Читать книгу «Легенды неизвестной Америки» онлайн полностью📖 — Тима Скоренко — MyBook.
image
cover

Я рассказывал Андрею про наши магазины до и после депрессии (поверьте, между этими двумя рассказами – огромная разница), про толпы собирателей хлопка и мигрантов, про свежие модели «Форда», про рекламу на улицах, да про всё на свете. Он никогда не пытался выяснить ничего предосудительного, не спрашивал о во оружении или местоположении каких-либо государственных служб. Зато он часто переводил разговор на футбол. Про футбол в США я, честно говоря, не знал практически ничего. Я хорошо разбирался в бейсболе и прочитал Андрею несколько лекций на эту тему. А летом тридцать пятого мы ходили на матч между сборными Москвы и Ленинграда – мне понравилось. Впоследствии я увлёкся футболом и неоднократно посещал матчи уже по возвращении на родину.

Андрей пил. В общем-то, пили все. Это было нормально – не только для СССР, но и для нашей страны. Просто у нас пили по какой-то причине. Например, ушла жена или, наоборот, встретилась новая любовь. А в СССР пили просто так – потому, что нужно. Опять же, я хорошо понимал этих людей. Алкоголь часто был единственным выходом.

Пил Андрей традиционно – как сегодня показывают в наших кинофильмах. Водка, огурчик, помидорчик. Иногда – макароны. Он практически не пьянел, но становился откровеннее, свободнее. Говорил он тихо, нагибаясь ко мне; я терпел исходящий от него неприятный запах, потому что мне было интересно слушать.

«Тебе ничего не будет, Джед, – говорил он. – А меня заберут. Точно-точно, заберут. И Крестинского заберут, говорю. И Литвинова заберут. Только Микояна не заберут».

«Почему?» – спрашивал я.

«Потому что… тс-с!» – отвечал он и пьяно болтал головой из стороны в сторону.

Насчёт Крестинского он не ошибся. А вот Литвинова так и не забрали. Он умер своей смертью в 1951 году. С ним я пересекался ещё не раз уже в Америке – во время мировой войны он был послом Союза в США.

Не думайте, что мы много говорили о политике. Это всё же была запретная тема. Но совсем не всплывать она не могла.

* * *

Как я уже упоминал, летом 1935 года отношение Буллита к советскому правительству начало стремительно ухудшаться. Он всё ещё пытался наладить отношения путём проведения на территории Спасо-Хауса музыкальных вечеров и званых приёмов, но для большой политики эти игрища были разменной монетой. Кстати, на одном из вечеров сам Прокофьев дирижировал оркестром, исполнявшим «Любовь к трём апельсинам» (вскоре после этого вечера Прокофьев окончательно вернулся в СССР из эмиграции).

У меня было довольно много работы, но зато я снова начал выбираться в город. Я гулял по московским паркам, особенно любил Воробьёвы горы. Я ехал на «семёрке» до станции Воробьёво, выходил и медленно шёл по тропинке, глядя на город с высоты. Андрей неизменно сопровождал меня. Или шёл рядом, когда у меня была охота поговорить, или отставал на полсотни футов, когда мне хотелось побыть одному.

Во время одной из таких прогулок я встретил Лену. Она сидела на скамейке спиной к обрыву и смотрела на деревья. Шёл июль, было жарко, по тропинкам гуляли люди, а она сидела, и какая-то печаль была в её глазах, точно застарелое горе пытается вырваться из глубины, но не может. И я присел рядом. Андрей сел на соседнюю скамейку и демонстративно отвернулся.

Как он рассказал мне позже, в его обязанности входило пресечение контактов американцев с советскими женщинами. Но я к тому моменту стал для него в какой-то мере другом. В нетрезвом состоянии Андрей однажды сказал, что он по меркам советского государства – «неблагонадёжный». Может, я – шпион, а он со мной пьёт и разговоры ведёт.

Сложно сказать, почему я сел рядом с Леной. Я даже не знал, хочу ли разговаривать с ней. На вид ей было лет тридцать пять (как выяснилось позже, я попал в точку). Худенькая, усталая, красавицей никак не назовёшь, хотя в юности она наверняка казалась парням миленькой. Такие девушки провожают солдатиков на войну в патриотических фильмах.

«Добрый день», – сказал я.

Она наклонила голову, точно птичка, и кивнула в ответ. Я понял её мысль сразу: в наше время люди не знакомятся на улицах.

«Меня зовут Джед».

«Как?» – Она чуть нахмурилась.

«Я сотрудник американского посольства. Американец. Джедедайя Джонсон. Переводчик».

Тогда я думал, что она впервые видит настоящего иностранца. Но я ошибся. Она была дочерью зажиточного мещанина, и ещё до революции к ним в гости захаживали французы и англичане. Кое-кто даже просил её руки в шестнадцатом году, но февральские события полностью перевернули её жизнь.

