Читать книгу «Гуманитарное вторжение. Глобальное развитие в Афганистане времен холодной войны» онлайн полностью📖 — Тимоти Нунана — MyBook.

В поисках современного Афганистана

«По сравнению с соседними странами, – пишет историк Найл Грин, – Афганистан остается в определенной мере белым пятном на карте исторической науки. Он попадает в провал между зонами интересов исследователей Ближнего Востока, Южной и Центральной Азии и потому во многом остается у историков последней большой „ничейной“ территорией, которую они не столько оспаривают друг у друга, сколько сообща игнорируют»[7]. Научных ассоциаций по изучению «Восточной Азии», «Ближнего Востока» или «Южной Азии» предостаточно, но центров исследования Центральной Азии, а тем более конкретно Афганистана, очень немного. «Несмотря на значительный всплеск научных работ в 1960‐х годах, – продолжает Грин, – и несмотря на усилия, предпринимавшиеся небольшим, но весьма влиятельным сообществом ученых, афганская история так и не превратилась в самостоятельную область исторической науки и не вошла в сферу интересов исследователей какого-либо из соседних регионов».

Как же так получилось? Континуальный характер территорий, занимаемых Персией, Афганистаном и южными окраинами российского Туркестана, был очевиден для российских и британских империалистов, не говоря уже о самих жителях этого региона. Однако в 1950–1960‐е годы старые имперские границы вкупе с мировоззрением времен холодной войны привели к тому, что афганские исследования потеряли «прописку». Железный занавес не только отделил «восточную» Европу от «западной», но и оторвал советскую Евразию от остального тюрко-персидского мира как в политическом, так и в эпистемологическом отношении[8]. Советские академические институты различали «Среднюю Азию» (Узбекская, Таджикская, Туркменская и Киргизская ССР) и «Ближний Восток» (Турция, Иран, Афганистан и Пакистан), а американские советологи рассматривали СССР как единое целое, фрагментируя тем самым возможные подходы к истории Евразии. Еще хуже было то, что академические ученые обычно помещали Иран в пределы преимущественно арабского «Ближнего Востока», а Пакистан относили к «Южной Азии». Молодые ученые усваивали эти парадигмы в процессе обучения. Старшее поколение востоковедов ушло на покой как раз перед тем, как научно обоснованная критика английского и французского отношения к арабскому миру дискредитировала концептуальный язык «ориентализма». Многое из того, что больше не преподавалось, было забыто.

Как же в таком случае преодолеть те схематические категории, которые достались нам в наследство от холодной войны? Очевидно, что здесь недостаточно просто сшить лоскутное одеяло из различных национальных историй. Проблематичность такого подхода особенно ясна как раз по отношению к Афганистану: как объясняет афганско-американский историк Шах Махмуд Ханифи, в литературе постоянно неверно употребляется понятие «афганский», особенно в тех случаях, когда им заменяют термины «патанский» или «пуштунский»[9]. Если копнуть глубже, то афганская национальная история покажется еще темнее из‐за менявшихся в период между 1747 и 1893 годами значений слова «Афганистан». Более того, эти запутанные понятия часто пропускались через идеологический фильтр колониальными историками, вроде Маунтстюарта Эльфинстона, стремившимися закрепить представление об Афганистане как о неизменной географической данности, управляемым из Кабула государством, в котором главную роль играли пуштуны, но которому в то же время почему-то угрожали пуштунские племена[10]. Вместо того чтобы просто поместить эту колониально-ориентированную афганскую национальную историю в один ряд с историями иранскими, пакистанскими или (пост)советскими, нам следует заняться трансрегиональным анализом с учетом того, что националистические нарративы сами по себе являются продуктом постоянных – часто насильственных материальных, военных и эпистемологических – взаимодействий с империей[11].

Такой подход требует борьбы с историографическими традициями холодной войны, которые продолжают доминировать в исторических сочинениях. Американские исследования Афганистана, как пишет Ханифи, всегда были «составной частью политики холодной войны и формой сбора Соединенными Штатами разведывательных данных»[12]. Дональд Уилбер, ветеран Управления стратегических служб, который получил докторскую степень по истории персидской архитектуры, а потом стал одним из «архитекторов» инспирированного англичанами и американцами свержения в 1953 году премьер-министра Ирана Мохаммеда Моссадыка, в 1962 году написал первую серьезную работу по проблемам Афганистана[13]. Однако главной фигурой времен холодной войны в американских исследованиях этой страны был Луис Дюпри, ветеран Второй мировой войны и опытный профессиональный археолог[14]. С 1959 по 1978 год он жил в Кабуле, а с 1978 по 1983 год – в Пешаваре. Дюпри принадлежал к числу политически неангажированных американцев, объяснявших внешнему миру, что представляют собой те народы, которые, как считалось, были обращены «к самим себе» или страдали «ксенофобией»[15]. Однако «энтузиазм» и «страстность» подобных ученых проявлялись на фоне слабой институционализации изучения Афганистана и отсутствия критического отношения к таким понятиям, как «афганский» и «Афганистан».

