Дни между Новым годом и Рождеством похожи на радужные пузыри. Так отчего-то всегда представлялось Кате – Екатерине Сергеевне Петровской, в замужестве Кравченко. Уже не вполне будни, но еще и не совсем новые праздники. Время свободы, зимние каникулы: ранние фиолетовые сумерки, фонари, вспыхивающие за окном сразу после обеда, еще не разобранная елка, горячий чай с яблочным пирогом, метель…
Новый год Катя с мужем Вадимом Кравченко встречала на старой родительской даче под Москвой. Понаехали друзья-приятели с женами, с подружками. Елку нарядили во дворе перед домом, наваляли целый полк снежных баб. Кравченко вытопил баню. И за два часа до Нового года все обитатели дачи мужского пола до обморока хлестались вениками в бревенчатой сараюшке, а потом с гиком и ревом, достойным доисторических предков, голяком сигали в сугробы у крыльца.
Катя на все эти излишества смотрела философски. И была в душе рада и гостям, и Новому году. Увы, среди удальцов, встречавших новый век в сугробе, не было закадычного друга детства Сереги Мещерского. На того под самый Новый год свалилась работа: турфирма «Столичный географический клуб», где он трудился в поте лица все последние годы, подрядилась организовывать новогодний экзотически-экстремальный тур в Индию и Тибет для воскресного журнала «Вокруг света».
О Сереге тепло и часто вспоминали за праздничным столом. Новогодний тост за «плавающих и путешествующих» вместе с прочими тостами сотрясал стены старой дачи, которая была явно тесна для собравшейся здесь удалой и раскрепощенной компании.
Но все закончилось. Праздник отшумел, отгулял, отхлопал фейерверками и петардами. Гости потихоньку протрезвели и расползлись по домам. А на улице повалил снег, заметая дачный поселок – крыши, дома, сараи, бани, наряженные во дворах елки, лес, озеро. Сквозь белую пелену ничего не увидишь, кроме своего отражения в окне.
Вадим Кравченко утром пятого января, с трудом (ох, и с каким же трудом!) восстав с супружеского ложа, отбыл на службу: состоять при теле своего бессменного работодателя Василия Чугунова. Дежурить сутки в качестве начальника его личной охраны. И после отъезда мужа Катя осталась на даче одна-одинешенька. Кравченко перед отъездом долго колдовал с АГВ, беспрестанно поучая Катю, как обращаться с газовой колонкой в ванне и что, «если тепла в батареях не хватит, недурно подтопить еще и печку».
Катя после его отъезда так и сделала. Натянув сапоги и пуховик, добралась вплавь по рыхлому снегу до поленницы, набрала дров, наколола топориком лучинок и щепок на растопку и затопила печку. И потом завороженно смотрела, как разгорается огонь, как пламя лижет березовые поленья, слушала, как гудит ветер в трубе.
Мысли при этом тихом созерцании витали коротенькие и простые. Катя радовалась, что новый год начался вот так хорошо, спокойно и уютно. Радовалась, что в доме тепло. Предвкушала, что впереди еще Рождество, которое они с Вадькой решили провести здесь же на даче, только вдвоем. Совершенно одни.
Кравченко, правда, возникал со вздорной идеей насчет катания на лыжах на крутом берегу замерзшего озера. Но Катя решила про себя, что это ничего. Лыжи – это пустяки. И обрывистый склон, и пни, скрытые сугробами, и прочая Вадькина спортивная блажь – все это такая ерунда по сравнению с тем, что они с «драгоценным В.А.» будут все эти дни вместе и что в новом году в их доме все вроде начинается неплохо.
Еще Катя думала о том, что именно «драгоценный В.А.» напомнил ей о том, что сегодня как раз и наступит та самая Ночь под Рождество. И Катя вспомнила, как они в прошлом году зимой ездили «восстанавливать украинские корни» Кравченко: навещали его дальних родственников на Украине. Зима там была мягкой и снежной. И у «драгоценного В.А.» оказалось ну просто пропасть родни. И какие только города они не повидали за эти две отпускные недели – и Полтаву, и Миргород, и Кременчуг, и Киев, и Одессу. Именно на полдороге между Полтавой и Миргородом «по эту сторону Диканьки» Катя и узнала на собственном опыте, что таит в себе Ночь под Рождество. Их машина наглухо застряла в снегу. И если бы не тракторист, ехавший ночью по своим неведомым зимним делам и горланивший песни, им бы с Кравченко пришлось ночевать на дороге.