«А я – Лена», – представилась она.

Надо сказать, что здесь поток моего красноречия истощился. Внешне я был так себе – полноватый, с намечающимися «бульдожьими щёчками», с тонкими светлыми волосами средней густоты, курносый. И вечный холостяк со всеми соответствующими замашками. Конечно, у меня были девушки в молодости, даже невеста. Да и в возрасте за тридцать я иногда заводил шашни с женщинами. Но всё равно опыт мой в этой области был весьма невелик.

И я молчал. Я сидел рядом с ней и молчал, как полный дурак.

«Что же вы молчите?» – спросила она.

Я улыбнулся:

«Не знаю, что сказать».

Она улыбнулась в ответ. Так мы и познакомились.

Сложно сказать, было ли у нас хоть что-то общее. Мы несколько раз ходили в кино. Кстати, походы в кино поощрялись: американские граждане могли видеть на экране, как хорошо, весело и богато на самом деле живут простые советские люди. На «Весёлых ребят» нас водили несколько раз – официально, всем посольством. В 1935 году состоялся I Международный московский кинофестиваль, и до конца года крутили различные фильмы, чьи премьеры прошли в его рамках. Конечно, лидировал «Чапаев», от которого было просто невозможно скрыться. Киноафиши были единственным видом рекламы, дозволенным в СССР, и героический взгляд советского полководца буравил меня практически с каждого столба, хотя впервые «Чапаева» показали ещё осенью тридцать четвёртого.

Мы с Леной смотрели «Горячие денёчки», «Гибель сенсации», позже, зимой, – «Сокровище погибшего корабля» и другие. В начале тридцать шестого, точно помню, ходили на «Космический рейс», который показался мне снятым отменно, даже при том, что американские фильмы на голову превосходили советские по уровню спецэффектов и драматизма.

Работники посольства располагали и деньгами, и возможностью посещать рестораны, чем я активно пользовался в дни знакомства с Леной. Самое странное, что у меня не было цели уложить её в постель, как обычно происходило с женщинами на моей родине. Лена казалась чем-то эфемерным, просто подругой, приятным собеседником. Мне с ней было легко.

Андрей… Андрей по-прежнему всегда находился рядом. Когда я проводил время с Леной, он старался быть незаметным, но я хорошо знал все его приёмы и умел пристально посмотреть на него, например, через витрину магазина. Он скрывался в тени, но понимал, что я его вижу.

Лена жила с мамой и братом, на десять лет младше нее. Он работал на заводе и был на хорошем счету, благодаря чему получал премии, дополнительные карточки и возможность доставать дефицитные товары. У меня же была возможность достать всё – даже то, чего официально просто не существовало. Сначала Лена отказывалась от подарков, но затем начала их принимать. Мама относилась к этому нормально: дарёному коню в зубы не смотрят. А вот брат начал по-настоящему ревновать и пытаться выяснить, с какой это шишкой встречается его сестра. Впрочем, я никогда не видел никого из Лениных родственников, все сведения – лишь по её рассказам.

Потом я пригласил её в гости – в октябре тридцать пятого. Андрей куда-то ушёл (хотя я полагаю, что он был рядом, вплоть до того, что стоял в подъезде). Мы пили чай с печеньем, которое мне присылали из Америки, и Лена рассказывала о дореволюционной России. В её словах не было восхищения или сожаления, лишь сухая констатация. Она привыкла к новой жизни, к нищете, к серому бесформенному пальто. Она научилась радоваться простым вещам, которые раньше казались настолько привычными, что оставались незамеченными. Например, солнечному свету, вкусной колбасе или обычной человеческой вежливости.

Кстати, чудовищная грубость межчеловеческих отношений в Москве меня первое время сильно сбивала с толку. Я не понимал, как можно не извиниться, толкнув человека, или как продавщица может бросить подсохший батон на прилавок так, что тот упадёт на грязный пол, да ещё наорать на покупателя за неловкость (и ведь другой батон не возьмёшь – карточки!). Чтобы не было вопросов, оговорюсь: карточки нам тоже выдавали. Посольство посольством, но часть снабжения лежала на городе, и некоторые продукты мы покупали в магазине, как обычные граждане.

В тот её визит между нами не было никакой близости. Мы просто пили чай, говорили о разном, а потом я проводил её до самого дома (она жила в районе Бутырской заставы в старом деревянном двухэтажном доме, туда шло довольно много трамвайных маршрутов; в квартире я никогда не был).

