Еще от Дмитриева осталась большая пожелтевшая фотография, висевшая на стене – скучные усатые лица в овалах, должно быть, инженеры, окончившие с отличием и без отличия какой-нибудь Технологический Институт и горевшие желанием применить свои знания во славу и на пользу Отечеству. Черная резная рамка, стекло, мухи. Арестованы, должно быть, и расстреляны.
Наследники Дмитриева долго владели домами на двух холмах, но потом власть стала их притеснять – запрещено было иметь два адреса, – и они продали охотничий домик, а потом еще кусок участка, а потом еще. Да и нам стало там тесно, нас уже было семеро, и мама купила соседнюю дачу. С видом на Белый Дом. Да, редко кому так везет.
Нашу дачу строил дурак, плотник по прозвищу Курчавенький. Так его прозвал кто-то из детей. «Мама, Курчавенький пришел!» Плотник умилился и сам себя с тех пор называл Курчавеньким, а настоящего его имени мы не помним. Он построил этот дом сразу после войны для прежнего хозяина, аптекаря Янсона, желавшего сдавать комнаты дачникам. Глупость Курчавенького проявилась, например, в том, что все комнаты и первого, и второго этажей, кроме одной, выходили на север, и ни одного луча солнца никогда в них не проникало, отчего дом сырел и гнил, тем более что не уворовать материала Курчавенький никак не мог, и дом был построен без фундамента. В дальнем углу сада он воздвиг просторную финскую уборную-скворечник на два очка, но украл разделительную стенку, так что представилась прекрасная возможность ходить по нужде парами – возможность, которой, правда, никто не воспользовался.
Курчавенький был на все руки мастер: и тебе плотник, и тебе садовник; он любил свою работу, и прибить и отодрать – все ему было одинаково интересно. Построив кривой, оползающий набок дом, он стал считать себя как бы его совладельцем: приезжал из города без зова и без спроса, входил без стука, с ящиком инструментов, с гвоздями и клещами, напускал на лицо выражение мастеровое и таинственное и непременно что-нибудь бессмысленно улучшал; слышался стук молотка или хрип пилы-ножовки, – следствием этого процесса было то, что он вылезал из подпола, или спускался с чердака, или выбирался, щурясь на свет, из сарая с бревном в руках или с фанеркой какой, и, все так же таинственно и мастеровито улыбаясь, увозил ее с собой. Если не быть начеку, легко можно было остаться без балкона: как-то Курчавенький был пойман на том, что отклепывал от стены металлические опоры, на которых держался балкон, – те опоры, которые он сам же приклепывал к стене десятью годами ранее. Когда он успел разобрать навес над дровами – не заметили.
То есть он рассматривал всякий дом как склад материалов, могущих пригодиться в другом месте: он строил и чинил и в других поселках, и если он приезжал к нам с фанерой или кирпичами – можно было быть уверенным, что он отъел их от какого-то чужого дома и приделает к нашему. Если после визита Курчавенького у нас появлялась лопата – значит, в Васкелово, или Грузино, а то и в Элисенвааре лопата пропадала: если Курчавенький, уверенно улыбаясь, выносил стекла – понятно было, что скоро они заблестят в чьем-то далеком окне. Этот человек осуществлял, так сказать, круговую пересадку органов, пришивал ухо к ноге, – не сомневаюсь, что из перегородки для нашей уборной он сделал неизящный садовый столик для ничего не подозревающих хозяев шести соток в садоводческом кооперативе в Осельках.
Стало быть, по южной, солнечной стороне дома шел коридор, в котором жить было незачем и вообще странно, спальни же были всегда холодными и темными. Для обогрева задуманы были дровяные печи, но уже в моем детстве они развалились и греть не хотели: конечно, вьюшки и часть кирпичей пропали понятно куда.
