Скорее всего, на родине они начали искать покупателя для своей добычи и поняли, что не всё так просто. Если они нашли второй (точнее, первый) «Куллинан» весом порядка пяти тысяч карат, то не каждый миллионер согласился бы на приобретение такого камня, да ещё и необработанного. Однако покупателя они нашли – им, скорее всего, и стала Виктория Сазерленд. Растратив огромную сумму из оборота компании, она тут же вышла замуж и отделилась от сестёр. Зачем ей понадобился алмаз? Вот этого я не знаю.
Но вернусь к ковру. Итак, в 1893 году, после смерти Наоми, её волосы переправили в Англию и сделали из них ковёр. Конечно, одноцветные волосяные аппликации ценились не слишком высоко, поэтому в поделку вплели волосы других женщин. Это были «свежесобранные» волосы живых доноров: мастера скупали их у населения за небольшую плату. Другое дело, что волосы достойной длины и качества носили в основном женщины из высшего общества, которые вряд ли продали бы их за бесценок. Да и вообще не продали бы.
В 1903 году юный вдовец Виктории Сазерленд приехал в Англию и привёз с собой упомянутый ковёр-аппликацию в виде ягуара. Он хотел, чтобы волосы его покойной супруги сплели с волосами Наоми. Он нашёл владельца первого ковра и мастера, который его изготовил, и, выкупив ковёр, попросил объединить оба изделия, нашив ягуара на узоры из лиан и колибри.
Деньги, доставшиеся от покойной жены, молодой человек промотал достаточно быстро и уже в 1907 году был убит в кабацкой драке кривым ножом какого-то матроса. Незадолго до смерти он пытался найти в Лондоне человека, способного сразу заплатить большую сумму за некий товар. Вероятнее всего, он искал покупателя на алмаз, но такового не нашлось. Имущество покойного было распродано с молотка – и обладателем ковра из женских волос стал мой отец. Слава сестёр Сазерленд была велика, и то, что в ковре использованы волосы Наоми и Виктории, было не скрыть. Остальные «доноры» оставались безымянными.
Собственно о ковре больше рассказать нечего. Точнее, о его истории вплоть до появления в нашем доме. Дальнейший мой рассказ пойдёт о том, как волосы сестёр Сазерленд вернулись назад, в Америку.
Итак, ковёр висел на стене особняка, сколько я себя помню. Постепенно нас становилось всё меньше и меньше: сначала ушёл отец, затем – мать, затем – брат. В 1939 году моей сестре исполнился двадцать один год, и она вступила во владение нашим имуществом. Я в это время учился в Бостонском университете.
В конце 1941 года Соединённые Штаты вступили во Вторую мировую войну, а годом позже я собрал пожитки и пошёл добровольцем в армию. Сестра кричала, билась в истерике, говорила, что меня убьют, но мне было безразлично. Я прошёл подготовку и в 1943 году оказался в Европе, в самом центре событий. Да, я видел войну – не то чтобы от начала, но уж точно до самого конца. Эта история – вовсе не о войне, и потому я не хочу рассказывать о двух годах, проведённых на фронте. Посмотрите на старые фотографии. Те самые, где вооружённый до зубов американский солдат с рюкзаком открывает дверь барака, выпуская на воздух живые скелеты гитлеровских концлагерей. Этот солдат – я. Мы все были такими солдатами, и мы не могли поверить, что человека можно довести до такой степени истощения и унижения. Более того, мы не могли поверить в то, что человек может выжить в таких собачьих условиях.
Мы чувствовали себя освободителями. Мы не приняли на себя страшную ношу первых дней войны, нас не сминали гитлеровские танки, нас не вытаскивали из домов в ночных рубашках и не расстреливали на морозе. Мы пришли, будучи сильнейшими, и додавили ослабленную фашистскую машину. Будем честны: Европа справилась бы и без нас. Но с нами ей было гораздо проще.
Я вернулся в 1945 году – победителем. Война с Японией ещё шла, но нас, входивших в Берлин, нас, видевших Дахау своими глазами (да, я стрелял в пленных немецких солдат, я ненавидел их и стрелял в их свастики, в их бескровные лица, они были безоружны, а я – стрелял), видевших, как заключённые разрывают на части попавшихся в их птичьи когтистые пальцы надсмотрщиков, нас – отпустили домой. Мы шли по улицам собственных городов, полные уверенности, что мы – победили. Не они, не эти русские и англичане, а мы – американцы.
