Молча приехать домой. Молча сварить кофе. И поговорить с портретом покойного. Тоже, разумеется, молча.
Ему с ней никогда не надо было слов. Ей с ним поначалу было надо. Много-много-много слов.
Она с ним познакомилась как раз когда влюблённый в неё до одури Сёма Панин приревновал к каким-то поцелуям на балконе. Не приревнуй он тогда – давно были бы женаты и было бы у Панина с Мальцевой трое детей и не Варя, а она сидела бы, нелепо подоткнув под себя ноги и сложив руки на коленках в третьем люксе второго этажа, безусловно счастливой бабушкой. И Таней, в честь неё, называли бы сейчас их первую с Паниным внучку. Но она ни о чём не жалеет. Ни о том, что принимала знаки внимания от всех подряд и с живостью на них откликалась. Ни о том, тем более, что Панин тогда приревновал. Как мужик ведёт себя в ревности – тоже показатель. Характеристика личности. Тест. Совершенные особи мужского пола бабу свою с таких балконов вытаскивают. И более не позволяют попадать ей в такие ситуации. Контролируют. Как контролировал её муж. Контролировал, но, всё понимая, отпускал. Зная, что ей это просто необходимо – «целоваться на балконах». Или сгонять в Карпаты. Или… Муж любил её всё понимающей и всё принимающей любовью. И она его любила. Не так. Куда более эгоистично, куда более по-детски, но искренне и сильно, как люди любят только себя. Панина она никогда не любила как себя. Смешно… Ушёл, потому что она целовалась на балконе. К стенке бы сейчас поставили – не вспомнила бы с кем тогда целовалась. И не только тогда… Ни лиц, ни губ, ничего. Пусто в этом месте. Кроме, разве что, двоих-троих. Которые не из тех двоих, что были в твоей жизни главными. Да и они – не главные. Лишь собственное эго. Потому что без Панина – это просто без Панина. А без мужа – это без части себя. Ампутация. Сильная фантомная боль. Своя. В себе. Потому и так тошно. Тебе самой. Да-да, Танечка Мальцева, признайся – ты всегда была из таких что «а вот и я!» Нравилось нравиться. А Панину не нравилось, что ты всем нравишься… А мужу – нравилось. Он говорил, что и Панину нравилось. Просто Панин – самолюбивый самец. «А ты что, не самолюбивый?» – смеялась она тогда. «Я нечеловечески самолюбив. Настолько, что это выше самолюбия!» – смеялся он в ответ. Он, муж, всё про неё знал. Всё и всегда. Ему не надо было говорить. Но первые пару лет она забалтывала его вусмерть. «Скажи, я самая красивая?» – «Ты – самая красивая!» – «Ты меня любишь?» – «Люблю!» – «Сильно-сильно любишь?» – «Сильно-сильно!» – «Сильнее жизни?» – «Сильнее. Жизнь – ничто по сравнению с тобой!» Он был такой сильный, такой уверенный, такой надёжный… А потом его не стало. В момент. Как будто из груди вырвали лёгкие, вырвали сердце. Но ты почему-то не умерла. Ты ходишь, что-то делаешь – и даже неплохо справляешься. Но никто почему-то не видит, что на самом деле ты не можешь дышать и сердце твоё не стучит. На медосмотрах у тебя проверяют частоту дыхания и сердечных сокращений – и они, почему-то, есть. Хотя нет ни лёгких, ни сердца. Просто органы дыхательной и сердечно-сосудистой систем имитируют наличие у тебя лёгких и сердца. И давление у тебя есть. И периферические сосуды пульсируют. Ты чистишь по утрам зубы, принимая душ. Ты даже следишь за тем, что ты ешь… То есть сперва ты не ешь ничего. Ты опознаёшь труп в морге, что-то там тебе говорят менты и коллеги. Ты даже смотришь на искорёженную груду металла. В чём-то расписываешься. Идёшь на похороны. Сперва их организовываешь и тут же на них идёшь. Едешь рядом с гробом в катафалке. Стоишь у могилы… Сразу после того, как не можешь стоять в кладбищенской церкви. На похоронах и поминках очень много людей. Оказывается, у него была какая-то своя жизнь… До тебя. Но она была – и её не выкинешь. Ты мог её не допускать до меня. Пока был жив. Но ты погиб. Умер. Тебя не стало. И какие-то совершенно чужие люди кидаются на крышку гроба. Какая-то посторонняя женщина плачет, держа за руку