Из размышлений Ханифи не стоит делать вывод о том, что в посвященной Афганистану научной литературе XX века господствовали американцы. Напротив, наиболее плодотворные труды были написаны советскими учеными, хотя наши знания советского научного наследия остаются весьма слабыми. Отчего так происходит? Одна из причин заключается в тенденциозном отношении к советской науке, характерном для проникнутой ксенофобией эпохи холодной войны. Как указывал Анатоль Ливен, такие историки, как Ричард Пайпс, подчеркивали «глубокую внутреннюю связь и преемственность всей русской истории, предопределившей ее развитие от Средневековья и царской империи к Советскому Союзу и постсоветскому настоящему»[16]. Другие преуменьшали внутренний российский деспотизм, но зато преувеличивали внешний экспансионизм, утверждая, что «для русских и русской культуры извечно и исконно характерны империализм, агрессия и экспансия». Если не считать превосходных работ Джерри Хафа, Фрэнсиса Фукуямы и Анджея Корбонского, все написанные в годы холодной войны исследования России отличаются самой настоящей паранойей, мешавшей сколько-нибудь серьезно изучать труды советских ученых, не говоря уже о взаимодействии на уровне идей и подходов.

Тому, кто собирается писать о советско-афганских отношениях, предстоит решать весьма специфические задачи. Англоязычные сочинения часто восходят к старой британской традиции трактовать Афганистан как «кладбище империй», как будто условия имперских войн не менялись с 1880‐х годов или как будто почти полное уничтожение афганского народа тремя процентами советских Вооруженных Сил представляло собой славную победу этого народа[17]. Однако эти англоязычные сочинения повлияли и на отношение к истории самих афганцев. Американский историк афганского происхождения Мухаммед Хасан Какар характеризует русских как людей политически отсталых и «поздно пришедших в лоно цивилизации»[18]. Какар утверждает, что «безбожные коммунисты» стремились «безжалостно подавить» афганцев – так же, как поступили «русские» с «мусульманской Бухарой». Бывший премьер-министр Афганистана Мухаммед Хасан Шарк также связывает вторжение Советского Союза с дьявольской логикой российского экспансионизма[19]. По иронии судьбы образ местных жителей как мусульман-фанатиков, который «усердно культивировался и коварно использовался британцами в Индии», был вновь взят на вооружение бывшими афганскими коммунистами, желавшими подчеркнуть свою приверженность национальной идее[20]. Историческая наука об Афганистане, бывшая парией на протяжении большей части XX века, по-прежнему остается в плену категорий, характерных для времен колониализма и холодной войны и изначально предназначенных для ее порабощения.

Такое научное наследие одновременно создает большие проблемы и предоставляет большие возможности для любого, кто берется за изучение афганской истории XX века, особенно в период между 1929 и 1978 годами. Как указывает Найл Грин, ученые стремятся исключить из анализа целые десятилетия, ограниченные двумя яркими событиями – крахом режима Амануллы и свержением клана мусахибанцев. И все же этот способ обращения с историей «является классическим примером националистического подхода: афганцы создали национальное государство, неафганцы его разрушили. Рассуждая так, мы упускаем из виду и множественность голосов, которые не слышны за громким призывом к единению нации, и значительную часть транснациональных процессов, происходивших на протяжении всего XX века»[21]. В результате исчезает какой бы то ни было «цементирующий эти процессы состав», способный соединить национальные явления начала XX века с эпохой вхождения в глобальную историю в 1970‐е годы, и в результате историки вынуждены довольствоваться лишь «горсткой действующих лиц и примитивным набором аналитических приемов». Пространство – первый аспект, нуждающийся в переосмыслении при изучении Афганистана, а предполагаемая глобальность или неглобальность истории страны в различные периоды XX века – второй из таких аспектов.