Зато в коридоре второго этажа, в бессмысленном расширении коридора, повторявшем веранду этажа первого, тоже были цветные ромбы стекол: красное и синее. Я иногда ходила туда посмотреть в синее.
В третью очередь на дачу привозили старушек, тетю Лелю и Клавдию Алексеевну. Тетя Леля была подруга покойной бабушки, дачу нашу тоже считала практически своей, сидела всегда на одном и том же стуле, пила из своей особой чашки и занимала всегда одну и ту же комнату на втором этаже, самую сырую, на которую никому не разрешала покушаться даже в свое отсутствие, а никто и не покушался. Там было так сыро, что любой другой давно бы умер, но тетя Леля была из «александровских старушек» – рожденных при Александре III и особо крепких женщин, – холодные обливания, растереться докрасна вафельным полотенцем, все такое. В Ленинграде тетя Леля жила в коммунальной квартире в комнатке площадью три метра, да, ровно три – бывшей дворницкой. Ее довоенную комнату – хорошую – разнес фугас.
Я была в этой трехметровой комнатке; собственно, там была только кровать. Если встать с кровати, то двое не могли разойтись. Так что тетя Леля принимала гостей на кровати: сидела бок о бок и разговаривала. Иногда она выходила в коридор, чтобы поставить чайник, тогда гость поджимал ноги, и тетя Леля пробиралась мимо гостевых ног. Еще там в изголовье был втиснут крошечный столик, потому что чай пить как-то надо.
Так что сырая дачная комната казалась тете Леле хоромами. Она шла к тем соседям, что продавали цветы и клубнику, покупала себе вязанку розовых пионов, обливалась рижскими духами «Желудь», открывала дверь на балкон (тот самый балкон, что подпиливал Курчавенький), садилась в ивовое кресло, укладывала хромую ногу на другое кресло, подпирала ее тростью, раскрывала роман на английском, или французском, или немецком языке, – ей было все равно, – и наслаждалась.
Но тетя Леля была солдат своего рода, и наслаждалась по часам, от и до, а закончив наслаждение, ковыляла на первый этаж (скрипит лестница, – разбегайся!), отлавливала кого-либо из нас и вела к себе заниматься русским диктантом, или английской, или французской, или немецкой грамматикой. Час в день. То есть она учила одного час в день, потом второго час в день, потом третьего час в день… (Мы эту повинность, понятно, ненавидели, но только благодаря тете Леле я поступила в университет, да и пишу почти без ошибок.)
Тетя Леля была до противного честна, до воя прямолинейна, до удушья медленна. Она говорила правильным литературным языком, с придаточными предложениями, выделяя интонацией знаки препинания. Она была очень хорошим человеком. Никогда никого в жизни не обманула. Поэтому от нее убегали. Благодаря глупости Курчавенького, все комнаты в доме были взаимно-проходными: если кто-то входил в твою комнату, можно было быстро выскочить из нее в другую дверь. Но нас было много, больше, чем дверей, так что тетя Леля обычно кого-нибудь отлавливала. Положив тебе холодные руки на талию и крепко удерживая твое рвущееся тело, тетя Леля затевала пустой, бессмысленный разговор: «Когда я училась в седьмом классе гимназии, у нас был учитель географии, который считал, что нет лучшего способа обучить своему предмету, нежели отправиться в путешествие по тем странам, которые ты изучаешь. И я с ним совершенно согласна. Скажем, если ты изучаешь Германию или Францию…» – «Тетьлеля! – со смехом кричали ей в слуховой аппарат, так как она была, конечно, глухая: все тот же фугас. – Это в каком году он советовал? В тыщьдевятсотпятнадцатом? В Эльзас и Лотарингию съездить, да? Тут тебе и Германия, и Франция!» – «Нет, ну почему же, – тетя Леля начинала новый виток. – Речь, конечно, может идти только о мирном времени…» – «Тетьлеля! Вот сейчас время мирное, да? А попробуйте в сраную Болгарию попроситься, тетьлеля! Партком загрызет! Оставь надежду всяк сюда входящий!»