какую-то постороннюю девочку. И ещё одна посторонняя женщина рыдает и чуть не бросается в свежевырытую могилу, держа за руку какого-то постороннего мальчика. О да! Ты не был на них женат. Ты был женат только на мне. Но детей ты записал на себя. Ты не пускал их в мою жизнь, но ты записал их на себя. Да-да, если бы ты мог хоть что-нибудь изменить… Но поздно. Да и никто не в силах ничего изменить. Ты был единственным моим человеком. При жизни. Я была единственным твоим человеком. При жизни. Но ты погиб. Умер. Тебя не стало. Но стало так много неединственных твоих людей, что если бы твоя смерть не вырвала у меня лёгкие и сердце, их бы вырвали эти неединственные, но тоже твои люди. Это страшно, когда у твоего единственного человека вдруг оказываются какие-то ещё люди. И ты, пожав плечами, отдаёшь этим неединственным людям то единственное, что от тебя досталось… Для них единственное. Не квартирный вопрос испортил москвичей. Не только москвичей. Всех людей на этом свете испортили вопросы гражданского права. Ты жена и единственная – вот чёрт, противное всё-таки слово! – наследница. Но они ходят с какими-то незнакомыми мальчиками и девочками, в которых ты с отвращением узнаёшь черты своего единственного человека, и требуют. Приходят в дом с ними за ручку. Приходят на работу. С ними за ручку. И подают в суды. Где же вы раньше были, неединственные люди? Да нате вам просто так. И даже не давитесь. Единственное, что ещё оставалось – место, – становится не таким уж и важным, после того как в этом месте пили чай эти неединственные люди и ели конфеты эти твои… Дети. Блин, да. Твои дети. Единственное, чего у нас с тобою не было – детей. Это было совсем не нужно, настолько было вместе… Но не в месте. А бабы-то, бабоньки… Голосят как заполошные: «У нас от него дети! Де-е-е-ети!» Как будто милостыню просят. Противно. Где же раньше были его де-е-е-ти? Ах да. Настолько берёг, что эта часть спектра тебе была не видна. Бабки, видимо, кидал. В кино ходил. В школы устраивал. Что там ещё делают с детьми? Слава богу, что настолько берёг. Но безумно больно, что была у него не единственная на двоих жизнь. Было бы безумно больно, если бы не вырвали лёгкие и сердце… У вас от него де-е-ети? Берите, неединственные люди. Только не поубивайте друг друга при разделе места, где уже не мы, уже не вместе. Что ещё? Ещё есть груда искорёженного металла. Тоже забирайте. На могилу? Не вопрос. Ходите. Я туда ходить не буду. Мне достаточно портретов. И тишины. В тишине нет места де-е-етям. Да что они значат, ваши дети?! Ничего ровным счётом. Даже сейчас скажи она Панину: «Ко мне!» и где будут его де-е-ети, его Варя и его внучка? Там и будут. В отдельной от неё жизни. Но не в отдельной от него. Нет, спасибо. Не надо. Это кому поумнее вариант. Не ей, дуре и эгоистичной собственнице Таньке Мальцевой. Человек – не пирог. Не делится на части. Всё остальное – популярная психология.
Вот уже и утро. И какого домой приезжала? С портретом пообщаться. Молча. Хотя уже давно и лёгкие на месте и сердце стучит как пламенный мотор, не подавая, несмотря на многолетнее курение и не слишком подходящий для женщины образ жизни на работе, ни малейших признаков износа. И ты внимательно следишь за тем, что ты ешь. Дома завтрак лучше, чем на работе. Хотя и там, в кабинете, стоит банка мюсли, а в холодильнике – обезжиренные йогурты. Странное существо человек. Даже если у него вырвали душу, он может продолжать предпочитать инжир сушёным бананам и всё знать о калорийности продуктов. И о том, что клетчатка не переваривается. Потому, идя на гламурную вечеринку, не стоит наедаться минестроне, закусывая его рататуем. Человек, всё знающий о репродукции, вполне может не любить дете-е-ей.
Ну дети, дети. Что дети? Де-е-ети хороши только в виде новорождённых. Здоровых новорождённых, не испытывающих затруднений при прохождении родового канала. А потом – на хер в неонатологию, и привет! В смысле, до свидания.
