– Тогда я… соберусь, – и Глафира мило улыбнулась в сторону. – Я умею собираться быстро.
– Да ради бога, – глупо повторил Волошин.
Глафира пошла было к готическим двустворчатым дверям, но остановилась на полдороге.
– Кофе не предлагаю, – сообщила она. – У меня и чашек-то чистых не осталось.
– Спасибо, я недавно пил.
Это было чистой воды вранье, но ему не хотелось, чтобы она его угощала. Это было бы… уступкой, а уступать он не собирался.
Глафира еще постояла, словно что-то хотела сказать, повернулась, чуть не упала, схватилась бледной, отдающей в зелень рукой за полированные широкие перила, и Волошин вытаращил глаза.
Завитки светлых, почти белых волос пониже макушки у нее были красными, все в свежей крови. Волошин, кажется, даже ахнул тихо, не по-мужски.
– Что? – тревожно спросила Глафира Сергеевна и оглянулась по сторонам, не понимая, что он такого увидел. – Что случилось, Марк?!
– У вас… вон там… на голове…
– У меня на голове? Что? Рога? – Она пощупала волосы, отняла руку и взглянула на свои пальцы. – Кровь, – сказала она с некоторым удивлением и потерла подушечки, растирая красное и липкое. – Это, наверное, когда меня стукнули! А что вы так побледнели, Марк? Или вы вида крови не выносите?
– Вы… выношу, – выдавил Волошин, старательно отводя глаза. – Может, все-таки врача вызвать? Раз у вас там… рана?
– Марк, вы прекрасно знаете, что вызывать врача нельзя! Или вы хотите, чтоб завтра во всех газетах написали что-то вроде: «Приехавшая «Скорая» застала вдову Владимира Разлогова с травмой головы, а его заместителя в обмороке»?
– Я не в обмороке, – возразил Волошин сухо.
Она была права. Какого сейчас вызывать врача, когда новость «номер один» – внезапная кончина главы «Эксимера», – еще не остыла, не отступила на второй план, не перестала будоражить умы и сердца журналистов?!
Умы куриные. Сердца холодные. Ну уж какие есть!
Глафира опять повернулась, чтобы идти, и опять от вида ее волос на Волошина накатила дурнота. И сердце забилось как-то странно, с перерывами. Стукнет и молчит. Стукнет и опять молчит.
– Перевязку все равно нужно сделать, – сказал он, преодолевая дурноту. – Заедем в офис, у нас есть медпункт…
Глафира ничего не ответила.
– Вам в Москве куда? – спросил Волошин сухо. – На квартиру?
– Что за ефрейторский вопрос, Марк? – удивилась Глафира. – Какая вам разница?
– Никакой, вы правы.
– Мне нужно заехать к… Марине Олеговне и непременно сегодня. Вы меня к ней завезете.
Волошин ничего не понял.
Ей нужно к Марине?! Бывшей разлоговской жене?! И непременно сегодня, с разбитой головой?!
– Как скажете.
Она вошла в дом и, кажется, стала подниматься по лестнице, когда у нее зазвонил телефон. Волошин, услыхав заливистые трели, бросился следом, бесшумно вошел и встал так, чтобы его точно не было видно с лестницы.
После некоторого молчания вдова сказала быстро и приглушенно:
– На этот номер больше не звони. Я сама с тобой свяжусь, когда смогу.
Телефон пискнул, разъединяясь, и больше ничего Волошин не слышал.
– Маринушка, там опять в телефон звонют!..
– Ну так ответьте, Вера Васильна!
– Дак чего отвечать-то?!
Марина пожала плечами, словно старуха могла ее видеть.
– Ах ты, господи помилуй!..
Шаркающие шаги, удалявшиеся от двери, какое-то шевеление, и Верин недовольный голос откуда-то из глубины квартиры:
– Ал-ле! Ал-ле!
Марина улыбнулась и снова уткнулась в книжку.
Сегодня ей особенно не хотелось никакой… ерунды. Какие-то звонки, телефоны, разговоры, да еще Вера вот-вот начнет приставать с обедом! Уехать бы отсюда, забраться подальше, поглуше, чтоб за окнами было ненастье, чтоб ветер рвал с деревьев беззащитные дрожащие листья, чтоб дождь барабанил в жестяной подоконник и старая береза бы все скрипела и скрипела…
А в доме тепло, на вымытых полах домотканые половички, рыжий кот ступает неслышно, усаживается на приступку и длинно зевает, а потом начинает дремать. И так уютно на душе от его дремы и от ненастья за окнами, и весь мир сосредоточен вокруг теплого бока голландской печки, где стоит продавленный ковровый диванчик и лежит страницами вниз брошенная книжка…
– Ах, какая вы, матушка, нынче странная! – сама себе сказала Марина и засмеялась, услышав собственный голос.
