– Ну, я пошёл готовиться к семинару и спать, – говорит он скучным голосом. – В шесть утра надо собрать части и выволочь их на просторы нашей Родины, в ледяные улицы и в подземное царство.
Зоя никогда не говорит с ней о Тарасе. Табу.
И она никогда не говорит с Зоей о Тарасе.
И, в общем, зря она застревает у Зои до десяти, зря остаётся ночевать. Надо уматывать отсюда в восемь. Торчит на виду, как флагшток без флага посреди пространства.
Зойка-то не попросит слинять.
Вот завтра… точка… в девять ноль-ноль.
Но «завтра» в восемь ноль-ноль Елена вытягивает ухо к двери – с этой отметины, с восьми ноль-ноль, может раздаться звонок – и усаживается прочнее.
Это ей, ей – беспомощность в его лице. Ей.
«Разве я вредная? – спрашивает себя сердито Елена. – Я ведь не вредная». И она встаёт и идёт к двери. Может, встретит его по дороге к метро?
Но в этот день и в следующий по дороге к метро она не встречает Тараса. Приходил он к Зое или не приходил?
Теперь и Евгению нужно было решать своё будущее. Он подал документы в университет. Сдал экзамены хорошо.
Я
Не приняли в университет на мехмат, хотя получил проходной балл, потому что с полиомиелитом на мехмат нельзя, а я скрыл, что у меня полиомиелит, принёс поддельную справку. Родители Ильки оба физики, отец – всемирно известный, оба ходили выяснять ситуацию, ругались, требовали сделать исключение – предоставить мне возможность учиться. Начальство осталось непреклонным. Попробовал сунуться в физтех, туда, где Зоин Тарас. Там тоже быстро выяснили, что справка (форма 286) – поддельна, что я – невоеннообязанный, с военной кафедрой создались проблемы, и в физтех меня тоже не приняли.
Экзамены я сдавал легко, любые. Шёл и совершенно спокойно получал свои пятёрки и проходной балл, причём часто плохо понимал, о чём идёт речь, главное – знать словарь предмета. Но, успешно сдав экзамены в два лучших вуза Москвы и не поступив, я уже не мог успеть поступить в третий на дневной. А мама очень хотела диплома, мне было перед ней неудобно, и я, чтобы не терять год, отправился на вечерний факультет Энергетического института, на теплофизику. И там проучился два семестра.
Одновременно стал работать в Министерстве обороны, где тогда всё ещё работал мой отец.
Это было хорошее время.
Много времени я проводил в тире (тайком от отца) – стрелял из пистолета. Научился стрелять лёжа, сидя, не глядя, через зеркало, освоил все трюки, которые можно придумать.
А ещё я читал философские книги (там была хорошая библиотека).
Как-то попалась мне работа Владимира Соловьёва об Антихристе. Помню, прочёл её за ночь, принёс Мишке. Очень долго с Мишкой обсуждали её.
С Мишкой здорово разговаривать. Он в основном любит слушать, сидит молчит. Лишь иногда что-то спрашивает. А если уж скажет что-нибудь, то такое, над чем будешь думать. Читал он немного, а на все вопросы жизни у него было своё, оригинальное, мнение.
Так вот, Соловьёва я всего прочёл за тот год в министерстве. Очень он меня взбудоражил. Например, «Оправдание добра».
Но пришло лето, и мама стала требовать, чтобы я поступал на дневной факультет. А я не хотел. Из-за этого мы с мамой спорили. Для того чтобы избежать споров, я стал много времени проводить у Мишки. Его мать кормила нас очень вкусными огурцами и помидорами, я их в жизни не забуду.
Как и в школе, в тот год мы часто ходили в походы – с Илькой и с Мишкой. Уходили в пятницу. Иногда застревали до понедельника, и на работу я часто попадал во вторник.
В конце июня мама опять стала просить: «Иди нормально учиться, на дневной». Мама так жалобно на меня смотрела, что я наконец сдался.
Сначала по дурости снова сунулся в физтех, правда, на другой факультет. Но меня там быстро вычислили. А тут Мишка и предложил: «Иди к нам». Он уже год отучился в авиационном. И я решил: «Пойду туда, маме нужен диплом, а там Мишка». Я и сдал экзамены. В авиационном я был отличником, мне платили повышенную стипендию. Правда, только на первом курсе.
Появились новые приятели. Лёха Свиридов, например. Друг Мишки. Хороший человек. Страшно мне нравился. С Лёхой всё время спорили. Читал он много. И хорошо умел думать. Имел свой взгляд на жизнь. Если вспомнить, о чём мы спорили, аж страшно. О добре и зле. Можно ли говорить о морали, нравственности, о добре во время войны? Что считать добром? Предать, донести – нравственно или безнравственно? Ведь для всего можно придумать вполне хорошее оправдание. Например: «Не убий». Почему же во время войны можно убить?