Вам, вероятно, интересно, начались ли у нас близкие отношения. Начались. Секс между американским гражданином и москвичкой был не просто запрещён – если бы подобное выплыло наружу, возник бы дипломатический скандал, а Лена исчезла бы в лубянских подвалах. Поэтому запрет был, что называется, «под страхом смерти». Для Лены. Для меня – под страхом немедленного выдворения из страны. Закрывая глаза на нас, Андрей совершал чудовищное должностное преступление. Более того, я гораздо позже понял, почему нас не засекали другие наблюдатели (конечно, Андрей не был единственным). Андрей каким-то образом объяснил, что Лена – его женщина, а не моя. И ходит она – к нему.

Он прикрывал нас, а мы встречались, и мы любили друг друга в моей квартире, и за нами велась слежка, но органы молчали, потому что сказать, вероятно, было нечего.

Мы продолжали иногда сидеть с Андреем на кухне. Он продолжал пить, я присоединялся к нему, и он снова говорил мне о том, что будет. Кого заберут, кого оставят, кого вышлют, кого расстреляют. Для него постоянное нахождение под дамокловым мечом было естественным как сама жизнь. Он держал наготове чемодан с тёплыми вещами, бритвой и сменой белья. Андрей рассказывал, что в его собственной квартире в районе Таганки стоит точно такой же, с тем же набором.

А положение Буллита становилось всё более шатким. Он проводил много времени вне Москвы, несколько раз в первой половине 1936 года плавал в США, причём совершенно безо всякой причины. Он беседовал с Рузвельтом, настаивал на ужесточении отношений с Советским Союзом, утверждал, что дружба со Сталиным ни к чему хорошему не приведёт, и даже требовал отзыва посольства. Рузвельту позиция Буллита категорически не нравилась. Он отправлял его с посольской миссией в первую очередь для установления экономических отношений. А Буллит мало того что не сумел выбить из Сталина долги царской России, так ещё и натянул струну до предела. Мы понимали, что, того и гляди, посольство просто выдворят восвояси.

На этом фоне за нами стали следить ещё ревностнее. В подъезде регулярно появлялись странные типы, читавшие старые газеты, а по дороге к Спасо-Хаусу я мог встретить одного и того же прохожего до пяти раз. Однажды ко мне подошёл человек в штатском и попросил «идти прямо и никуда не сворачивать». Когда я рассказал об этом Андрею, он рассмеялся. «Если бы на твоём месте был я, меня бы уже не было в живых», – сказал он.

Дело шло к свёртыванию посольской миссии. Я начал думать, что делать с Леной. Потому что, честно говоря, я влюбился не на шутку. Так бывает: влюбляешься и не можешь объяснить причину. Эта женщина, кажущаяся другим серой мышкой, тебе представляется самой прекрасной, самой чудесной, и больше тебе никто не нужен. Ну да не мне вам объяснять. Я считал, что такая любовь бывает раз в жизни (у меня в юности, конечно, была). Но нет: на меня обрушилась вторая любовь, и я ничего не мог с этим поделать.

В принципе мои размышления были однотипными. Что она здесь забыла, что она здесь бросит? Ничего. Нищая страна, никаких перспектив, кроме серой ежедневной работы (в лучшем случае) или лагеря (в худшем). Она состарится и умрёт, ничего после себя не оставив, в том числе и детей. Кто, кроме меня?…

В последний раз мы встретились в квартире в июне тридцать шестого. Вечером мы сидели на кухне за чаем, и я тихо рассказывал ей о том, что придумал. Я хотел через Буллита подать прошение Рузвельту, чтобы тот разрешил привезти из СССР жену. То есть Лену. Дипломатического скандала в таком случае не возникло бы, и Лену, взятую посольством под защиту, не посмели бы тронуть.

Но реакция её была совсем не такой, какой я ожидал.

«Нет», – покачала она головой.

«Как нет?»

«Нет, Джед. Я не оставлю мать, не оставлю брата. Я не оставлю страну, в которой выросла».

И всё. Мы разговаривали почти всю ночь. Я убеждал, доказывал. На моей стороне были логика и здравый смысл. На её – забитость, привычка, упёртость. Слова Ле ны причиняли мне боль, и в то же время я был готов к сопротивлению. Просто не думал, что оно окажется столь исступлённым, столь алогичным, бессмысленным. Не стоило задавать ей глупые вопросы вроде «ты меня любишь?», потому что я знал, что любит. Но я не мог соотнести её любовь ко мне с отказом уехать. Перебраться из ада в рай.

Нет, что вы, я понимал все проблемы тогдашних Штатов. И понимал, что на рай они тоже не похожи. Но в сравнении с Москвой мой Вашингтон был как минимум чист, аккуратен и безопасен. В относительной мере.

Лена была знакома с Андреем – иногда мы беседовали втроём. Андрей был сух и галантен. Мне казалось даже, что он тоже чуть-чуть влюблён в неё; что на самом деле лежало у него на душе, не знал никто. Когда он вошёл в квартиру – утром, – Лена уже уходила. В ту нашу встречу мы не занимались любовью. Мы спорили, потом молчали, потом она плакала и говорила, что никогда меня не забудет, а я обещал вернуться с новым посольством. Конечно, я не вернулся.