Пожалуй, говорить это следовало не так, поглубже, погуще, не столько с удивлением, сколько с легкой завистью к другому, недоступному миру сложных чувств.
Марина повторила, и со второго раза ей все понравилось.
Ах какая вы, матушка, нынче странная!..
Следовало читать, но читать больше не хотелось.
Ну почему, почему она не может сейчас оказаться в деревне, в ненастье, на ковровом диване и с котом?! Никто бы не мешал, и мысли бы не скакали, как непоседливые белки!
Впрочем, мыслями своими Марина сегодня была вполне довольна.
Сегодня они были правильные, ровные, спокойные и строгие, маршировали все в ногу, как солдаты на параде.
Фу, какое ужасное сравнение!
Покосившись на книжку, Марина встала с дивана и, волоча плед, пошла в эркер. Кипенно-белые, топорщившиеся от крахмала шторы ей мешали… Она досадливо затолкала тюль за батарею и с ногами забралась в кресло.
Перед ней лежал город, огромный, серый, залитый дождем. Река, всклокоченная ветром, плескала свинцовую воду на гранитные ступени набережной.
В новой пьесе Марине предстояло играть старуху, такую же злобную и всклокоченную, с серыми немытыми космами – как эта река.
Нужно что-то придумать такое особенное, характерное. Может быть, старуха должна хватать всех за руки, как река выплескивается на гранитные ступени? Хватать, а потом отступать так же внезапно? И чтобы всем остальным героям были неприятны прикосновения старухи!
Марина подумала немного, порассматривала реку, потом зевнула.
Она была превосходной актрисой, номер один, и то, что она сейчас делала, называлось «готовиться к роли». Марина готовилась всегда одинаково – читала, мечтала, валялась, смотрела на реку, немного капризничала, немного шалила.
Эту роль – актрисы, готовящей новую роль! – она особенно любила.
Никто не смел ее беспокоить, когда она «готовила», домочадцы ходили на цыпочках, домработница не приставала с глупостями вроде обеда и денег на покупки, даже телефон звонил приглушенно.
Марину оставляли в покое в ее комнате – самой лучшей комнате в квартире! – наедине с книжками, пледом и любимым диваном.
– Дождь-то, дождь, – сказала Марина, опять прислушиваясь к собственному голосу, – ишь, как разошелся!
Нет, не годится. Равнодушнее, холоднее, более отстраненно – ей, старухе, по большому счету нет никакого дела до дождя. Ей ни до чего нет дела. И выговор, выговор простонародней!
– Вот ить как, – выговорила Марина. – Дошшь, видать, до самых Петровок зарядил!..
Вот так лучше, гораздо лучше!
Машины на той стороне набережной стояли мертво, фары мутно желтели в дождевой мгле, словно огромная змея в горящей желтым чешуе извивалась вдоль реки.
А сравненьице-то банальное! Змея в чешуе, подумаешь! Может, лучше лента? Пестрая лента из какой-то дурацкой детективной истории! Или лучше ожерелье? Ожерелье из желтых топазов, обнимающее морщинистую шею старухи-реки!
Впрочем, она же не писатель, а актриса! И для актрисы она придумывает совсем неплохо!
Жаль, что нельзя «работать над ролью» постоянно! Рано или поздно роль будет сыграна, и сыграна, как всегда, блестяще. На премьеру соберутся сильные мира – политики, богачи, знаменитости, их жены и девки. Пресса напишет об очередном триумфе – и неудивительно, ведь в главной роли сама Марина Нескорова! Все, к чему прикасается Марина, обращается… нет, не в золото. В триумф, в успех!
А лучше бы в золото, конечно.
Хотя кто знает!.. Золото не вечно, как и успех, и только идиоты уверены, что слава проходит, а богатство остается.
Ничего не остается. Ничего. И даже свобода, хитрая бестия, исчезает, стоит только сделать один ее глоток!
Глоток свободы – кажется, так называлась какая-то книжка.
Марине сразу представились баррикады, костры на улицах Парижа, перевернутые повозки, разобранные булыжные мостовые, горячие лошади, оборванцы – лихорадочные пылающие глаза!..
Глоток, всего один, но от него оживает душа – засохшая, сморщенная, обескровленная.