В поисках глобальной истории

Но что означает написать глобальную историю Афганистана, да и любой другой страны? «Каким образом, – задается вопросом Ванесса Огл, – можно концептуализировать историю глобальных потоков и связей, если она потенциально охватывает не что иное, как весь „мир“? Ведь нельзя охватить все на свете»[22]. Чтобы как-то ответить на этот вопрос, необходимо прежде отделить глобальный масштаб от масштаба дипломатических отношений, или, как в случае XX века, от холодной войны. Традиционно историки считали само собой разумеющимся, что скрупулезное изучение дипломатической переписки раскрывает «все интриги монархов и государственных деятелей» и дает нам подлинную «картину прошлого, объясняющую настоящее»[23]. Однако к началу 1980‐х годов дипломатическая история оказалась атакована со всех сторон[24]. «К сожалению, история международных отношений не может быть причислена к новаторским областям исторической науки в 1970‐е годы», – отмечал Чарльз Майер[25].

К счастью, новые источники и методологические новации позволили опровергнуть эти обвинения. Имперский поворот в исторической науке многих стран, в том числе и Соединенных Штатов, дал импульс изучению обмена информацией не только в политической и дипломатической сферах. Обращаясь к архивам коммерческих фирм, неправительственных организаций и университетов, а также используя постколониальную теорию, историки международных отношений сделали предметом своих исследований не только войны, но и хлопок, жизнь отдельных сообществ и пригородов[26]. Через два с половиной десятилетия после открытия архивов стран Восточного блока, Китая, бывшей Югославии и других стран история холодной войны превратилась в процветающую дисциплину с собственными журналами, институтами и дебатами[27].

Однако иногда уверенность в том, что «вопросы войны и мира являются самыми фундаментальными», ведет к написанию истории с точки зрения американского советника по национальной безопасности – или члена советского Политбюро[28]. Очевидно, что переговоры министров иностранных дел, президентов и генеральных секретарей играли важнейшую роль, поскольку «ведущие политики могут самым фундаментальным образом изменить условия жизни и труда людей». Но, кроме них, есть и другие факторы: реальная или предполагаемая угроза перенаселения, оспы, глобального потепления[29]. Наиболее убедительные исследования отвергают жесткое разграничение структурных изменений и дипломатических отношений, показывая, как «меняющиеся формы транснационального как такового» взаимодействуют с историей, извлеченной из государственных архивов[30]. В них подчеркивается, что биполярный конфликт неотделим от развития того общего состояния мира, корни которого уходят в 1870‐е годы, но которое резко изменилось в 1970‐е годы[31]. В то время как сама глобальная история в настоящее время представляет собой самостоятельную исследовательскую область, глобальный поворот необратимо повлиял на все национальные истории, и не в последнюю очередь на ту часть исторической науки, которая занимается Россией и Советским Союзом[32].

Данная книга методологически следует за указанными выше трудами, помещая историю развития Афганистана в контекст глобальных преобразований понятия «суверенитет». В частности, здесь утверждается, что трудный опыт холодной войны в Афганистане можно лучше всего понять через призму глобальных дискуссий о правах и обязанностях, связанных с постколониальным суверенитетом. Афганистан представляет собой вовсе не забытое богом место, полностью оторванное от глобальных процессов, и путь, пройденный этой страной в XX веке – от британского протектората к международному протекторату через периоды независимости и советской оккупации, – может быть объяснен только с учетом изменений в глобальных нормах, относящихся к обещаниям и ловушкам постимперской государственности. Хотя другие постколониальные страны тоже прошли нелегкий путь, Афганистан не только искал свое место в мире дольше, чем почти любая из них, но, пожалуй, теснее и разнообразнее взаимодействовал и с советским социализмом, и с европейским гуманизмом, и с транснациональным исламом. Именно благодаря разнообразию контактов со столь разными подходами к постколониальной государственности и международному порядку история этого «забытого» уголка планеты помогает лучше понять «большую» историю.

Глядя вперед

Такая судьба Афганистана объясняется тем, что эта страна стала отражением всего мирового порядка как пример «разорванного на части» пространства в процессе становления территориальной государственности. Способ управления, принятый в Дурранийской империи, захватившей в начале XIX века бóльшую часть тех земель, которые в наше время занимают Афганистан и Пакистан, наилучшим образом подходил для засушливой и малонаселенной Центральной Азии и сводился к тому, чтобы «…управлять лучшими участками… и держаться подальше от тех территорий, которые не сулят выгоды правителям или имеют небольшую стратегическую ценность»[33]. Эмиры дурранийской державы не имели «географических притязаний», то есть не стремились удержать своих подданных на определенной территории и потому никогда не очерчивали границ своих владений и не проводили переписей[34]