«Это небывалые холода, это нашествие волков соблазнили добрых католиков обратиться к древним суевериям, – размышлял за сливовой настойкой брат Фома. – Либо несчастных защитим от ужаса перед оборотнями мы, доминиканцы2, либо им, напуганным, принесут свою ложную простоту веры, свою лживую чистоту вальденсы3».
«Почему это ваши молитвы не помогают от волков и от морозов?» – спросят вальденсы несчастных. – «А потому что, каковы молитвенники, такова и подмога. Что вы хотите дождаться от таких безграмотных, но таких сребролюбивых кюре?»
Всё припомнят. И кто грехи умирающему стеклодуву не отпускал, пока не получил пожертвования. И кому браконьеры молебен заказывали об успехе своего подлого дела. И малолетнего епископа. Да ещё спросят, почему это неучёных и развратных горожан никто настойчиво не наставляет в Писании. Да пусть хотя бы у ткачей их жёны на обозрение грудь бы не выставляли. Их-то мужьям есть чем прикрыть. А как спросят, будете наставлять, если читается Писание у вас по праздникам, да и то на латыни?
Вот вам, заблудшие, по вере вашей, по грехам – и мороз, и волки. Вот тебе, братец Фома, выездной суд в эту волчью дыру. Вот вам, суеверные горожане, проповедь. А если не соберётесь послушать о том, как губите вы амулетами да заговорами души, будете отлучены от церкви. Пускай волки ваше стадо пасут.
Брат Фома читал проповедь о чистоте веры в субботу, следующую за праздником Богоявления. После мессы инквизитор собственноручно прибил к дубовой доске, укреплённой на двери собора, два указа. Указ Веры требовал от прихожан доносить на каждого, не считаясь с его званием и родством, кто распространяет суеверия и ереси. Указ Милости давал тридцать дней любому горожанину или селянину, чтобы покаяться и взять на себя нетяжёлую епитимию4.
Надо вам сказать, что средневековый город обязан был безвозмездно предоставлять в помощь инквизиции любых требующихся той работников. Поэтому указы Веры и Милости аккуратно переписывались в ратуше, а затем изо дня в день зачитывались на площадях и перекрёстках городскими глашатаями. Те же глашатаи созывали народ послушать инквизиторов.
День проповеди о чистоте веры выдался безукоризненно ясным, ярким, похрустывающим снегом. Блестящим, мигающим с веток, с окон разноцветными огоньками инея. Гул соборного колокола собирал на площадь. Шли горожане неохотно – на проповеди нужно будет стоять перед крыльцом, раз иноземный монах будет говорить с крыльца собора, а такой красивый день выдался слишком уж морозным.
Люди кутались в плащи и шарфы. На лицах юных дам чернели маски, защищающие кожу от непогоды. Брат Фома горевал, что не понять ему выражений лиц слушателей, что движений тел не разобрать, – скованы многослойной одеждой. Проповедь получалась почти вслепую. Но тёплый воздух нёс из храма запах ладана, и монах понемногу приободрился.
Больше часа брат Фома обличал и проклинал веру в оборотней и в чудесные свойства волков. А брат Лотарь, понимая, как саднит у товарища на морозе горло, как знобливо тому стоять на крыльце в ветхой рясе, выносил ему из собора кружку горячей сливовой настойки. Всякий раз подносил, когда слышал, что проповедь движется к особенному напряжению связок.
Толпа отстранённо молчала.
До тех пор, пока брат Фома не напомнил собравшимся, что все они – все! – когда помрут, туда рискуют последовать, где «будет плач и скрежет зубов»5.
Толпа оживилась. Монах расслышал тихое скуление.
Или плач?
Покаянный?
Эх, не время ещё. Просто во дворе цирюльника-зубодёра – лавка выходила на соборную площадь – затосковал пёс. Вой подхватили другие собаки: из-за забора свечного заводика, со стороны светло-серой кладки кожевенников, с крыльца белошвеек, издали – от епископского замка. Даже со ступеней ратуши.