Марина дорого заплатила за свой глоток свободы, и он того стоил!
Но почему, почему один?!
Марина выпрямилась в кресле. Руки похолодели.
Неужели никогда не настанет время, когда можно будет захлебываться этой свободой, упиваться, купаться в ней?!
– Настанет, – твердо и тихо сказала себе Марина, – оно уже настало. И не смей думать по-другому!..
В дверь тихонько поскреблись, и она оглянулась – гневная, пылающая. Кто посмел?!
Разумеется, никто не вошел, и Марина не произносила ни звука, только тяжело дышала.
Это было почти невероятно, но тихое поскребывание повторилось! Домработница еще туда-сюда, она совсем выжила из ума, но скреблась явно не домработница!
– Кто там?! – Она подумала и добавила тоном Марии-Антуанетты, возводимой на эшафот: – Ради всего святого!
– Марина, не сердись.
Ах, как она была хороша – обернувшаяся в кресле, румяная от гнева, на фоне залитой дождем серости огромного города!
Ах, как она была хороша, как правдива, как бесконечно более высока, чем весь этот серый, залитый дождем мир!
– Ей-богу, я не хотел тебе мешать.
– Костенька, – сказала Марина растерянно, и губы у нее дрогнули и медленно сложились в милую усталую улыбку.
Улыбка – усталая и милая – была чистейшей импровизацией и необходима для того, чтобы муж почувствовал себя скотиной.
– Костенька, – повторила она, как бы приходя в себя, – заходи, дорогой!
По его лицу и по тому, как он вошел, было ясно, что он чувствует себя правильно – скотиной. С Разлоговым такие штуки невозможно было проделывать никогда. Он не верил.
Ах какое счастье, что Разлогов – это прошлое! Да еще такое, как будто его не было вовсе. Хорошо, что он умер и отпустил ее на свободу!
Всего глоток, но как хорошо…
– Костенька, – повторила Марина, думая о Разлогове, выпростала из пледа горячую руку и протянула ее мужу. – Что ты? Соскучился один?
Он подошел, взял руку, припал в поцелуе. Поверх его округлой спины Марина посмотрела на часы-башенку в углу огромной комнаты. Маятник взблескивал латунью, отражал время.
Скоро шесть, может, и обедать пора?..
– Знаю, знаю, – выговорил муж глухо, ибо был все еще наклонен «к ручке», – и занята, и в мыслях, и устала, и я не вовремя!
Марина молчала. Нужно дать ему время пооправдываться. Сейчас он скажет про «вторжение» и еще что-нибудь про собственное ничтожество.
– Прости, что вторгаюсь, – словно по заказу сказал муж, разогнулся и шагнул к низенькой скамеечке. Он всегда сидел у ее ног. – Да и повод, собственно, ничтожный, но я уверен, что тебе это покажется… забавным.
Смеясь глазами – она это умела! – Марина отвернулась к окну, за которым вечерело по-настоящему.
Впрямь обедать пора!.. Не кликнуть ли Веру?
– А что такое? – вслух спросила она у мужа. – У тебя все в порядке, милый? Ты здоров?
Он развел руками. В одной – правой – почему-то был зажат журнал. Сейчас скажет – твоими молитвами!..
– Здоров и счастлив! Твоими молитвами, Мариночка.
Выискал какую-нибудь рецензию, решила Марина про журнал. Пишут, что я новая Фаина Раневская, но с обаянием Мэрил Стрип и красотой Мишель Пфайффер. Пишут, что Ларс фон Триер предлагал мне роль, а я отказалась. Потому что считаю, что Достоевского нельзя играть в Голливуде – только на русской почве, только у наших, кондовых, посконных режиссеров, истинных русаков.
Бедному Косте все это очень нравится, сейчас он станет зачитывать, и обеда теперь не дождешься.
Прасковья, отнеси индейку и стерлядей на ледник, а лафит я сама в буфет запру!..
– Дождь зарядил, – сказала Марина, потянулась и погладила его по густым, прекрасно сохранившимся волосам, – теперь уж до самого Покрова!..
Кажется, в прошлой реплике дождь зарядил «до самых Петровок», впрочем, какая разница!..
– Да-с, – поддержал муж. – Неприятно.
– А я люблю осень. – Марина перебирала его волосы – прекрасно сохранились, удивительно даже! Говорят, тестостерона маловато, что ли! У мужа совершенно точно маловато. Вот у Разлогова этого самого тестостерона было с избытком.
Глоток свободы, всего один, ах как мало!..
…Но обедать-то подадут сегодня?