В том же году моя сестра вышла замуж за очень обеспеченного человека на пятнадцать лет её старше и уехала с ним в Питтсбург. Особняк остался за мной. Сначала мне было одиноко, но вскоре я привык. В университете я восстанавливаться не стал, хотя успел закончить четыре курса и оставалось отучиться всего лишь полгода. Мне было лень, доходов хватало, управляющие вполне справлялись со своей работой. Я превратился в богатого бездельника и прожигателя жизни. Я бахвалился своим героизмом (впрочем, не совсем уж голословно – я ведь воевал по-настоящему, и стрелял во врага, и шёл в атаку), легко снимал девочек, легко с ними расставался.
В 1946 году я наткнулся в газете на заметку о смерти некой Грэйс Сазерленд, девяноста двух лет от роду. Там упоминалось, что некогда она была очень богата, в 1920-х годах растратила вместе с сёстрами всё состояние, и старость её прошла в нищете.
И я вспомнил мамины рассказы. Я проассоциировал старуху Сазерленд с семью сёстрами и понял, что это – одна из них. Именно тогда я впервые подумал, что сказки о том, что ковёр сплетён из волос семи девушек – так говорила мама; что в ковре есть волосы лишь двух сестёр, я узнал самостоятельно гораздо позже, – правдивы. И я, как ни странно, взялся за расследование. Для меня нашлось дело, которое заняло свободное время, а также потребовало финансовых расходов и приложения ума. Я уже не бродил бесцельно по многочисленным комнатам отцовского особняка, не водил по нему девушек нетяжёлого поведения, не просиживал днями у радиоприёмника.
Я копался в библиотеках, чтобы выяснить обстоятельства жизни и смерти семи сестёр Сазерленд. Многочисленные их фотографии были сделаны в различных студиях в Питтсбурге (Morris), Нью-Джерси (Wendt), Коламбусе (L. M. Baker) и других городах США. Я объехал все эти адреса (Wendt, кстати, по-прежнему существовал), я искал упоминания в газетах, рекламные проспекты и статьи о цирке Барнума. Так постепенно я открывал для себя мир сестёр Сазерленд. Почти все сведения, которые я привёл в истории ковра из женских волос, я почерпнул из этого расследования.
Я пригласил эксперта, который исследовал ковёр с увеличительным устройством, ни разу даже не прикоснувшись к драгоценным волосам. Эксперт подтвердил, что ягуар с черепом были прикреплены к лесному фону позже, но, похоже, тем же мастером, который делал фон. Ягуара явно сплели другие руки.
Юного мужа Виктории звали Чарльз Моутон. Всё в его поведении было понятно – от женитьбы на Виктории до присвоения денег после её смерти. В принципе Виктория считалась самой красивой из сестёр – и была красавицей году эдак в 1870-м. Но никак не в пятьдесят лет. Поэтому Чарли наверняка обрадовала её кончина. Более того, журналисты, освещавшие эту историю в газетах, допускали, что он приложил руку к её скоротечной болезни. Впрочем, то были дела давно минувших дней. Гораздо более меня интересовало, зачем Моутон выкупил часть ковра из волос Наоми и заказал большой ковёр, вплетя в него волосы своей жены. Единственный нелогичный поступок в его странной жизни. И зачем было заказывать ягуара в США, а потом поручать английскому мастеру объединять ковры? Это оставалось загадкой.
Неожиданно я вышел на историю с «Куллинаном», что дало моим розыскам новое направление, причём достаточно объёмное – я сам плавал в ЮАР и ходил по приискам. Я нашёл очевидцев, которые помнили американцев, приезжавших полвека назад. Один глубокий старик был у них проводником и слугой. Он-то и рассказал историю об их внезапном отъезде. Они оставили ему более чем щедрое жалованье (он купил себе стадо и немного земли для пастбища) и снялись буквально в один день. Старик больше ничего не знал. Но догадка моя о том, что американцы нашли первый «Куллинан», получила более чем твёрдую опору.
