Компаньон, которого в конце концов подыскал себе Каупервуд в лице опытного старого маклера Торговой палаты Питера Лафлина, не оставлял желать ничего лучшего. Лафлин, длинный как жердь, сухопарый старик, большую часть жизни провел в Чикаго, куда он явился еще совсем мальчишкой из штата Миссури. Это был типичный чикагский маклер старой школы, очень напоминавший лицом покойного президента Эндрю Джексона, и такой же долговязый, как Генри Клей, Дэви Крокет и «Длинный Джон» Уэнтворт.
Каупервуда с юности почему-то привлекали чудаки, да и они льнули к нему. При желании он мог приспособиться к любому человеку, даже если тот отличался большими странностями. В пору своих первых паломничеств на Ла-Саль-стрит Каупервуд справлялся на бирже о лучших агентах и, желая к ним приглядеться, давал им разные мелкие поручения. Таким образом он напал однажды на Питера Лафлина, комиссионера по продаже пшеницы и кукурузы. У старика была собственная небольшая контора на Ла-Саль-стрит, неподалеку от биржи. Он спекулировал зерном и акциями восточных железных дорог и выполнял подобные операции по поручениям своих клиентов. Лафлин, сметливый, прижимистый американец, предки которого, вероятно, были выходцами из Шотландии, обладал всеми типично американскими недостатками: он был неотесан, груб, любил сквернословить и жевал табак. Каупервуд с первого же взгляда понял, что Лафлин должен быть в курсе дел всех сколько-нибудь видных чикагских коммерсантов и что уже по одному этому старик для него находка. Кроме того, по всему было видно, что человек он прямодушный, скромный, непритязательный, а эти качества Каупервуд ценил в компаньоне превыше всего.
За последние три года Лафлину раза два сильно не повезло, когда он пытался самолично организовать «корнеры»; и на бирже сложилось мнение, что старик робеет, проще говоря, стал трусоват. «Вот такой-то мне и нужен!» – решил Каупервуд и однажды утром отправился к Лафлину, чтобы открыть у него небольшой счет.
Входя в его просторную, но запущенную и пропыленную контору, Каупервуд услышал, как старик говорил совсем еще юному и необычайно сосредоточенному и мрачному с виду клерку, – на редкость подходящему помощнику для Питера Лафлина:
– Сегодня, Генри, возьмешь мне акциев Питсбург – Эри. – Заметив стоявшего в дверях Каупервуда, Лафлин повернулся к нему: – Чем могу служить?
«Так он говорит «акциев». Недурно! – подумал Каупервуд и усмехнулся. – Старикан мне нравится».
Каупервуд представился как приезжий из Филадельфии и сказал, что интересуется чикагскими предприятиями, охотно купит любые солидные бумаги, имеющие шансы на повышение, но особенно желал бы приобрести пакет какой-нибудь компании – предпочтительно предприятий общественного пользования, размах деятельности которых с ростом города будет, несомненно, расширяться.
Старик Лафлин – ему уже стукнуло шестьдесят, – член Торговой палаты и обладатель капитала тысяч в двести по меньшей мере, с любопытством взглянул на Каупервуда.
– Кабы вы, сударь мой, заявились сюда этак лет десять или пятнадцать назад, вам легко было бы вступить в любое дело. Тут и газовые общества учреждали – их прибрали к рукам эти молодчики, Отвей и Аперсон, – тут и конку тогда проводили. Я сам надоумил Эди Паркинсона взяться за постройку линий на Северной Стэйт-стрит, доказал ему, что на ней можно зашибить немало денег. Он мне посулил тогда пачку акциев, если дело выгорит, да так ничего и не дал. Я, впрочем, на это и не надеялся, – рассудительно добавил он и покосился на Каупервуда. – Я стреляный воробей, меня на мякине не проведешь. А теперь и его самого оттуда вытеснили. Шайка Майкла и Кеннели ободрала его как липку. Да, годков десять-пятнадцать назад можно было живо конку к рукам прибрать. А сейчас и думать нечего. Сейчас акции продаются по сто шестьдесят долларов штучка. Вот так-то, сударь мой!
Каупервуд любезно улыбнулся.
– Сразу видно, мистер Лафлин, что вы давно на чикагской бирже. Вы так хорошо осведомлены даже о том, что здесь происходило десятки лет назад.
– С самого тысяча восемьсот пятьдесят второго года, сударь мой, да-с, – отвечал старик.
Густые жесткие волосы щетинились у него надо лбом наподобие петушиного гребня, длинный острый подбородок сильно выдавался вперед навстречу большому с горбинкой носу, скулы резко выступали над впалыми и желтыми, как пергамент, щеками. А глаза были зоркие и пронзительные, как у рыси.