Зная, что муж может так просидеть и час, и два, Марина нагнулась, легко поцеловала его в дивные, вкусно пахнущие волосы и спросила нежно:
– Ну что, Костенька?
– Ах да, Марина! Вот же! – Он взмахнул журналом. – Я хотел, чтобы ты взглянула…
Он торопливо пролистал туда, потом обратно, не нашел, взглянул виновато и опять пролистал.
Марина ждала – все с той же нежной улыбкой.
Как хорошо, что все сложилось именно так. Как хорошо, что Разлогов умер…
– Вот! – радостно сказал Костя и сунул распахнутый журнал ей к лицу. – Вот, полюбуйся!..
Марина видела плоховато – не девочка все-таки, да и сумерки клубились в комнате, мешали читать!
– Что там, Костенька? – спросила с неудовольствием. Она не любила, когда ей напоминали о возрасте, даже случайно. – Ты же знаешь, я не читаю журналов!..
Она была совершенно уверена, что там рецензия, в которой написано, что она Фаина Раневская и Мишель Пфайффер в одном лице, и к тому, что последовало, готова не была.
Муж вдруг поднялся со скамеечки у ее ног и зажег в эркере свет. Марина зажмурилась. Окно в серый город разом потемнело и как будто провалилось.
– Костенька!..
Но он уже сунул ей под нос журнал.
Марина ничего не поняла.
Ну журнал. Ну какая-то деваха из молодых, неинтересная, как все нынче, – волосы завитками, белые, ноги палками, длинные, зубы жемчугом, вставные, груди полусферами, наливные, сапоги до бедер, ботфортами.
Все стандартно, неинтересно. Марина рассердилась. Она всегда сердилась, когда чего-нибудь не понимала.
– Костенька? Зачем, милый, ты принес мне эту… чепуху?! Я занята, над ролью работаю, у меня сейчас момент такой сложный…
– Да вот! – Муж перевернул страницу и хохотнул совершенно по-мужицки. – Посмотри, Марина! Это ж твой Разлогов! Ну хорошо, хорошо, не сердись, душенька, не твой! Но ты посмотри только! Ты только посмотри! Его уж похоронили, а журналы все… печатают!
Он запнулся и заключил торжественно:
– Гадость какая!
И такая радость была в его голосе, такое превосходство – живого над мертвым, правого над неправым, – что Марине стало противно по-настоящему.
Юлии Павловне Тугиной было так же противно при виде Вадима Дульчина в четвертом акте «Последней жертвы»!
…Или в третьем ей было противно?..
– Ты посмотри, посмотри, Марина!
Она взяла журнал с осторожной брезгливостью и посмотрела.
На фотографии была все та же, ногастая-грудастая-губастая, вся загореленькая, лоснящаяся, в нужных местах присыпанная белым пляжным песочком, а на заднем плане… Марина поднесла журнал к глазам.
Ну да, да. На заднем плане Разлогов, отчетливо видный, раздраженный до крайности, губы поджаты, черные, прямые, густые до странности ресницы почти сошлись – так прищурился.
– Ты только представь себе, – горячо говорил муж над ухом, – большой человек, бизнесмен, да еще женатый!.. И покойный, он же… умер, а тут такие вещи…
Марина все смотрела на Разлогова – теперь покойного.
Ах как она знала эту привычку щуриться от раздражения! Как она знала… все, руки, плечи, ноги, массивные, тяжелые от тренированных мышц. И щеки, заросшие жесткой щетиной… Знала их запах, прикосновение к разгоряченной коже, знала, как часто он дышит, когда хочет ее, Марину!
Куда там Вадиму Дульчину в четвертом акте «Последней жертвы»! Или это был третий?..
Марина коротко и глубоко вздохнула, еще раз посмотрела на живого Разлогова, подняла подбородок и сказала нараспев:
– Бедная, бедная… Господи, бедная девочка…
– Ка… какая девочка?
Марина на него взглянула – он нацепил очочки-половинки и тоже рассматривал картинки. С упоением.
– Кто девочка, Марина?
– Его жена, конечно. То есть вдова.
– Вдо-ова!.. – удивился муж.
Не буду больше смотреть на живого Разлогова, решила Марина и опять посмотрела…
На его двери в общежитском коридоре висел «График дежурств». Она подходила и читала по слогам «Раз-ло-гов» и думала, как она будет Марина Разлогова.
…А фамилию, кстати сказать, она так и не поменяла!..
