Когда мама умерла, с ней была только Руфь. Я узнал о ее смерти в гимназии. Просто на одной перемене зазвонил телефон. Я ответил. «Матильда Крау скончалась», – сказал официально вежливый и сочувственный голос. Мне хотелось закричать: «Тильда! Ее зовут Тильда. Всегда так звали!» Но я ничего не сказал. Голос в мобильнике сменился тишиной. И все вокруг затихло.
Я не оглох, нет. Просто звуки внезапно потеряли смысл. Превратились в белый шум. Радиоволны на коротких частотах, которые я перестал принимать. Я стоял посреди забитого студентами коридора с телефоном в опущенной руке, меня пихали плечами, потому что я загораживал дорогу, мне что-то говорили, но я не мог различить ни слова. Будто все слова тоже кончились – вместе с ней.
Следующее, что я помню, – дождь на моем лице. Холодный осенний дождь на забитой машинами парковке. Не знаю, как я там очутился. На заднем стекле автомобиля наклейка в грязных разводах – белая на темном. Карикатурные человечки: мужчина, женщина, трое детей – мальчик, девочка и младенец. И надпись: «Осторожно! На борту спиногрызы».
Эта картинка буквально сбивает меня с ног. Падаю на колени, прямо на мокрый асфальт. Осознание одиночества – внезапное, острое, жгучее – выбивает дыхание из груди. Я дышу рвано, коротко. Быть может, кричу. Не знаю. Со слухом все еще творится что-то странное. Задираю голову вверх и вижу дождь – серые плети-жгуты, свисающие со свинцового, без единого просвета неба. Оно щупает ими мое лицо: лоб, веки, щеки, губы. Может, хочет смыть. Может, просто запомнить.
Дождь лил всю ту неделю. И во время похорон тоже. Возможно, поэтому воспоминания о них у меня смазанные, расплывчатые, как рисунок акварелью, на который плеснули водой.
Помню, на кладбище нельзя было класть цветы на могилу. Их следовало ставить в специальный стальной держатель-вазу. Мне объяснили, что это из-за роботов-газонокосильщиков. Ради экономии ими заменили садовников, но роботы не видели разницы между травой и цветами. Они косили все подряд. Впрочем, как и сама смерть.
Я не узнал маму в гробу. Там лежала чужая женщина – седая, высушенная до костей и сморщенная. Вместо лица у нее был череп. Почему-то на женщину надели мамино лиловое платье. Оно было ей заметно велико. Руфь наклонилась и поцеловала ее в лоб. Это было настолько отвратительно, что я отвернулся.
В воздухе снаружи часовни тянуло сладковатым дымком. Дождь прибил к земле дым из трубы крематория, похожего на белый флагманский корабль, лежащий на зеленых волнах лужаек. Запах смешивался с тяжелым, навязчивым амбре старушечьих духов Руфь, от которой я пытался держаться подальше. Не знаю даже, от чего меня больше мутило – от этой вони или от ее сочувственно-осуждающего взгляда.
В последний раз, когда я видел маму живой, вокруг нее пахло цветами. Я притащил ей в хоспис огромный пестрый букет – в тот день, когда пришел навестить ее, сразу после злополучного дня рождения. По пути от порта цветы, правда, здорово потрепало – начинался шторм, а я, как обычно, ехал на велике. Но казалось, от этого астры, хризантемы и черт знает что там еще только пахли сильнее.
Она сидела у окна в кресле, покрытом мохнатой овечьей шкурой. На маме был лиловый свитер с высоким горлом и темнозеленые брюки. На фоне стерильной белизны палаты она казалась экзотической птичкой, особенно яркой по сравнению с траурно-черным нарядом Руфи, нахохлившейся вороной на краю больничной койки.
– Боже, сын, что случилось с твоими волосами?! – Мамин голос был звонким, как всегда, почти неуместно звонким в этой белизне и тишине, как будто силы, покидающие истончившееся до прозрачности тело, все сосредоточились в нем. Она улыбалась, но я видел тонкие пластиковые трубки, протянувшиеся от ее заострившегося носа куда-то вниз, за спинку кресла. Видел стоявшую у подлокотника капельницу и пульт с кнопкой КПА [4], зажатый в маминых пальцах.
Я неловко сунул ей цветы, стараясь дышать в сторону, и начал извиняться за то, что не пришел вчера. Она нетерпеливо махнула бледной кистью с голубоватыми прожилками вен.
– Я же просила тебя как следует отметить! Надеюсь, ты так и сделал?
– Ну, в общем… – я покосился на Руфь, испепеляющую меня праведным взглядом, – ко мне пришли несколько друзей из гимназии и…
– Небось, пили всю ночь, – прошипела с койки Хромосома.
Мама перевела на нее сверкнувший льдом взгляд и попросила, словно приказала:
– Дорогая, ты не могла бы принести вазу для цветов? Жалко будет, если такое чудо завянет раньше времени.