Результатом того славного рождественского путешествия стало то, что Катя выучилась у троюродной миргородской тетки Кравченко стряпать вареники в сто раз лучше покупных и на всю жизнь запомнила Ночь под Рождество как нечто непредсказуемое, загадочное и холодное.
И точно, ведь не предугадаешь, что стрясется в эту ночь – то ли ваша машина забуксует в снегу, то ли черт украдет месяц с неба, то ли внезапно случится какая-нибудь этакая история, которую долго потом придется вспоминать, рассказывая ее Сереге Мещерскому, как всегда прозевавшему все самое крутое и интересное.
Легла Катя поздно. Все сидела у печки, мешала угли кочергой. За окном кружила метель. С соседней дачи, где до сих пор еще не разъехались новогодние гости, доносилась музыка из врубленного на полную катушку магнитофона.
А Катя разнежилась у печки. Ей было до такой степени хорошо, тепло и уютно на диване под клетчатым пледом, что невозможно было даже представить, что у кого-то в такую волшебную ночь могут быть какие-то неприятности.
Казалось, зимний мир улыбается сквозь метель всем и каждому, пуская радужные рождественские пузыри. И если бы Кате вдруг позвонили и огорошили сообщением, что сейчас, в эту вот самую минуту где-то убили человека, она скорее всего не поверила бы. И бросила бы трубку.
Дом в глубине соснового подмосковного парка светился сквозь метель яркими огнями. Салютов заметил огни еще с шоссе. Он возвращался домой, и впервые за этот день на душе его стало спокойно. В который раз он изумился и обрадовался впечатлению, которое производил Дом на всех, кто ехал по Рублевскому шоссе и смотрел налево – на эти яркие огни, на неоновую рекламу, на сверкающую иллюминацию, искусно вплетенную в снежную мглу сосновых аллей.
Он невольно вспомнил Лас-Вегас, в котором побывал пять лет назад, в свой первый приезд в Штаты, куда стремился, чтобы узреть своими глазами, потрогать, ощутить то, что так часто видел во сне и очень, очень редко в детстве в кино.
Красно-золотое неоновое панно на фасаде Дома Салютов придумал сам. Потом уже над ним трудилась целая бригада дизайнеров, художников, электриков и инженеров. Панно собирали по фрагментам на заводе в северной Калифорнии. На том самом заводе, который поставлял рекламное оборудование крупнейшим казино Лас-Вегаса. Панно вместе с доставкой обошлось в триста пятьдесят тысяч. Но Салютов ни разу не пожалел о потраченных деньгах.
Этот сияющий неоновый рисунок придумал он сам. Лично. Это была постоянно меняющаяся, текучая, как сверкавший водопад, картина: пестрая колода игральных карт, которые то раскрывались веером, то выстраивались в длинную извилистую ленту. В этой волшебной колоде преобладали бубны и черви. Туз парил как пурпурный раскрытый парашют, дама посылала зевакам воздушные поцелуи, а король червей щедрой рукой сыпал как из рога изобилия фишки и золотые монеты.
А затем разом все эти черви и бубны, ромбы и сердечки меняли свои очертания, превращаясь в алые степные маки, а потом сливались в один гигантский цветок с лепестками, напоминавшими мельничные крылья.
Этот салютовский главный рекламный щит на фасаде одобрили весь персонал Дома и вся семья. Один лишь младший сын Филипп высказался в духе того, что все это кич и сплошная дешевая лажа.
Но он всегда кривил губы, всегда все осуждал этот избалованный самодовольный мальчишка. «Дешевая лажа» – надо же…
Он даже не хотел вдуматься в то, что означает Красный мак на фасаде Дома для его отца. Не хотел понять, что это не просто рекламный фетиш, а могущественный талисман, некий неугасимый маяк, посылающий свои сигналы из далекого прошлого.
Салютов смотрел на огненный цветок, распускавшийся перед ним в ночной метели. Красный мак – герб его Дома. «Красный мак»… Так, именно так назывались духи, которые очень давно любила его мать. Запах которых и он сразу узнавал в детстве и в юности, потому что она любила их, потому что…
Мать умерла молодой в пятьдесят шестом от туберкулеза. Ему, Валерию Салютову, тогда было всего двенадцать. Он остался с тетей Полей – сестрой матери и отцом, хотя уже точно знал тогда, что этот человек, который зовет его «сынок», не его родной отец…
Глеб Китаев плавно свернул с шоссе на широкую расчищенную сосновую аллею и спустя минуту остановил машину возле подъезда позади темно-синей «Хонды» с открытой задней дверью. Возле нее топтался водитель-телохранитель Равиль.