Чокнувшись с едва забрезжившим рассветом чашкой горячей воды с соком половины лимона, Татьяна Георгиевна Мальцева отправилась в душ. И с удовольствием приведя себя в порядок, с не меньшим удовольствием выбрала из своего гардероба одежду. Да-да, придя на работу, она моментально нарядится в зелёную пижаму и белый халат, сменив шикарные сапоги на белые моющиеся тапочки, но… одежда – это очень вкусный чувственный спектр мира. И потому не надо его исключать из собственной жизни. Из жизни всё ещё молодой, очень красивой женщины, отличного востребованного специалиста, заведующей крупным отделением здоровенного родовспомогательного учреждения. Спасибо тебе, портрет, за беседу. Мне они здорово помогают, эти наши полуночные разговоры. Спасибо, что сделал когда-то из яркой дурноголовой девчонки изящную умную женщину. Я не могу тебя ненавидеть за то, что ты погиб. Я знаю, что была твоей единственной, как бы ни размахивало то бабьё незнакомыми мне девочкой и мальчиком. Которые хоть и были похожи на тебя, но копии есть копии. Отцовский инстинкт – блеф. Его эксплуатация – рискованный блеф. Шантаж – заведомый проигрыш. Люди просто делятся на единственных и неединственных.
– Татьяна Георгиевна! – окликнула вышедшую из лифта Мальцеву консьержка. – Татьяна Георгиевна, тут вам вчера вечером цветы принесли. Я, извините, даже не заметила, когда вы домой пришли.
Не ругать же старушку за то, что она дрыхнет по ночам. Это тебе не дормен с Манхэттена, что вечно на посту в красивой униформе. На работу с цветами переться? Нелепо. Вернуться? Плохая примета. Глупости всё, эти приметы! Зеркал, что ли, в квартире мало? Зеркал по самое не балуй.
– Вот, забирайте! Красота-то какая. Ещё и деньжищ, поди, стоит. Белые розы зимой… Кто-то вас очень любит, Татьяна Георгиевна.
– Кто-то за мной ухаживает. Мужчина мало чем отличается от животного. Способы разные, а физиология брачных игрищ такая же.
– А и давно пора вам замуж! Красивая, молодая, небедная…
Ох уж эти консьержки. Мало чем от старушек подъездных обыкновенных отличаются.
– Брачные игры к серьёзным намерениям не имеют никакого отношения, моя дорогая…
Чёрт, как её зовут? Авдотья Филипповна? Анастасия Егоровна? Дома надо чаще бывать, Татьяна Георгиевна!
– Спасибо, что напоили мои цветы.
– Да ну что вы, Татьяна Георгиевна, такая красота! Я уже сменщице записку написала, что если вы не придёте, чтобы она им воду сменила.
Действительно, двадцать одна белая роза. С ума сойти! От кого же? Интерн? Да ну, откуда у него деньги! Наверняка все свои текущие сбережения на кабаки с ней грохнул. Семён Ильич? Да тот цветы дарит только на день рождения, на восьмое марта, на… четыре раза в год, короче. Волков? Скорее всего. Может, записка какая есть?
– Открытки или карточки не было? – спросила Татьяна Георгиевна, принимая у старушенции громадный пахучий букет.
– Не было.
– А кто принёс?
– Да мальчонка какой-то хлипкий.
– Ясно. Спасибо вам ещё раз.
«Хлипкий мальчонка» – значит, просто курьер службы доставки. Интерна хлипким не назовёшь, а Панин и Волков давно уже из «мальчонок» вылупились.
Развернуть, подрезать, поставить в вазу, в чуть подсахаренную воду, кинуть таблетку аскорбинки… Ну вот, пусть стоят тут в тишине. И одиночестве. Пока-пока, белые розы. Не знаю, когда вернусь.
– Танька, я сбилась со счёта! Это под каким номером меховая курточка?
– Это, Маргоша, курточка без номера. Я их не нумерую. Так люблю, без номеров. Что мы, на охоте, что ли?
– Ладно, по сигаретке и арбайтен?
– Давай! Я смотрю, ты уже на посту?
– Здрасьте! Я сегодня в смене была.