– Волки! – закричал мальчик, замотанный шарфом так, что не видать глаз.
Толпа вскрикнула. Толпа отшатнулась от храма.
– Отлучу, – рявкнул брат Фома.
Толпа замерла. Толпа медлила разбегаться.
– Надо было нам четвероногим идти проповедовать, – пошутил брат Лотарь, поднося очередную кружку с настойкой. – Видишь, собаки откликаются на твои слова скорее, чем горожане?
– Люди озябли, – оправдывал маловерных брат Фома.
– Люди тоже откликнутся, – обернулся брат Бернар. – Куда им деваться?
Закутанный в тёплый плащ, он стоял перед толпой на ступенях собора.
Вот не ошибся епископский опекун! Люди и в других землях откликались брату Фоме. Особенно рьяно ближе к завершению срока Милосердия. И тут пришли. Надо только дождаться их в красном доме.
Первым повинился тот самый закутанный мальчик, боящийся волков.
А потом инквизиторы три недели читали доносы про оборотней и выслушивали признания. Про заговоры. Про целебные свойства волчьей шерсти, собранной в полнолуние на льду реки. Про наветы на зажившихся старух, которые якобы превращались в волчиц и грызли на перекрёстках прохожих. Бывали дни, когда страждущие жгли во дворе красного дома костры, – лестница и коридор подле залы, где шёл приём, не вмещали собравшихся.
А ещё инквизиторы выезжали выручать шпионов: своих собственных и примкнувших к ним епископских. Те, случалось, пьянствовали и ввязывались от безделья в драки.
В один сизый день – дни лазоревые брат Фома встретит уже в Страсбурге – люд в красном доме иссяк. Люд огорчённый и люд смешливый. Люд всех возрастов, всех сословий, положений и званий. Люд шумливый, люд приосанившийся: кто-то от важности встречи с учёными монахами, а иные – по-простецки расправив плечи, смелые оттого, что отвергли тяготившие их тревоги.
Выждав, как и было обещано горожанам на первой проповеди, до конца назначенного срока, братья-доминиканцы отслужили благодарственный молебен и собрались за праздничным ужином.
Им оставалось ещё вызвать на допрос бродягу.
Пипин по прозвищу Козлобород зимовал под лестницей в трактире «У охотника Ромула». Строгая толстуха вдова Аделаида-Вишенка предоставила ему тюфяк и еду. Поиздержавшийся, поизносившийся менестрель расплачивался с хозяйкой шкодливыми куплетами. Он исполнял их по вечерам, рассевшись возле камина и аккомпанируя себе на лютне. Послушать его стекался мастеровой люд, заслушивался, задерживался у Аделаиды вплоть до сигнала к тушению огней.
Конечно, приезжие инквизиторы не интересовались, что там поют «У охотника Ромула». Не должно учёным монахам быть столь осведомлёнными в кабацких гулянках. Шпионы не слышали в тех песнях опасной ереси. Вот только согласно двум десяткам анонимных доносов – все написаны удивительно схожими буквами, – Пипин Козлобород сочинял куплеты и про чудесных волков. В них менестрель воспевал, как сверкают, как скалятся из-под гладенькой овечьей шкуры герцога серебряные волчьи клыки. Впрочем, дело поэта не имело перспектив для инквизиционного трибунала. Виршеплёта вскоре после допроса передадут герцогу, и брат Фома уедет в Страсбург, вернётся наконец к своим еретикам.
Да вот теперь ещё брат Бернар спустился позвать припозднившегося покаяльца.
Может быть, сам Пипин подошёл? Голос-то зычный!
Надо вам сказать, что в описываемую эпоху инквизицию пока больше интересовали не ведьмы или оборотни, а именно еретики. Что же касается колдовства, то у богословов всё ещё не сложилось общего мнения, действует ли оно, несёт ли настоящие угрозы или нет. Случалось даже, что инквизиторы отрицали само существование ведьм и, преследуя за веру в них как за опасное суеверие, спасали женщин, попавших под подозрение ближних.