– По правде говоря, мистер Лафлин, – продолжал Каупервуд, – главная цель моего приезда в Чикаго – подыскать себе компаньона. Я сам занимаюсь банковскими и маклерскими операциями на Востоке. У меня собственная фирма в Филадельфии, я член нью-йоркской и филадельфийской фондовых бирж. Есть у меня кое-какие дела и в Фарго. Любая банкирская контора даст вам исчерпывающие сведения обо мне. Вы член здешней Торговой палаты и, по всей вероятности, ведете операции на нью-йоркской и филадельфийской биржах. Новая фирма, если только вы пожелаете войти со мной в компанию, могла бы заниматься всем этим непосредственно на месте. В Чикаго я человек новый, но я располагаю порядочным капиталом и вообще думаю здесь обосноваться. Не согласитесь ли вы стать моим компаньоном? Мы, пожалуй, уживемся в одной конторе, как по-вашему?
Когда Каупервуд хотел кому-нибудь понравиться, он имел обыкновение соединять ладони и постукивать кончиками пальцев друг о друга; при этом он улыбался, вернее сказать, сиял улыбкой – столько тепла и как будто даже приязни светилось в его глазах.
А Питер Лафлин под старость начал тяготиться своим одиночеством и очень желал, чтобы кто-нибудь пришел к нему с подобным предложением. Не решившись доверить ни одной женщине заботу о своей несколько своеобразной особе, он остался холост. Женщин он не понимал, все его отношения с ними ограничивались тем низменным и жалким развратом, который покупается за деньги, а на такие траты Лафлин никогда не был особенно щедр. Жил он в западной части города на Харисон-стрит, занимал три крохотные комнатки и, случалось, сам себе стряпал. Единственным его другом и товарищем был маленький спаниель, бесхитростное и преданное животное, – сучка по кличке Дженни, которая всегда спала у него в ногах. Дженни была очень понятлива, кротка и послушна; весь день она терпеливо просиживала в конторе, дожидаясь старика, а вечером они вместе отправлялись домой. Лафлин разговаривал со своим спаниелем совсем как с человеком, – пожалуй, даже более откровенно, принимая за ответы преданный взгляд собачьих глаз и виляние хвоста. Он не любил долго нежиться в постели и обычно вставал часов в пять, а то и в четыре утра, натягивал на себя брюки (ванну он уже давно отвык принимать, приурочивая мытье к стрижке в парикмахерской) и начинал беседовать с Дженни.
– Вставай, Дженни, – говорил он. – Пора вставать. Сейчас мы с тобой заварим кофе и сядем завтракать. Думаешь, я не вижу, что ты давно проснулась и только прикидываешься, будто спишь. Пора, пора, вставай. Хватит валяться. Не позднее моего вчера легла.
А Дженни умильно косилась на него, постукивала хвостиком по кровати и чуть-чуть пошевеливала ухом.
Когда же Лафлин был совсем готов – умыт, одет, его старый, скрученный в веревочку галстук повязан свободным и удобным узлом, а волосы тщательно зачесаны кверху, – Дженни проворно соскакивала с кровати и принималась бурно прыгать по комнате, словно говоря: «Смотри, как я быстро».
– Ну, конечно, – притворно ворчал Лафлин. – Всегда последняя. Хоть бы ты разок, Дженни, поднялась первой. Так нет же, пусть, мол, старик сначала встанет.
В сильные холода, когда коченели уши и пальцы, а колеса конки пронзительно взвизгивали на поворотах, Лафлин, облачившись в заношенное драповое пальто старинного покроя и нахлобучив шапку, сажал Дженни в темно-зеленый мешок, где уже лежала пачка акций, составлявших на данный день предмет его размышлений и забот, и ехал в город. Иначе Дженни не пустили бы в вагон. Но обычно старик шел пешком со своей собачкой: ходьба доставляла ему удовольствие. В контору он являлся рано, в половине восьмого – в восемь, хотя занятия начинались только с девяти, и просиживал там до пяти вечера; если посетителей не было, он читал газеты или что-нибудь вычислял и подсчитывал, а не то, свистнув Дженни, шел прогуляться или заходил к кому-нибудь из знакомых дельцов. Биржа, контора, улица, отдых дома и вечерняя газета – вот все, чем он жил. Театр, книги, картины, музыка его не интересовали вообще, а женщины интересовали только весьма односторонне. Ограниченность его кругозора была столь очевидна, что для такого любителя чудаков, как Каупервуд, он действительно был находкой. Но Каупервуд только пользовался слабостями подобных людей – вникать в их душевную жизнь ему было некогда.
