальто.
О проекте
О подписке