Брат Фома в колдовство верил. Но он был малоопасен для ведьм. Век большой охоты на них ещё не наступил.
Рыжебородый великан рухнул перед монахом на колени. Плащ, подбитый лисьим мехом, волочился по снегу. В снегу осталась лежать перчатка с нашитыми стальными бляхами – верно ею несчастный колотил по двери. Рыцарский конь стоял необихоженным. Конь мотал головой и пускал из пасти облачка пара. А барон Беранжье упрямо полз в красный дом. Он силился ухватиться за подол рясы брата Бернара и всё выл, рыдал, громко всхлипывал и шмыгал носом:
– Mea culpa! Mea culpa!
Брат Бернар велел привратнику устроить лошадь на ночлег и запереть ворота, после чего присел и обнял несчастного.
– Что за беда случилась у вашей милости?
Сжав кулаки, да так, что побелели костяшки, барон поднял голову и прохрипел:
– Где я могу принести покаяние брату Фоме?
– Ты на месте. Не плачь. Я устрою ещё до заутрени беседу с главой трибунала. Только ты ведь можешь не тяготиться ожиданием, а облегчить душу немедленно прямо здесь мне.
– Не могу.
– Для того ли ты, сын мой, – монах взял назидательный тон, – так ломился к нам ночью в двери, чтобы привередничать в выборе исповедника?
– Для того! – отшатнулся от монаха рыцарь. – Ты, брат Бернар, – заверещал барон, – служишь в инквизиции только советником от епископского суда. Да тебя бы ни один доминиканский провинциал не послал проповедовать в чужие земли!
– Чем же растревожило тебя, кем я служу? – усмехнулся монах.
– Ты не веришь в ведьм и в их гнусные шабаши, – заревел барон, – да ещё учишь этому нашего маленького епископа!
– А ты, стало быть, веришь в ведьм?
– Я видел. Я был у них. И я видел потом, как угасает мой гость, мой друг, изведённый бесовкой. Как он плакал! Как он не мог откашлять кровь, как дрожали у него пальцы! Ты не веришь в ведьм, а я вёз к нам кюре, чтобы он отпел моего благородного генуэзца.
– Погоди, где ты, говоришь, был?
– На собрании ведьм.
– Ты знаешься с ведьмами?
– Я! – прорычал барон.
– Какими судьбами, сын мой?
– Я увязался на шабаш из любопытства. Я летел на Лысую гору за знакомой тебе повитухой Хильдой. Я струсил. Я допустил гибель самых дорогих мне людей. – Всхлипывая, Беранжье снова принялся хватать полу монашеской рясы, и бароновский рык перешёл в тоненький вой. – Я погубил генуэзца Франческо. Ты усмехаешься над моею бедой. Позови мне брата Фому. Клянусь Пречистой Девой, я расскажу ему всё и про всех. Только спасите сына. Только остановите бесовку!
Поручив барона заботам привратника, брат Бернар возвратился в залу помрачневшим. Хильду Синюю Ленту он знал давно. Тринадцать лет назад та была уже опытной повитухой. Как раз Хильда принимала роды у Клотильды – старшей дочери лесничего, выносившей графское отродье. Перепуганной, тощенькой – к той беременности девочка не успела созреть и войти в тело. Повитухе надлежало расспросить девицу, кто отец ребёнка. А поскольку им оказался благородный гость герцога, то его отпрыск – признанный через пару месяцев маленький Пьер – получил и подарки графа, и герцогское покровительство.
Говорили, баронесса Беранжье тоже рожала долго и тяжело. Но тогда выходило, что барон обязан жизнями наследника и супруги лёгким рукам Хильды. Старуха-молочница делилась в красном доме слухами, что баронесса два дня не могла разродиться и лежала под конец без схваток и без памяти. В таком случае долг повитухи требовал вырезать из тела умирающей матери ещё живого ребёнка, а если лекарка не сможет решиться на гиблое дело сама, то вложить нож в руки супругу роженицы. Хильда взялась извлечь младенца. А потом, перевязав пуповину и отдав его омыть да спеленать своей помощнице – старшей дочери Элизе, – решилась зашивать баронессу.