Как Каупервуд и предполагал, Лафлин был прекрасно осведомлен обо всем, что касалось финансовой жизни Чикаго, дельцов и сделок, выгодных комбинаций, возможностей помещения капитала, а то немногое, чего старик не знал, как обычно потом оказывалось, и знать не стоило. Прирожденный коммерсант, он, однако, был начисто лишен организаторских и административных способностей и потому не мог извлечь для себя никакой пользы из своих знаний и опыта. К барышам и убыткам Лафлин относился довольно хладнокровно. Понеся урон, он только щелкал пальцами и повторял: «Эх, черт, незачем мне было ввязываться!» А оставшись в барыше или твердо рассчитывая на таковой, блаженно улыбался, жевал табак и в разгаре торга вдруг выкрикивал: «Спешите, ребятки! Пользуйтесь случаем!» Его трудно было втянуть в какую-нибудь мелкую биржевую спекуляцию; он выигрывал и терял, только когда игра была крупной и шла в открытую или когда он проводил какую-нибудь хитроумную комбинацию собственного изобретения.
Каупервуд и Лафлин к соглашению пришли не сразу, хотя в общем довольно быстро. Старик хотел хорошенько подумать, несмотря на то, что Каупервуд понравился ему с первого взгляда. Собственно говоря, уже с самого начала было ясно, что он станет жертвой и послушным орудием Каупервуда. Они встречались изо дня в день и обсуждали подробности соглашения, пока наконец Лафлин, верный своей природе, не потребовал себе равной доли в деле.
– Ну, полноте! Я же знаю, что вы это говорите не всерьез, Лафлин, – мягко заметил Каупервуд.
Разговор происходил в кабинете Лафлина под конец делового дня, и старик с упоением жевал табак, чувствуя, что ему сегодня предстоит разрешить весьма интересную задачу.
– У меня место на нью-йоркской бирже, – продолжал Каупервуд, – это одно уже стоит сорок тысяч долларов. Затем место на филадельфийской, которое ценится выше, чем ваше здесь. Это, как вы сами понимаете, основной актив фирмы. Она будет оформлена на ваше имя. Но я не стану скупиться. Вместо трети, которая вам по-настоящему причитается, я дам вам сорок девять процентов, и фирму мы назовем «Питер Лафлин и К°». Вы мне нравитесь, и я уверен, что вы будете мне очень полезны. Не беспокойтесь, со мной вы заработаете больше, чем зарабатываете без меня. Я мог бы, конечно, найти себе компаньона среди этих молодых франтиков на бирже, но не хочу. Словом, решайте, и мы немедленно приступим к работе.
Лафлин был чрезвычайно польщен тем, что Каупервуд захотел взять его в компаньоны. Старик последнее время все чаще замечал, что молодое поколение маклеров – эти вылощенные, самодовольные юнцы – смотрит на него как на старого, выжившего из ума чудака. А тут смелый, энергичный, молодой делец из Восточных штатов, лет на двадцать моложе его и не менее, а скорее всего более ловкий, чем он, как опасливо подумал Лафлин, предлагает ему деловое сотрудничество. Кроме того, Каупервуд был так полон энергии, так уверен в себе и так напорист, что на старика словно пахнуло весной.
– Да я за именем не больно-то гонюсь, – отвечал Лафлин. – Это как хотите. Но если вам дать пятьдесят один процент, значит, хозяином дела будете вы. Ну да ладно, я человек покладистый, спорить не стану. Я своего тоже не упущу.
– Значит, решено! Только вот помещение надо бы сменить, Лафлин. Здесь у вас как-то мрачновато.
– А это уж дело ваше, мистер Каупервуд. Мне все едино. Сменить так сменить.
Неделю спустя со всеми формальностями было покончено, а еще через две недели над дверями роскошного помещения в нижнем этаже дома на углу улиц Ла-Саль и Медисон, в самом центре деловой части города, появилась вывеска: «Питер Лафлин и К°, хлеботорговая и комиссионная контора».
– Вот и раскуси старого Лафлина! – заметил один маклер другому, прочитав название фирмы на тяжелых бронзовых дощечках, прибитых по обе стороны двери, выходившей на угол, и, окидывая взглядом огромные зеркальные стекла, добавил: – Я думал, старик вовсе на нет сошел, а он, гляди, как развернулся. Кто же этот его компаньон?
– Не знаю. Говорят, какой-то приезжий из Восточных штатов.
– В гору пошел, ничего не скажешь. Какие стекла поставил!
Так началась финансовая карьера Фрэнка Алджернона Каупервуда в Чикаго.
О проекте
О подписке