А прямо под тетилелиным сырым казематом, на первом этаже находилась зеленая комната, называемая так потому, что мама постелила в ней зеленый линолеум, – собственноручно постелила, разумеется. Отодвинула мебель, раскатала линолеум и прибила, где надо, гвоздиками.
Эта комната была самой проходной на свете, в ней было окно и три двери: на веранду, в кухню и в комнату, где спали четверо. Кроме того, в ней стояло кресло и телевизор, который все всегда смотрели. Через нее бегом проносили кастрюли с супом и сковородки с мясом, салатницы с салатами и стеклянные миски с киселями, через нее проносили чистую посуду и уносили грязную. Жить в этой комнате было нельзя, но в ней жила Клавдия Алексеевна – Клавсевна. Каким-то образом между тремя постоянно открываемыми и закрываемыми дверьми, креслом, телевизионной тумбой, книжным шкафом и окном вдвинулась узкая девичья кровать, на которой Клавсевна и спала – в сидячем положении, как на средневековых картинах.
Можно прикинуть на скорую руку: в доме пятнадцать человек, из которых половина – дети, то есть считай сразу двадцать пять, – ведь ребенок всегда одновременно находится в двух местах, и квантовая теория не позволяет точно определить координаты этого места; двадцать пять человек регулярно едят три раза в день и нерегулярно – то есть врываясь на веранду за яблоком или пряниками – еще раза два, всего пять. Двадцать пять помножить на пять – у меня получилось сто двадцать пять, не знаю, как у вас, – проходов через зеленую комнату только за едой, а еще прибавить возню с телевизором, крики и споры, что смотреть: мультики или вечерние известия, а если бокс? а художественный фильм? а тем более детектив? А хождения взрослых туда-сюда, чтобы подметать, гладить белье, носить дрова, а пробегания детей с воплями, если игра в пятнашки или что-нибудь более злокачественное? Посреди этого ада кроткая Клавсевна могла существовать только при условии полной своей невидимости, и она наловчилась становиться невидимой вплоть до полного исчезновения.
Невозможно себе представить невидимой тетю Лелю. Своя чашка, которую не тронь, свой стул, который не сдвинь, громкие простодушные рассказы глухого человека, – «И тогда доктор мне сказал: помните, у вас есть друг! И я подумала: это он так про себя говорит, и я ему очень за это благодарна. А он продолжает: …творог! Помните, что у вас есть друг: творог!» – тетя Леля ясно и твердо обозначила свое присутствие, проложила в нашей жизни свою колею, заставила с собой считаться.
Или няня, человек упрямый и жестоковыйный, любившая нас, но не одобрявшая наш образ жизни и постоянно ворчавшая на всех, тоже была очень даже видима, и ее присутствие висело в каждой комнате, как запах. Днем мы были для нее «олухи царя небесного» или «сокровище дурное», вечером она вздыхала: «все вы хороши, пока спите»; когда старшие сестры бегали на свидания, няня приговаривала: «вот позашивать бы вам всё!», и нам, младшим, было страшно любопытно: что надо позашивать-то? – но няня не уточняла.
А Клавсевна была невидимой. Было одно кресло на веранде, в котором она очень любила сидеть, но это кресло считалось папино, и когда папа приезжал на выходные и входил на веранду, Клавсевна просто растворялась в воздухе, только тень мелькала. Я не помню ее ни в одной комнате, не считая зеленой, она никогда, по-моему, не поднималась на второй этаж, на кухне она притворялась подсобным предметом, вроде плиты с мантрой «только левый – слабый нагрев», в саду сливалась с кустами. Она была сдержанна и редко говорила, но дело совсем не в этом, от нее просто не исходило никаких помех, она не посылала сигналов, не источала энергетических волн.