Мои исследования тянулись более пяти лет. В 1952 году я знал всё, что рассказал вам (конечно, узнал я намного больше, но пришлось серьёзно ужимать историю, чтобы она хотя бы казалась интересной). Но куда делся камень? Моутон явно увёз его в Англию, потому что искал там перекупщика. И, судя по всему, не нашёл. Поэтому дальше мне надо было выяснить, кому и что досталось из имущества покойного. Я отправился в Англию и прожил там два года.
Это были спокойные годы. Денег мне хватало с избытком – я арендовал квартиру в центре Лондона и проводил всё время в исследованиях. Я беседовал с судебными приставами, адвокатами, покупателями. Прошло сорок пять лет, многие были уже мертвы, а живые почти ничего не помнили. Я навязывался в гости к людям, владевшим вещами Моутона, я простукивал стены и изучал документы.
Более всего меня интересовали именно предметы мебели, которые он зачем-то погрузил на корабль и повёз с собой в Англию. Самым «перспективным» мне казался старинный комод восемнадцатого века, который Моутон купил ещё в США. В 1954 году, когда я впервые его увидел, комод принадлежал пожилой чете по фамилии Стиверс. Эти люди, очень милые и болтливые, напоили меня чаем и разрешили покопаться в комоде – их личных вещей там почти не было, он служил чем-то вроде декорации в огромной гостиной. Стиверсы купили комод непосредственно на аукционе; они в тот год только поженились и как раз обзаводились мебелью.
Я объяснил, что комод имеет историческую ценность и требует занесения в какой-то там реестр. Да, я нагло врал старикам, но моя ложь не вела ни к каким пагубным для них последствиям. После получаса копания в комоде я нашёл потайное отделение. Вы не можете себе представить, как билось моё сердце, когда я открывал его. Внутри я нашёл небольшую стопочку бумаг. С первого взгляда я понял, что эти бумаги не принадлежат Стиверсам. Первая же была векселем на имя Чарльза Моутона. Стиверсы находились в другой комнате, и я спрятал бумаги за пазуху, после чего аккуратно задвинул потайной ящичек обратно. Так я получил новую нитку, за которую можно было потянуть.
Бумаги я изучил тем же осенним вечером 1954 года. Там были давно потерявшие свою ценность закладные на имущество, неиспользованный билет на корабль до Дублина и множество счетов. И конечно, долговые расписки – более тридцати бумажек, написанных от руки. Судя по всему, Моутон активно играл на скачках и в азартные игры – и всегда проигрывал.
Среди счетов я нашёл один, который меня весьма заинтересовал. Это был счёт от анатома с указанием фамилии врача и города, где он практиковал. Счета от анатомов – вещь не слишком частая. Такой счёт можно встретить, если, например, врач проводил вскрытие по требованию родственников. Собственно, в документе встречалось слово «вскрытие». А «пациентом» была Виктория Сазерленд. Счёт был оплачен. Видимо, он случайно затесался среди других бумаг.
Но у меня возник резонный вопрос: зачем понадобилось Моутону вскрытие покойной супруги? Да ещё такое, чтобы о нём никто не знал. Обычно вскрытие делается, чтобы выяснить причины смерти, а потом написать о них в некрологе. Но в газетных некрологах не было указано, от чего умерла Виктория. Просто «умерла». Поэтому и возникла некоторая шумиха, связанная с возможностью отравления её Моутоном. Я ничего не понимал: он что, отравил её, а потом решил убедиться, что погибла она именно от яда?
Я продолжал свои изыскания в Англии до конца 1954 года, а в декабре вернулся обратно в США. По возвращении первым же делом я отправился в Локпорт. Странно, но до сих пор я ни разу не упомянул, что легендарный особняк сестёр находился в Локпорте, штат Нью-Йорк. Я не раз посещал Локпорт, бродил по кладбищу, нашёл склеп, где гипотетически была похоронена Наоми. В 1948 году я даже провёл несколько часов в развалинах особняка Сазерлендов, дотрагивался до ободранных стен, пытался найти какие-либо тайники – впрочем, Сазерленды продали дом ещё в начале двадцатых, и все тайники наверняка нашли без меня. Годом позже особняк снесли; в подвале обнаружили огромный запас стеклянных бутылочек из-под удивительного тоника для волос – почему-то последний владелец никогда не заходил в ту часть подпола. Я выкупил несколько бутылочек для коллекции.