Вообще-то, если честно, мы вовсе не для того спорили, чтобы что-то умное сказать, все наши разговоры сводились к тому, чтобы найти себя.
Очень многие тогда увлекались Хемингуэем.
Мне ближе был Ремарк, чем Хемингуэй. То, что Хемингуэй писал, мне нравилось или не нравилось, а вот тип человека, который за этим стоял, совсем не нравился. Показного уйма, а это коробит. Конечно, грань трудно определить, но мне тогда казалось: многое Хемингуэй делает не потому, что хочет это делать, а потому, что хочет показать, что он делает. Причём сам себе он часто противоречит в той теории, которая у него получилась в «Прощай, оружие!» – в разное время, в зависимости от ситуации, его герой, один и тот же, высказывает разные идеи. Может быть, я был дурак. Но мне даже перечитывать Хемингуэя почему-то никогда не хотелось, вот так с восемнадцати-девятнадцати лет я и не перечитывал его.
Мишка не любил читать, а тогда влюбился в Грина, мною же философия жизни Грина воспринималась как наивная.
Если послушать те наши споры сейчас, станет ясно: ничего умного в них не было, несли ахинею, я-то точно нёс полную чушь. Теперь даже трудно представить себе, о чём можно было орать до хрипоты, бродя по лесу двое, трое суток, с тяжёлыми рюкзаками. Особенно часто спорили с Илькой. Он возбуждался, и, казалось, вся его судьба зависит от того, чьё будет последнее слово, кто победит.
Гораздо позже я понял: когда начинается спор, невозможно дойти ни до какой истины, и взял себе за правило не спорить. Понял: есть споры, а есть беседы. Беседа – другое дело. Когда люди делятся тем, что они прочитали, что продумали – это интересно. А спор: ты – дурак, нет, ты – дурак, это полный идиотизм.
– Ты получше себя чувствуешь?
Как попала Тамиша в лес, почему она рядом с Лёхой Свиридовым, Мишей и Илькой? У неё тоже рюкзак.
– Ты где? Ты слышишь меня? Мы сейчас едем делать тебе тест. Ты не волнуйся, больно не будет. Нам нужно исследовать тебя всего – по сегментам. Мне кое-что не нравится.
Голос Тамиши плывёт облаками, звенит ветром, проскваживает сквозняком, гасит лампочки Прошлого. А с ними тает и острая боль.
– Я тебе принесла из дома индюшку, вернёмся, поешь. И вот сок принесла.
Он не хочет есть. Он не хочет сока. Ему восемнадцать-девятнадцать. Он только что шёл по стерне поля и орал песни вместе с ребятами. Он только что сдавал сессию – листал потрёпанный толстый учебник.
Его везут куда-то под ливень Тамишиных слов: о сыновьях-близнятах, о сломанном велосипеде, из-за которого они дерутся, о футболе и бассейне… Его засовывают в трубу, и голос Тамишин вползает следом, чуть приглушённый:
– Дыши спокойно, ни о чём не думай, сейчас мы быстро…
Он и не думает ни о чём, он пытается понять, почему явилось к нему его Прошлое. Ни с кем, кроме Елены, никогда не говорил о нём. И столько лет не думал ни о нём, ни о себе. Табу.
Может быть, он и жил когда-то. Но тридцать лет не чувствовал того, что жил когда-то.
Фильм смотрел. Заморозили мужика. А через несколько десятилетий тот случайно оттаял. Он пытается найти своих родственников и друзей, бродит по старым адресам, ни адресов таких, ни родственников нет. Пытается найти клинику, в которой его заморозили. Не может. Точно помнит, что родился здесь, в этом городе, но город не знаком ему, и не знает мужик, что делать. Профессия его (он был переписчиком) никому не нужна, и его каллиграфический почерк никому не нужен, а больше он делать ничего не умеет. Как заработать на жизнь? Где ночевать? Что надеть на себя?
Евгений, как тот парень из фильма, бредёт по полю и даже орёт то, что орал более тридцати лет назад, а его не слышат, и забыты слова тех песен, которые он орёт, и нет у него профессии, и нет места, где ему расположиться, чтобы отдохнуть.
– Ну вот, молодец. – Тамиша гладит его по голове, как ребёнка, от макушки ко лбу, когда не шевелюра, а чубчик. – Поешь и спи. Конечно, неприятная процедура, но ведь она позади, да? Я сама хотела быть там с тобой, всё углядеть, ничего не пропустить. Съешь хоть один кусочек.
Он покорно жуёт. А проглотить не может. И выплёвывает в салфетку. Во рту сухо и холодно. Он пьёт воду, поднесённую Тамишей, и смотрит в её коровьи, карие, текущие добром глаза. Тамиша – толстая и мягкая, укрывает его волнами своего тепла, как одеялом, и он засыпает.