– Понятно. У меня уже смешалось, когда ты в смене, а когда «блатняк» принимаешь…
Подруги прикурили по сигаретке, причём Маргарита Андреевна – явно не первую. Некоторое время курили молча.
Старшая акушерка обсервации поглубже запахнула синий халат «для выхода».
– Скоро весна, Танька!
– Угу…
– Что угукаешь? Весна! Оживают даже старые кочки! Обожаю весну.
– Грязь, слякоть… Да и когда ещё та весна? В прошлом году снег сошёл только после майских.
– Всё равно – скоро весна! И у тебя пройдёт депрессняк.
– Нет у меня, Маргоша, никакого депрессняка. Точнее, он есть. Но последние пятнадцать лет. И от времени года он не зависит. И я весну ненавижу, ты знаешь.
– Это потому что Матвей весной разбился?
– Ох, Маргарита Андреевна, хороший ты человек, но такта в тебе ни на грош.
– Да кому он упал, тот такт? Давно тебе пора забыть. Прах к праху.
– Пошли работать, Марго. Не лечи меня, бога ради.
– Да-да, это не лечится. Иди, на хер, в монастырь! Избавь себя от мира, а мир – от себя!
Маргарита Андреевна со злостью вышвырнула бычок и стремительно вошла в приём, чуть не хлопнув старой подруге по носу дверью.
Начался обычный рабочий день обсервационного отделения родильного дома. То есть не начался, а сменил собой рабочую ночь. Родильный дом – не присутствие. Здесь служба идёт круглосуточная. Нет здесь менеджеров от 9.00 до 18.00. Здесь даже у самой обыкновенной санитарки частенько случается ненормированный рабочий день. И ненормированная рабочая ночь. Ненормированная жизнь, где форс-мажоры – норма, а норма – понятие слишком растяжимое. Даст бог, не до разрыва растяжимое, и на том спасибо.
В три часа дня в кабинет заведующей постучалась акушерочка приёмного.
– Татьяна Георгиевна. Женщина поступает. Необследованная. Глухонемая. Со схватками. К вам?
– Ну раз необследованная, то, разумеется, ко мне. Документы у неё есть?
– Паспорт.
– А переводчик?
– Кто?!
– Сурдопереводчик. Муж, сестра, подруга! Кто-нибудь с ней есть?
– Нет, только врач «Скорой». Она нам пишет.
– Замечательно. «Пишет»… Зовите Светлану Борисовну – пусть принимает в родзал.
Через полчаса Татьяна Георгиевна пришла в родильный зал. И застала милую картину: Светлана Борисовна Маковенко диктовала интерну Александру Вячеславовичу Денисову протокол внутреннего акушерского исследования с таким видом, как будто тайны и загадки вселенной разъясняла. Или песнь песней сочиняла.
Мальцева усмехнулась.
– Светлана Борисовна, доложите, пожалуйста, акушерскую ситуацию.
– Шейка матки укорочена до сантиметра, раскрытие – два пальца. Воды стоят, плодный пузырь цел. Родовая деятельность регулярная. Схватки по двадцать – двадцать пять секунд через десять-одиннадцать минут. Сердцебиение плода ясное, ритмичное, до ста сорока ударов в минуту. КТГ[8] – нормальная.
– Хорошо, Светлана Борисовна. Через два часа позовёте меня, если прежде ничего не произойдёт. И ещё, Светлана Борисовна, дорогая, шапочку наденьте. Вы, всё-таки, в родзале.
– Вы сама… – Маковенко запнулась.
– Ну-ну? Что я сама? – резко развернулась к молодому ординатору Татьяна Георгиевна.
– Вы сама, Татьяна Георгиевна, без шапочки, – тихо прошептала Светлана Борисовна, заалев пуще розы.
– Я сама, Светлана Борисовна, мою голову чаще, чем вы. У меня самой, Светлана Борисовна, волосы в куда большем порядке, чем у вас. Я уже не говорю о том, Светлана Борисовна, что я сама тут заведующая отделением обсервации и родильно-операционным обсервационным блоком. Ещё аргументы нужны? Не будете соблюдать санэпидрежим – выкину из родзала. А то и вообще из отделения. Вы тут сегодня как дежурите? До четырёх часов? Могу и это отменить. Вообще в родильный зал не зайдёте!