Но в 1955 году я отправился в Локпорт в первую очередь для того, чтобы найти анатома, вскрывавшего Викторию Сазерленд. Его фамилия была Пинбэк, и я нашёл дом, где он практиковал полвека тому назад. «Доктор Л. Пинбэк» – гласила табличка.
Людвиг Пинбэк, внук Сэмюэла Пинбэка, принял меня радушно, расспросил, что я знаю о его дедушке, и рассказал, что тот был вовсе не патологоанатомом, а обычным практикующим врачом. С трупами он работал исключительно за большие деньги или по полицейскому ордеру. Просто он был очень хорошим специалистом – гораздо лучшим, чем штатный патологоанатом, и полиция штата не скупилась, чтобы точнее определить причину смерти в спорных случаях. Сын Сэмюэла стал адвокатом, а Людвиг решил вернуться к семейной профессии.
Пользуясь гостеприимством врача, я показал ему счёт Чарльза Моутона и спросил, можно ли выяснить, какую работу проводил доктор Пинбэк с телом Виктории Сазерленд. Людвиг легко подтвердил: можно. Прошло более полувека, и соблюдать врачебную тайну покойницы было бы довольно странно.
Сэмюэл вёл очень подробные дневники. Он описывал каждую работу в мелочах, на многих пациентов (правда, живых) держал целое досье. На счёте стояла дата, и Людвиг довольно быстро нашёл отчёт за указанное число. Он начал просматривать отчёт – и неожиданно присвистнул:
«Да! Тут и в самом деле есть кое-что необычное».
«Что?»
«Это был чёрный заказ. То есть нелегальный, за хорошие деньги. Очень хорошие. Сколько там в счёте?»
«Десять долларов».
«На самом деле указана сумма две тысячи».
Тут настала моя очередь удивляться. За какую однодневную работу патологоанатом в 1902 году мог запросить две тысячи долларов?
«Почитайте сами», – Людвиг передал мне тетрадь.
Я прочёл и пришёл в смятение. По заказу Чарльза Моу тона доктор Сэмюэл Пинбэк отделил от тела Виктории Сазерленд голову и отчистил череп до состояния, в котором его можно было показывать в качестве методического пособия. Также патологоанатом помог поместить Викторию в гроб. Самое странное то, что всё это происходило уже после того, как сёстры попрощались с почившей, и даже – судя по дате – после похорон! Почему-то раньше я не обратил внимания на этот факт. Похороны были подделаны?…
Но я читал дальше. Гроб с телом доставили на кладбище и похоронили как подобает. Могила, вырытая за день до этого, уже ждала.
Скорее всего, подумал я, Моутон подкупил могильщика, чтобы тот не закапывал яму после того, как провожающие уйдут с кладбища.
Череп Виктории доктор передал Моутону, а затем выдал ему фальшивый счёт за услуги на случай, если кто-то видел вдовца входящим в дом патологоанатома. Счета у врача были стандартные, отпечатанные, на них указывалось: «Доктор Пинбэк, фармацевт, анатом». В случае вопросов Моутон всегда мог сказать, что у него проверяли, например, состояние гланд и взяли за это десять долларов. Даже странно, что мой глаз уцепился именно за слово «анатом», а не за более мирное «фармацевт».
Мы с Людвигом Пинбэком ещё некоторое время обсуждали странный заказ, выполненный его дедом, а потом я откланялся.
На следующий день я вернулся домой. Побеседовал со слугой, принимавшим пальто, потом прошёл в гостиную и некоторое время смотрел на ковёр из женских волос. Затем достал складной нож и подошёл к ковру.
Я не был уверен в том, что делаю. Но догадка, которая пришла ко мне в голову при чтении заметок Пинбэка, стала последним шансом распутать странную историю Чарльза Моутона и его покойной супруги. Я начал аккуратно перерезать внешние волосы, образующие череп под лапой ягуара. Я резал и резал – и уже думал, что внутри и в самом деле обычный волосяной шар, когда наткнулся на что-то твёрдое. Я разрезал ещё несколько волокон, а потом рванул на себя – и мне в руки выпал выбеленный, тщательно обработанный профессиональной рукой человеческий череп, служивший основой для объёмного узора. Череп Виктории Сазерленд.
О проекте
О подписке