И больше она не появлялась в моей жизни. Мы не договорились о новой встрече, телефона у неё дома не было, а я так и не смог найти время поехать к ней. В последние недели посольства Буллита навалилось много работы. Переговоры следовали за переговорами, встречи за встречами: я переводил, переводил, переводил и даже, откровенно говоря, иногда забывал о Лене. Конечно, без её согласия никакого прошения Рузвельту я не подал.

В начале июля стало известно, что уже назначен новый посол – Джозеф Дэвис. Шестидесятилетний Дэвис был известен своей деятельностью на посту экономического советника президента США и личной дружбой с Рузвельтом. Эта дружба накладывала на Дэвиса одно обязательство – не иметь личного мнения. И Дэвис личного мнения не имел. В отличие от своенравного и порывистого Буллита, он принял как должное необходимость наладить отношения с СССР и рьяно приступил к осуществлению этой задачи с первых дней своего приезда в Москву.

Разумеется, он набрал новую команду. Никого из сотрудников Буллита он не хотел и видеть. Дэвис справедливо полагал, что они переняли у его предшественника никому не нужную способность мыслить самостоятельно. Впоследствии Дэвис возглавлял Национальный совет американо-советской дружбы и был награждён высшей советской наградой – орденом Ленина «за успешную деятельность, способствующую укреплению дружественных советско-американских отношений и содействовавшую росту взаимного понимания и доверия между народами обеих стран». Это было в его духе – любить то, что прикажут.

Буллита переводили во Францию, отношения с которой наладились давно. Он готов был взять с собой всю «советскую» команду, но кое-кто предпочёл перейти на бумажную работу на территории США. Я выбрал Париж. В конце концов, когда бы я ещё побывал в Европе?

За неделю до отъезда из Москвы состоялся наш главный разговор с Андреем – как всегда, на кухне, за бутылкой. И видит бог, это был единственный раз, когда я напился вдребезги.

Я не знал, как попросить о том, о чём я хотел попросить. Смешная вышла фраза, но формулировка – верная. Я смотрел на Андрея, и мои глаза, видимо, сказали ему всё.

«Она не хочет ехать с тобой», – произнёс он.

Я кивнул.

«Это нормально, Джед. Мы – советские люди. Мы любим свою Родину не меньше, чем вы свою. Какое бы дерьмо тут ни было, что бы тут ни творилось, да хоть бы траву жрать пришлось – это наша Родина. И мы её не оставим».

Он говорил это пьяным голосом, держась за стол, чтобы не завалиться набок.

«Андрей…» – начал я.

Он показал жестом: молчи. А потом добавил:

«Я отвечаю за неё, Джед. Я понял. С ней ничего не случится, я тебе обещаю».

И эти слова, которые сказал мне пьяный сотрудник ГБ (я так точно и не узнал, в какой организации числился Андрей), стали самой надёжной, самой нерушимой гарантией. Я поверил ему, потому что мне больше некому было верить в этой стране. Я не мог верить даже самой Лене – после того, как она отказалась уехать. Я действительно думал, что любовь не может быть такой – не способной сломать границы.

Параллельно я думал, что есть и второй вариант. Остаться. Попросить политического убежища, объяснить, что я – скрытый американский коммунист, навсегда променять свою страну на эту романтическую грязь. Но я не решился.

Это был наш последний доверительный разговор с Андреем. В следующие несколько дней меня поглотили сборы и переводческая работа, а потом к моему подъезду подъехал посольский «Форд», из грязного окна которого я в последний раз смотрел на Москву.

* * *

Я вернулся в США, затем работал с Буллитом в Париже. Во Францию посольство отправилось в октябре 1936 года и оставалось там вплоть до начала войны. Буллит развернулся в Париже по полной программе – он снял для посольства огромный замок в Шантильи, в его подвалах было порядка двадцати тысяч (!) бутылок французского вина; он стал заметной персоной в высшем обществе. Его отношения с Рузвельтом резко улучшились, перейдя в статус дружеских. Доходило до того, что Буллит звонил президенту просто так, справиться о его здоровье.

Правда, к сороковому году Буллит снова проявил свой буйный характер и поссорился с Рузвельтом по полной программе. Сначала он ослушался прямого приказа президента и отказался перевезти посольство в Бордо (к Парижу подступали немцы). Потом напрочь переругался с помощником государственного секретаря США Самнером Уэллсом и обвинил того в пропаганде гомосексуализма. Уэллса поддерживали многие влиятельные лица, в том числе вице-президент Генри Уоллес и госсекретарь Корделл Халл. В итоге Буллит был вынужден прекратить политическую карьеру, а вместе с ним и мы – его команда.

...
9