Но и в сон приходит Прошлое. Снова перед ним Елена.
Учиться Елене легко. Багаж школы тащится за ней изо дня в день и по университету. Общие предметы. Лишь «Беспозвоночные» – нужный для будущей профессии.
Елена любит узнавать новое. Вчера и слыхом не слыхивала, а сегодня пожалуйста тебе – протоплазма… Теперь без этого слова, этого понятия никуда.
Она продолжала много читать. Самиздат, как и в школе, приносил ей он, что называется – с доставкой на дом. Приходил вместе с ребятами, раз в месяц, беседы не получалось, спорил с ней до крика – у них на всё были разные точки зрения. И уходил вместе с ребятами до следующего месяца.
Ребята в их спорах не участвовали, Илька набрасывался на него, едва выходили из Елениной квартиры.
В тот год июнь и часть июля Елена провела в Звенигороде на практике, а когда вернулась, на столе нашла Зоину записку: «Еду отдыхать».
Вот тут и явился к ней он. Один, без Михаила и Ильки.
Евгений не ходил за Еленой в стаде вздыхателей, не встречал после университета, не провожал к Зое. В то лето жил так, как до поступления во Вторую, – сидел дома: читал, играл на гитаре. Он любил свою небольшую светлую комнату с книгами и альбомами. Художников и героев книг знал, как своих родственников. Изолированность от мира, от сверстников выработала чувство независимости. Он не хочет быть одним из… он лучше будет просто один.
Он не ходил за Еленой по пятам, он сочинял ей баллады, поэмы, стансы и «клал» на музыку, то есть на гитару. Часами он общался с Еленой в своей комнате: пел и пел, закрыв глаза и держа Еленино лицо перед собой.
В тот летний день он принял душ, тщательно побрился – срезал всю свою рыжую, распустившуюся за каникулярное время щетину, тщательно расчесал свою буйную, с трудом дающуюся щётке шевелюру и, чуть припадая на одну ногу, отправился к Елене.
Ждать пришлось недолго. Словно какие-то высшие силы были в тот час за него.
– Привет, Жень! – улыбнулась ему Елена. – Ты что тут делаешь? Один и без книг?
– На тебя смотрю, – сердито пробормотал он.
Он злился на себя – почему вспотел, почему слова даются с трудом?
– Пойдём в поход, – сказал он.
– В поход? Вдвоём?
– В поход. Вдвоём. В Звенигород.
– Я только что оттуда.
– Вот и хорошо. Там красивые места. Ты-то сидела небось на одном месте, правда же?
– Правда, – согласилась Елена.
Он видит, она сама не понимает, почему согласилась идти с ним. Согласилась потому, что он для неё – младший брат и с ним она может быть самой собой, а её родной брат ещё очень мал? В этом возрасте разница в шесть лет – пропасть. А тут всего полгода.
Он шёл впереди. Он хорошо знал дорогу. Сначала десять километров – поля и небольшие сельца, под горку, потом десять километров через лес, а там и Москва-река. В одном сельце – хрупкая церковь. Так и кажется: вот-вот распадётся на золотистые купола и чуть валящееся в сторону золотистое тельце, а стоит двести лет. И внутри золотистый полумрак от ликов святых и лёгкого света, идущего сверху.
Прежде чем позвать Елену с собой, он прошёл этот путь сам. Познакомился с бабой Клавдей, с её коровой Дунькой и собакой Тявкой, с весёлой, вышитой избой. Вышиты занавески, скатерть, покрывало на кровати, наволочки и даже ковровая дорожка. Белый фон, а цветы, петухи, яблоки, собаки – яркие: красные, жёлтые, зелёные. Чего только на этих вышивках ни живёт! Пахнет в избе сеном и клубникой. Половицы жёлто-светло-коричневые, от них разлетаются лучи.
Елене понравится в бабы-Клавдиной избе.
Ломоть чёрного хлеба, стакан парного молока – что ещё нужно человеку посередине пути?
А подойдут к Москве-реке, поставят палатку.
Евгений выбрал место, богом забытое, далеко от жилья, от лагерей, от Биостанции. Берег – заросший, пляжа не устроишь, дома не поставишь. А для двоих – простор, полянка общей площадью шесть на семь метров, крутой спуск к воде, за спиной же и с боков – лес с кустарником.
Палатку он взял у Ильки. Своей ещё не обзавёлся, а эта, Илькина, как своя, сколько ночей в ней проспали с Михаилом и Илькой, не сосчитать! С первого дня Второй школы расстояниями измеряли воскресенья.