Так или иначе, изначально барон Беранжье повитухе доверял. Явно не мысля за ней ничего дурного, он загодя привёз её в замок и приставил неотлучно к супруге. Весь месяц Милосердия повитуха Хильда оставалась в Беранжье, продолжая выхаживать его жену. Что же случилось между ней и бароном? Решение, давать ли ход делу о колдовстве, будет приниматься совместно. Решающим станет мнение брата Фомы.
Схоласта и книжника Фомы.
Это брат Бернар в своей прошлой домонашеской жизни пас гусей, наминал паштеты из их печёнки, затачивал писчие перья, выяснял у старух, как правильнее набивать перины для новобрачных, а ещё вытапливал гусиный жир на продажу евреям, коим обычай запрещал мазать сковороды свиным салом. Пожил в людях, понаблюдал приметы. Узнал цену ложному знанию задолго до того, как отроком напросился к доминиканцам. А брат Фома жизни за стенами монастыря видел мало. Аж расчувствовался инквизитор от того, как отважно винился и обличал других барон Беранжье. Аж пинал под столом подозрительного, каким и следует оставаться следователю, брата Лотаря:
– В эту суровую зиму в мой замок вошла нежданная радость, – начал барон.
– Да, рождение наследника спустя пару лет спустя после свадьбы – нежданнейшее событие, – пошутил брат Лотарь.
– О том, как появился на свет мой сын, я расскажу вам позднее, – не смутился барон. – Сейчас дайте мне поведать о радости, которая обернулась большим горем. Презрев холода, не испугавшись волчьих стай, – ревел барон, – ко мне в гости приехал мой давний друг – благородный Франческо Кабири из Генуи6. В его свите состояли алхимик Джованни, более известный по прозвищу Сизый Лев, и слуга сарацинской веры – мавр-уродец, ростом с семилетнего ребёнка. Мавр тот смуглее на рожу, чем твои цыгане, и откликается на Юсуфа.
– Мы допросим их, – кивнул брат Фома.
– Их нельзя допросить, – всхлипнул барон. – Мой Франческо Кабири мёртв, а Джованни Сизый Лев и мавр-карлик Юсуф бежали.
– В христианских землях им не уйти от руки святой инквизиции, – твёрдо сказал брат Фома. – Рассказывай, сын мой, что случилось, и не бойся ничего.
– Как всем известно, – продолжил барон, – супруга моя Генриетта была на сносях и наследника моего Карла вынашивала тяжело. Положившись на добрую молву, я загодя до родов нанял ходить за ней всем известную повитуху Хильду Синюю Ленту. Я перевёз её к себе в замок, выделил угол для жилья и велел неотлучно находиться при моей жене.
– Говорили, что роды прошли тяжело и что наследника твоего пришлось вырезать из тела Генриетты, лежавшей бездыханной, – уточнил брат Бернар.
– Всё так, – кивнул Беранжье.
– Получается, что жизнями супруги и ребёнка ты обязан Хильде? – спросил брат Бернар.
Рыжебородый барон яростно кивнул.
– После того, как моя супруга очнулась и жар её спал, Хильда сказала мне, что желала бы задержаться в замке до тех пор, пока нужно будет следить за швами на животе у Генриетты, пока надо пеленать её, а после – расхаживать. Разумеется, я с радостью принял помощь повитухи и пообещал щедро наградить.
– Ваш гость, Франческо Кабири из Генуи, жил в замке в одно время с Хильдой? – уточнил брат Бернар.
– Он приехал незадолго до того, как я привёз её из города.
– Каким образом он лишился жизни? – спросил брат Фома.
– И каким это способом ваша милость помогла ему лишиться жизни? – спросил брат Лотарь.