Да-да, слишком зло. Но где это видано, чтобы ординатор себе позволял конструкции типа «Вы сама…» Вот же ж тля! Выделывается тут. Как она достала, эта Маковенко. Впрочем, меньше, чем другие. Она исполнительная, хотя акушерского таланта бог не дал. По сравнению с Наезжиным Света вообще пуся. А компанию из двух ленивых баб предпенсионного возраста вообще пора разогнать! А дежуранты? Это же смерть мухам, какие тут в обсервации дежуранты! Народу валом, а работать некому. Можно подумать, она тут день и ночь торчит просто-таки из любви к искусству или потому что дома её только портрет покойника ждёт! Да нет же! Она тут «сама» торчит, потому что жопоруких и гонористых навалом, а толку от них – чуть!
Маковенко уже была готова не то извиняться, не то разрыдаться, не то всё сразу, потому что когда у Мальцевой такое лицо, то…
Но тут раздался такой жуткий вой, что Татьяна Георгиевна враз забыла и о кадровом беспределе, и о сальных волосиках Светланы Борисовны, и о том, что эта пигалица пускает пыль в глаза интерну.
– Господи, что это?! – ахнула она.
– Это она так каждую схватку, Татьяна Георгиевна, – ответила ей Маковенко.
– Кто, она?
– Да Валя же эта. Глухонемая!
– Боже мой, ну вы как-то её успокойте. Вы…
К Татьяне Георгиевне из предродовой выскочила первая акушерка смены:
– Татьяна Георгиевна, мы с ней тут, как с родной возимся. Она из области. Обменной карты нет, нигде не наблюдалась. Мужа нет. Пишет нам тут на бумажках, да только пишет одно слово: «Больно! Больно! Больно!» Мы её успокаиваем, что всем больно. Но вот так вот, как зверь, она первый раз взвыла. Это что же дальше-то будет, а?!
– Всё хорошо дальше будет. Будет нормальное раскрытие – зовите анестезиолога, пусть эпидуралку ей делает. Всё пока, работайте. И наденьте, всё-таки, шапочку, Светлана Борисовна!
Через час глухонемая родильница стала выть так, что слышно было по всему первому этажу. В родзал спустился анестезиолог, хотя его пока никто не вызывал. В руках у него был свёрнутый в трубу лист ватмана.
– Между прочим, в Великобритании акушерок будут обучать азбуке глухонемых! – вместо приветствия обратился ко всем Аркадий Петрович Святогорский. – Эти знания помогут акушеркам оказать необходимую помощь глухонемой женщине в экстренных случаях, когда нет возможности пригласить сурдопереводчика! Великобританский университет де Монфор стал первым высшим учебным заведением, включившим курс языка глухонемых в программу обучения акушерок. Руководство университета выразило надежду, что этому примеру последуют другие учебные заведения по всему миру, занимающиеся подготовкой работников здравоохранения! – торжественно продекламировал анестезиолог. – Если бы я не знал обо всём, что происходит в этом родильном доме, я бы предположил, милые мои работники здравоохранения, что вы тут в обсервационном родильном зале режете свинью. Или у вас корова третьи сутки не доена, – завершил он доверительным полушёпотом.
– Аркадий Петрович, сил уже никаких нет! – всплеснула руками первая акушерка смены.
– Моя крошка! – сочувственно проворковал Святогорский своей, в общем-то, ровеснице. – Тебе с детства по всеми нами любимой, ныне раскрашенной под детскую карусель, советской мыльной опере про Штирлица должно быть памятно, что во время родов женщина кричит на родном ей языке. А что делать глухонемым? Эта несчастная корова… Как её зовут?
– Валя!
– Эта несчастная корова Валя даже объясниться с вами со всеми толком не может, уважаемые мои бессовестные и бесчувственные коллеги! Попробуйте сами писать жалобы, когда у вас внизу живота черти пляшут на горячей сковородке! Свиньи вы, а не работники здравоохранения! – На этой обличительной ноте Святогорский развернул свой плакат. Это была – ни много ни мало, – азбука глухонемых на листе формата А1.
– В главном корпусе разыскал, в учебном классе у лориков, пока вы тут над женщиной изгалялись. Тащите её сюда!
Санитарка метнулась в предродовую палату.
– Валя, Валя!!! Вставай, идём! Валя! Там доктор-анестезиолог пришёл! Будет делать так, чтобы тебе не было больно! Идём, Валя!
О проекте
О подписке