Елена идёт неслышно сзади. Она земли не касается, парит. Лишь бы не обернуться и не раскинуть руки навстречу.
Но её не удержишь даже его сильными руками – выскользнет.
Мальчишкой ненавидел кровать, к которой был прикован тяжёлыми неподвижными ногами, и, когда мать уходила в магазин, бросал руки на пол и на них шёл от кровати прочь, пока ноги не спадали на ковёр. А потом на четырёхугольнике пола из угла в угол по диагонали тащил на руках своё тело. Руки поначалу были слабые, но каким-то непостижимым образом удерживали его тело. Ходил он на руках, пока они не немели. Тогда припадал к ковру, раскидывал руки в стороны – отдыхал. Снова шёл из угла в угол по диагонали на руках, словно знал: руки даны ему – жить, управлять не слушающимся телом. Тяжелее всего было возвращаться на кровать. Нужно подтянуться, а простыни съезжают, и руки онемели от усталости. Тогда он чуть отодвигал матрас и хватался за железку кровати. Долго подтягивался и, хоть и с трудом, сантиметр за сантиметром, но сам втаскивал тело на кровать. К возвращению матери лежал беспомощный в веере раскиданных тетрадей и учебников – учил уроки.
Нарочно придумывал, что ему так хочется съесть или прочитать – лишь бы отослать мать из дома хотя бы на час.
Потом целый год на костылях прыгал по дому и улице со скоростью бегуна-победителя – тело висело на руках и на костылях.
Теперь его руки железку могут согнуть. Но при Елене падают плетьми вдоль тела, словно не на спину, а на них всей тяжестью обрушивается рюкзак с палаткой и спальниками.
Почему он решил, что всю дорогу они будут разговаривать? Как можно разговаривать, если тропа через поле и лесок – узкая и к тому же Елена отделена от него не только рюкзаком, но и непробиваемой стеной воздуха!
О чём она думает? Что происходит с ней, почему так изменилась? Когда она учила их играть на гитаре, всегда улыбалась и была только с ними: видела их, слышала. Это ощущение – они соединены её голосом, её улыбкой, её треньканьем, её дыханием в одно общее – и есть жизнь. Ради встречи с Еленой он столько лет учился преодолевать боль, столько лет работал над собой – выздоравливая. Елена – награда за его терпение, за его мужество. Словно подсознание его знало, зачем он борется со своей бедой.
Можно остановиться, обернуться, затеять разговор. Но тогда они так и будут стоять – разговаривая. И никогда не дойдут ни до бабы Клавди, ни до берега Москвы-реки – до их жилья, шесть на семь квадратных метров, где должен возгореться костёр – их общий очаг. Вот уж на берегу они наговорятся. Костёр горит и сами собой складываются песни и признания.
А может быть, ей тяжело? У неё рюкзак небольшой, но в нём железные банки – сгущёнка, консервы, котелок, а ещё крупа…
Евгений оборачивается к Елене:
– Давай я понесу рюкзак, у меня руки свободные.
– Ерунда, не тяжело. – Елена останавливается.
Он поймал выражение её лица, когда на неё не смотрят.
– Почему ты печальна? – спрашивает он. – Тебе не нравится наш путь?
– Нравится. Я люблю колосья. Ты учуял, как они пахнут? И цвет… вроде зелёный, а совсем светлый.
– Ты не ответила на мой вопрос. Почему ты так печальна?
Щёки у Елены ярко-красные, и губы ярко-красные, глаза золотистые, волосы светлые, пух, не волосы.
– Разве? Я не замечала. Тебе показалось. Далеко ещё до села?
– Ты устала?
– Нет, я никогда не устаю. Я могу идти, сколько хочешь. Наверное, в родителей, они у меня оба геологи. Давай пойдём!
Они разговаривали! И Елена чуть улыбалась ему. И смотрела на него. Почему же между ними воздух твёрдый?
У бабы Клавди ей понравилось. Елена завела с бабой Клавдей разговор о старой деревне – как было до раскулачивания, как при Сталине жили и как сейчас?
Баба Клавдя отвечала обстоятельно. Раньше они были сытые, ели от пуза. Их не раскулачили только потому, что отца и деда в тот год убили. Кто убил, за что убили, до сих пор темно. А ещё не раскулачили потому, что не успели построить большую избу, а эта – разве изба? Хоть и добротная, а пространства – на две комнаты. Никто не позарился. Скотину, да, увели. И она, девчонка, потащилась в колхоз за скотиной – пальцы любили сосцы двух коров-кормилиц. С телят вырастила их Клавдя, вместо сестёр-братьев, которых Бог ей не дал. Одна-разъединая получилась она у родителей. За отцом вскоре и мать отправилась. В доброте жили родители, в присказках да прибаутках, несмотря на работу с утра до ночи.
О проекте
О подписке