Костя опять забубнил что-то, но она вся уже была там, в этом общежитском коридоре, пропахшем щами, плесенью и табаком, у заветной двери с «Графиком дежурств», и сердце у нее замирало, как тогда, когда она стучала и изо всех сил ждала, когда Разлогов появится на пороге и скажет громко и радостно:
– Как?! Опять приперлась?!
А потом за шею втянет ее внутрь, целуя безостановочно и жарко, словно в последний раз, и она всем телом, от макушки до пяток, будет чувствовать его, такого сильного, такого безрассудного, храброго от желания!..
Такого юного.
Такого живого.
Такого любимого.
Такого отвратительного. Такого чужого. Ненавистного.
– Костенька, – сказала Марина почти своим голосом, и выпрямилась в кресле, и отшвырнула журнал. Журнал полетел в угол, муж проводил его глазами. – Костенька, не пора ли обедать?
В дверь вдруг опять постучали – что за наказанье! Или сегодня все забыли, что она «работает над ролью»?!
– Что, что такое?!
– Мариночка, – Вера остановилась у порога и постно сложила сухие руки, и глаза вперила в пол, – там пришли до вас и спрашивают.
– Вера, вы с ума сошли, – скороговоркой выпалил Костенька, косясь на Марину из-за половинчатых очочков. – Кто еще пришел?!
– Пришли Марк Анатольевич Волошин, – выговорила бабка отчетливым экзаменационным голосом. – И с ним новая вашего бывшего, ныне покойного. Вас спрашивают.
Муж ничего не понял, а Марина все поняла, конечно.
– Что-то случилось! – Она вскочила. – Неужели опять беда?..
Это уже не Островский, это, пожалуй, Бертольт Брехт.
– Да кто приехал-то, Вера?! – продолжал недоумевать муж. – Марина, что ты всполошилась?
Но она уже летела мимо него, мимо посторонившейся в дверях Веры, и тревога была у нее в глазах – почти настоящая.
Только Разлогов умел отличить настоящее от ненастоящего, когда она предлагала ему на выбор, но Разлогов умер.
Слава богу!..
– Глафира?! Что случилось, почему вы здесь? Марк, что такое?
– Здравствуйте, Марина Олеговна, – Волошин старался на нее не смотреть.
Марина знала совершенно точно, что бывшую жену Разлогова Волошин обожает, а настоящую терпеть не может, и это доставляло ей скромную женскую радость.
– Марк, что случилось?! Почему так неожиданно, без звонка?!
Волошин пожал плечами. Марине нравились его плечи – прямые и какие-то определенные под тонкой кожаной курткой. И вся его манера – суховатая, отстраненная – нравилась тоже. Марина даже слегка на него засмотрелась, позабыв, что она… «в роли».
– Марин, вы меня простите, – хрипло сказала Глафира, – это я попросила Марка заехать к вам. А позвонить не догадалась…
– Но ничего ужасного не случилось?
– Нет-нет!
– Да что же мы стоим?! – вдруг как будто спохватилась Марина. – Костенька, приглашай гостей! Вера Васильна, проводите! Может быть, обедать?..
Волошин моментально и категорически отказался, а та словно ничего не слышала.
Сопровождаемая суровой Верой, Глафира шла по коридору в сторону гостиной, и Марина проводила ее глазами.
– Марк, в самом деле ничего не случилось? – спросила она с беспокойством, когда Глафира скрылась. – Это так неожиданно!
– Я заехал на дачу, – сказал Волошин, – и Глафира Сергеевна попросила меня завезти ее к вам. О причинах она не сообщала, и я, признаться, не спрашивал.
– Но с ней все в порядке?..
– Кажется, она упала, – морщась, сообщил Волошин, – я ничего не понял, но она была без сознания, когда я приехал. Потом пришла в себя и попросилась к вам.
– Мне всегда казалось, что она не в себе, – вступил Маринин муж, – странная девушка, ей-богу!
– Упала? – задумчиво переспросила Марина. – Молодая, здоровая, с чего бы ей…
Глафира Разлогова в гостиной разматывала с шеи шарф. Старуха-домработница караулила каждое ее движение, а ей так хотелось послушать, о чем там они говорят негромкими, встревоженными голосами.
Ей необходимо было послушать!
Глафира стянула с плеч куртчонку и вместе с шарфом сунула старухе в руки, в надежде, что та уйдет, но она, приняв вещи, продолжала стоять.
Сфинкс в египетской пустыне. Только очень недовольный сфинкс!..
Ну ладно.
Глафира огляделась, подошла к камину, в котором весело пылали березовые поленья, и протянула руки.
О проекте
О подписке