Выглядела Клавсевна интересно. Ей было под семьдесят, но личико у нее было пикантное, и в молодости, должно быть, она была прехорошенькой. Вздернутый вострый носик, смеющиеся голубые глазки, слабый пух на плешивой голове, высокий рост, – можно было, напрягая воображение, представить себе, какой милашкой и стройняшкой она когда-то была. Ума у Клавсевны, слава богу, не было; он очень мешал бы ей в жизни; Клавсевна верила только Господу Богу и врачам, которые велели ей два раза в день капать в глаза желтые капли, спать на приподнятой подушке и не смотреть в темноте.
Не смотреть в темноте! Клавсевна понимала это буквально и переубеждению не поддавалась. Она устроила свое ложе, расположенное на перекрестке всех дорог, так, чтобы за ее спиной воздвигалась крепостная стена из подушек и подпорок, мешающая ей лечь горизонтально, она зажигала свет и сидела в кровати посреди толпы, смотря перед собой с деликатной улыбкой человека, не желающего никого беспокоить своим присутствием, пока Морфей естественным образом не смежал ей очи, что ее несколько беспокоило. Ведь если закроешь глаза, то будет темно, а доктор не велел. Отправляясь, по другим естественным надобностям, в дальний угол сада в детище Курчавенького – коллективную уборную, – Клавсевна и там боялась смотреть в темноте, а потому сидела над одним из отверстий по выбору, распахнув дверь настежь.
Это заодно позволяло ей издалека увидеть, кто идет по дорожке, направляясь по тем же надобностям, и немедленно исчезнуть, никого не беспокоя.
До выхода на пенсию Клавсевна была машинисткой в какой-то конторе, торговавшей рассыпной пудрой («Белая ночь», «Кармен», «Ландыш»), цветочными одеколонами («Красный мак», «Шипр»», «Сирень») и прочей сладкой женской парфюмерией. А наш сосед через дорогу, угрюмый куркуль Михаил Константинович, работал в той же конторе бухгалтером, и вот как-то раз, вскоре после войны – мы еще жили тогда в Белом Доме, – он поведал своим сослуживцам о том, как прекрасны сосны в нашем озерном краю, как пустынны берега Хеппо-Ярви, и посоветовал нашу местность для оздоровительных прогулок под летними зонтиками; Клавдия Алексеевна, как девушка очень немолодая и сильно одинокая, приехала в наш поселок с подругами и на прогулке увидела – тут ее сердце приостановилось – мою четырехлетнюю сестру Наташу; а у всех, кто видел Наташу, сердце останавливалось. Сероглазая, в светлых локонах, похожа она была на волшебную огорченную куклу, и смотрела так, словно она потерялась, а все ее родные погибли, но она не жалуется, а просто тихо горюет. Даже многодетные родители хотели бы ее схватить на руки и немедленно осыпать поцелуями и удочерить, а уж Клавсевна-то!..
Она стала ездить на озеро Хеппо-Ярви, чтобы смотреть на Наташу; та гуляла с няней; Клавсевна задружилась с няней. Няня была сурова: видела Клавсевнины лисьи ходы насквозь, держала ее на расстоянии, но Клавсевна была тиха, безвредна, покорна и восторженна; правильная тактика, – и няня смилостивилась, разрешила Клавсевне быть.
Так прошел год, два, Клавсевне пора было на пенсию, и она послушно вышла на пенсию, и стала получать свои тридцать два рубля – триста двадцать старыми, – пожизненно. В начале пятидесятых это было, наверно, еще ничего, но с каждым годом цены-то росли, а пенсия-то оставалось прежней. Сначала она, как квалифицированная машинистка, еще подрабатывала, брала работу на дом, хоть и панически боялась фининспектора, но потом у нее ослабли глаза, и доктор прописал ей желтые капли и запретил смотреть в темноте, да и на свету она видела не то чтобы очень.
Прошел еще десяток лет,
О проекте
О подписке