Салютов молча наблюдал из своей машины за пассажирами «Хонды». Равиль привез в «Красный мак» семью – домашних своего работодателя.
Марина Львовна – вдова старшего сына вышла из машины первой. Сюда она приезжала одна, без детей, внуков Салютова. Следом при помощи водителя вышла и тетя Поля.
Салютов смотрел на этот ветхий комок старческой плоти, укутанный в черную каракулевую шубу. Старуха тяжело опиралась на руку Равиля. У Салютова сжалось сердце. Равиль нагнулся, достал из салона палку и почтительно подал ее Полине Захаровне. А затем медленно, очень медленно и осторожно повел ее к сияющему подъезду.
Салютов знал, отчего его шофер ведет себя как поводырь: после гибели старшего сына Салютова Игоря тетя Поля выплакала все глаза и почти ослепла. Она вырастила обоих сыновей Салютова, как и его самого когда-то.
Салютов наконец и сам вылез из джипа. Семья уже скрылась в вестибюле, за массивной дубовой дверью. А он все медлил на скользких, облицованных серым мрамором ступеньках. Повернулся спиной к неоновому панно, смотрел в глубину сосновой аллеи.
Всего еще только половина восьмого, это очень рано, потому что обычно жизнь в Доме начинала пульсировать, бить ключом с девяти-десяти. Сейчас же наступил тот сумеречный неспешный тихий час, который они – семья, близкие выбрали для того, чтобы тихо, спокойно, без истерик и слез снова вспомнить о своем горе – помянуть сына, который ушел, помянуть его в том самом месте, которое во многом было его мечтой и делом его рук. Потому что – тут Салютов хрипло вздохнул, чувствуя, что ему не хватает воздуха, – потому что, если бы не было старшего сына Игоря, не было бы, наверное, и «Красного мака».
Не было бы ничего.
Салютов распорядился устроить поминальный банкет именно здесь, в Доме. Он приказал, и семья подчинилась. Приехала даже тетя Поля, которая за свои восемьдесят лет не бывала ни разу ни в одном казино. Не была даже здесь, в «Красном маке».
Бедная, бедная старая тетка Поля. Она всегда считала, что он, Валерий Салютов, ее любимый племянник Валерка, насилует свой «светлый ум», занимаясь не тем, чем нужно. А «Красного мака» она просто не на шутку боялась. И сейчас, в свое первое посещение, даже не увидела по причине старости и слепоты, как Дом величествен, как прекрасен, как…
Господи, ну как же так получилось, как вышло, что только этот немощный человек, эта старуха связывает его, Салютова, с прошлым? Что будет, когда она умрет? Умрет ли вместе с ней и прошлое, как почти умерло настоящее и будущее с гибелью его старшего сына?
Ведь есть вещи, которые, кроме него, знает лишь она, эта старуха. Например, то, что имя Валерий – не первое, что он получил в своей жизни…
До семи лет Салютов знал о себе четко и ясно: его назвали в честь героя-летчика Чкалова. Имя выбрал батька, который тоже геройски прошел всю войну командиром летной эскадрильи, под Кенигсбергом в воздушном бою был сбит, но выжил, вылечился в госпитале, обретя орден, медали, поврежденный позвоночник, заплетающуюся походку и костыли.
Салютовы жили в Одессе, все на той же улице, что и до войны, – в Лузановке. Тогда там был просто рыбацкий поселок. И дети в Лузановке и на всей дороге Котовского взрослели рано. Ведь только что кончилась война.
Случилась обычная уличная потасовка в игре, в которую сейчас не умеет играть ни один пацан. А тогда резались все от мала до велика. Игра звалась «пристенок», и он, Валерий, а тогда просто Валерка Салютов, выиграл у старшеклассников тридцатку. Получил за выигрыш жесткий подзатыльник и кинулся драться. И тогда-то впервые услышал так резанувшее его слух презрительное: «Да чё ты вообще возникаешь, сопля немецкая? Весь поселок знает, что тебя мамаша-овчарка от фрица родила!»