– Я всё расскажу. Тем вечером меня привлёк сладкий запах, доносившийся из комнаты супруги. Такого яркого сладкого запаха не бывает даже после Успения, когда лопаются на ветках перезревшие яблоки, а в чанах давят виноград. Нет таких сладких плодов и цветов, а тем более – зимой. Из любопытства я тихонько приоткрыл дверь и увидел, что супруга моя спит, спит младенец, спит, склонившись над колыбелью, кормилица, спит в корзине на полу маленькая дочка кормилицы. Не спала одна Хильда. Раздевшись донага, она натирала себя мазью, от которой и шёл этот сладостный аромат. В комнате жены горела лишь одна свеча на поставце, но я сумел разглядеть каждую родинку на теле повитухи, потому что под действием мази её кожа начинала светиться. Натёршись снадобьем, Хильда выбрала из снятых вещей тонкую рубашку, надела её и повелела: «Вверх! На Лысую гору!» От этого заклинания колдовская мазь пришла в действие, повитуха наша обрела способность летать. Я видел, как она поднялась в воздух и зависла под потолком. «Вниз и вверх! На Лысую гору!» – велела Хильда, после чего опустилась, а далее, так и не коснувшись ногами пола, развернулась и, ойкнув над пламенем, вошла в камин. Судя по тому, что случилось дальше, она поднялась ввысь по трубе.
– И конечно, ваша милость не сумела пройти мимо колдовской мази? – спросил брат Лотарь.
– Каюсь, любопытен, – отвечал барон.
– И как оно было висеть под потолком? – спросил брат Лотарь.
– Подташнивает.
– Ты летал вместе с Хильдой на Лысую гору? – спросил брат Фома.
– Да.
– Ты принимал участие в ведьминском шабаше? – спросил брат Фома.
– Нет. Я испугался и спрятался за грудой камней. Я окоченел, пока сидел там. А как только ведьмы занялись плясками, я решился бежать и шёпотом скомандовал мази: «Вверх и вниз! В замок Беранжье». Тут меня вздёрнуло ввысь, закружило и понесло домой.
– Как же, прячась за камнями, ты сумел поучаствовать в гибели друга? – уточнил брат Лотарь. – Может быть, просто зарезал его, как свидетеля полёта?
– Не будь вы лицом духовным, – прорычал барон, – не жажди я искупления вины, верь, придушил бы тебя, размозжил бы голову вот этими голыми руками.
– Чему был ты свидетелем на Лысой горе кроме плясок? – спросил брат Фома.
– Не утаю малодушия, – всхлипнул барон. – Ведьмы-старухи спрашивали повитуху Хильду, не добыла ли она им ребёночка, чтобы сварить из него колдовское зелье. Все слышали, будто бы был у неё повод разжиться некрещёным младенцем.
Родился-то мальчик мой синюшным, слабоголосым. Никто бы не догадался, как скоро он, смазанный свиным жиром, укрытый овчинкой, сумеет отогреться и окрепнуть. И щёчки у малыша раскраснеются, и раскричится, требуя титьку. Понял я, что речь идёт о моём сыне. Никаких других родов наша повитуха последнее время не принимала.
К чести Хильды, сперва она возражала ведьмам, что жизнь того ребёнка – её заслуга, её заслуженная награда за повитушье мастерство. Ни с кем она не станет делиться младенцем! Только потом передумала, что на самом деле ей мальчика для товарок не жалко. Пусть только подрастёт. А там она найдёт способ, чтобы привести его на шабаш живым, наивным, чистым, с необрезанными шелковистыми прядками, сморенным безмятежным сном в ожидании первого причастия.
Ведьмы, услышав такую весть, радостно загоготали. А потом самая старая и беззубая принялась журить Хильду за то, что мало она стала печься о вреде честным людям. Так, говорила, и силу утратить недолго, и удачу потерять. Некому станет привести им на шабаш через семь годков такого лакомого мальчика, как Карл.
О проекте
О подписке