Поджав синеватые губы, Руфь соскользнула на пол и выплыла в дверь, чуть не зацепившись за ручку вязаным платком. Стоило скрипу ее резиновых подошв затихнуть, мама кивнула на стоящий в углу стул для посетителей.
– Сядь поближе. Мне нужно кое-что тебе сказать.
Не знаю, чего я ожидал, но уж точно не разговора о страховках и пенсионных накоплениях. Я никогда не задумывался раньше, что случится с нашим домом, если мама умрет. Казалось само собой разумеющимся, что дом, в котором прошло мое детство, всегда будет стоять на своем месте, а мое место будет в нем. До тех пор, пока я сам не захочу уехать.
И вот оказалось, что мама все еще выплачивает ипотеку, но, к счастью, страховая сумма, которую я получу после ее смерти, должна покрыть кредит в банке, и я смогу оставить дом себе. К тому же мамина пенсия тоже перейдет на меня, а еще я получу страховку по потере кормильца.
Мама называла разные суммы, объясняла, где лежат самые важные документы, а я только и мог думать о том, что ее жизнь кто-то уже оценил в купюрах. Повесил ценник, как на ветчину в «Нетто». Экологически чистое мясо с низким содержанием жира. Или же это стоимость моего горя? Какую часть миллиона нужно потратить, чтобы оно перешло в тоску? Четверть? А сколько заплатить, чтобы тоска посветлела до легкой печали? Хватит ли миллиона, чтобы забыть, забыться, снова научиться жить – теперь уже одному?
– Ноа? – Мамин голос долетел до меня издалека, возвращая из вакуума пока еще воображаемого одиночества, в который я, кажется, вышел без скафандра. – Слышишь, что я говорю? Ты, главное, не бросай учебу. Получи образование. Выбери профессию. Это важно. О жилье тебе теперь думать не надо. Дом достаточно большой. И для детей места хватит. Мою комнату можно будет переделать под детскую, а еще есть место на чердаке. Там…
– Каких детей? – очнулся я.
Она серьезно посмотрела на меня глазами, казавшимися особенно крупными и живыми на бледном, исхудавшем лице.
– Сын, вообще-то, я надеюсь на внуков. Когда-нибудь ты встретишь милую девушку и… Или ты уже встретил? – внезапно прищурилась мама.
Я вспыхнул. Перед глазами невольно закрутилась бутылочка, указывая то на круглые щеки Дюлле, то на спадающую до ресниц челку Клары, то на блестящие от помады кислотно-розовые губы Эмилии.
– Нет, я… Я вообще-то думал в универ поступать. Может, в Орхус. Или в Копенгаген. Тут как-то не до девушек. – Не знаю, зачем я это брякнул. Ни о чем таком я не думал на самом деле. Мне только сейчас это в голову пришло. Я вообще о будущем старался не размышлять. Слишком страшно было.
По лицу мамы вдруг прошла судорога. Она откинулась на спинку кресла, кожа приняла землистый оттенок, глаза помутнели.
– Мам, ты как? Это от боли, да? – Я наклонился к ней, не зная, чем помочь, куда девать никчемные руки. Глаза сами нашли ее пальцы, лежащие на пульте с волшебной кнопкой.
Пальцы не двигались.
Я услышал, как за спиной открылась дверь, и обернулся. В палату вплыла Руфь с вазой на животе, судя по тому, как она ее несла, уже полной воды.
– Маме плохо, – выдохнул я с надеждой, смешанной с облегчением. Я знал, что теперь не один. Что эта унылая женщина в черном точно знает, что делать.
Она сухо кивнула, ловко сунула вазу на столик к цветам и посеменила к маме.
– Позвать медсестру?
– Не надо… – Слова были похожи на короткий стон. На лице у мамы выступил пот. Дыхание стало поверхностным. Ее потемневшие глаза нашли мои. – Послушай, Ноа, что я скажу. И Руфь пусть слышит. Я не хочу, чтобы ты бросал дом. Университет – это прекрасно, но учись здесь. Я не смогу обрести покоя, если буду волноваться, где ты и как ты. Остров – твоя родная земля. Тут ты вырос, начал взрослеть. Тут все тебя знают, и ты знаешь всех. Тут тебя поддержат, тебе помогут. Здесь безопасно. Положись на Руфь. Она позаботится о тебе. Она обещала. – Мама говорила все более короткими фразами в такт рваному дыханию. Темные круги под глазами обозначились резче, от уголков рта побежали к подбородку глубокие складки, словно трещины на фасаде дома, сотрясаемого подземными толчками.
Я схватил ее руку, вцепившуюся в деревянный подлокотник кресла, и поразился тому, какой она была холодной и влажной.
– Мам, не волнуйся! Я сам могу о себе позаботиться. Мне уже восемнадцать, забыла? – принялся жарко заверять я.
– Тильда, морфин, – негромко, но настойчиво напомнила Руфь.
Мама мотнула головой, влажная от пота прядь упала на лоб.
– Не сейчас… Пусть… пусть сначала пообещает, что не уедет. – Она начала говорить обо мне в третьем лице.
О проекте
О подписке