Салютов до сих пор (а прошло почти полвека) ясно помнил, как он тогда пришел домой. Пришел, ничего никому не сказав. Ему было восемь лет, он уже неплохо научился считать и четко знал: он родился в марте 44-го. Когда, и это тоже он знал точно по рассказам всей Лузановки, в Одессе еще были немцы. Мать не успела эвакуироваться, а отец воевал.
Вспомнилось ему и странное напряженное молчание, возникавшее порой между родителями, и тоскливо-преданное выражение глаз матери всякий раз, когда она смотрела на отца. Преданное до исступления даже тогда, когда он приходил домой пьяным. И ее захлебнувшийся рыданиями крик, разбудивший его однажды ночью: «Да что же ты мучаешь меня? Ведь говорила тебе – освобожу, уйду и сына заберу! Не могу я так больше, не могу!» И звук пощечины – сухой и острый, и новый взрыв маминых рыданий, и звон разбитого флакона, который отец швырнул на пол! И запах тех самых духов, разлитых по полу, «Красный мак»…
После войны отец крепко пил, хотя его как инвалида и орденоносца на Одессе-Сортировочной, где он работал в профкоме локомотивного депо, почти не упрекали за это. Наверное, жалели.
А дома мать тоже терпела от него все.
Салютов, насколько он помнил, ничего никогда у нее не спрашивал ПРО ЭТО. Не мог. Не спрашивал и у отца. Но жадно слушал пересуды Лузановки, и подслушанная истина была простой и ошеломляющей одновременно. Мать его не успела эвакуироваться, как и многие жители Одессы. И чтобы как-то прокормить себя и стариков-родителей, пошла работать официанткой в немецкое казино.
Потом ходила, как говорили в Лузановке, с «пузом». А в марте сорок четвертого родила. От кого именно – тут мнения расходились: то ли от немецкого обер-лейтенанта, которому стирала белье, то ли от итальянца-капрала, служившего в комендатуре. Он даже приезжал за ней в Лузановку на извозчике. А может, от румынского суперинтенданта, которого в Лузановке людская молва честила не иначе как «пьяной усатой бессарабской мордой».
Тысячи раз потом восьмилетний, девятилетний, десятилетний, двенадцатилетний Валерка Салютов стоял перед зеркалом и смотрел, смотрел на себя, ища в своем таком знакомом лице их черты.
А потом, много лет спустя, когда он стал уже взрослым, а мать умерла, Салютов решился заговорить об этом с единственным человеком, знавшим правду, – с тетей Полей, сестрой матери. Заговорил, называя вещи своими именами, грубо и безжалостно, допытываясь, кто же, ну кто же на самом деле был его отцом? Тетя Поля заплакала и сказала, что он не прав и что он никого не может судить. Что мать его действительно работала в казино официанткой, а там на русскую прислугу немцы смотрели как на завоеванную собственность. Тетя Поля клялась, что все это произошло в результате грубого насилия. Ну, конечно же, в результате насилия! А мать потом едва не сошла с ума, узнав, что беременна, и его, Салютова, когда он родился, называли совсем не Валерием, а… (А как? – спрашивал он. – Как?! Кто называл, отец?). Но тетя Поля твердила, что она не помнит, что это совсем не важно. Главное то, что его отец, его истинный отец, вернувшись с войны, все понял, простил и остался в семье, приняв и жену, и сына. Остался совсем не потому, что был убогим калекой, как про то болтают злые лузановские языки, а потому, что искренне любил жену, любил так, что сумел простить ей даже это, поставив единственное условие, чтобы у его сына было новое имя, которое он выберет ему сам.
А потом Салютов узнал и еще кое-что, уже от отца. И ему стало понятно, почему отец простил мать и принял его.
Отец рассказал историю своей женитьбы на матери. Рассказал лишь потому, наверное, что был сильно пьян. Рассказал, что было в Лузановке три сестры. И он сначала ухаживал не за матерью, а за самой старшей из сестер – Верой. Тогда, перед самой войной, он был инструктором в городском летном клубе, а Вера работала на железнодорожном коммутаторе телефонисткой. Средняя из сестер, Поля, поступила на провизорские курсы, а младшая, Женя, – будущая мать Валерия – только-только закончила школу. Отец познакомился с ней на вечере танцев в клубе железнодорожников: Вера, с которой в то время он уже жил и даже осенью обещал жениться честь по чести, привела свою младшую сестру на танцы.
Играл аккордеон, и они танцевали. Был май 41-го. После танцев он проводил обеих сестер домой и сказал Вере, что в первые же выходные придет свататься.
О проекте
О подписке