Так, собственно, и должно было оказаться – ведь они по своей природе типичный андерграунд, подземка, поколение протеста: юность – это возмездие и так далее. Деловые юноши и мужчины, настолько отмытые, отутюженные, лощеные и стандартные внешне, что их внутренняя неповторимость легко прочитывается в зеркале поверхности. Еще более юные девочки и мальчики – тинэйджеры, они вычленились из толпы уж тем, что не садятся принципиально, дабы не уступать места. Все они, как на подбор, с гладкостройными и удлиненными конечностями орехового цвета и обряжены этим летом почти с еретическим старанием, озорством и выдумкой: широкая и длинная по колено рубаха, тощая распашонка, завязанная повыше пупка, проколотого серебряной серьгой, и куцые шортики; пестрейшая юбка, что метет пол, цепляясь за пряжки сандалий, и на верхней части – топик размером с фиговый лист, десяток полупрозрачных одеяний для верха и низа, так что один носик выглядывает наружу, обтяжные штаны с раструбами и черная распашонка с блэк джеком, а то и вовсе ноги босы, голо тело и едва прикрыта грудь, зато на шее цепочка с миниатюрным ботфортом, на пышной волосне шелковая бандана и в каждом ухе по десятку колец. Мужские кудри завиты мелким бесом, стриженые головки девиц подперты множеством масайских шейных обручей, бронзовых или бисерных, рюкзачки, брезентовые, бархатные и берестяные, украшены брелоком в виде лимонной дольки или крысиного хвоста. Продолжать можно до бесконечности… Подавляющее большинство юнцов, разумеется, манерничает, выпендривается, в хаосе форм, который стал фирменной маркой и маркировкой возраста, воплощается для них то извечное стремление к унификации, которое побуждает их родителей размножать свою серятину.
Оазис для глаз: свежеотчеканенный младенец в открытом рюкзачке на плечах стройной, словно камышинка, юной мамаши. Его собратья постарше – хрупкие личинки в скорлупе переносных корзинок – на колесах или изъятых из экипажа и поставленных на дно вагона (движимое в движимом, девиз Наутилуса и капитана Немо). Вот кто пока никем не притворяется!
Но и среди слегка выросших… Именно среди таких мелькнет в толпе, прикует взгляд одно на сотню, одно на тысячу – лицо. Спокойные и невозмутимые до дерзости, прозрачные до непроницаемой бездонности глаза, что пропускают мир через себя, ни на чем не фокусируясь; не впитывая, не пытаясь захватить из него что-то себе на потребу. Глаза эти равнодушны, но – кажется мне – лишь ради того, чтобы излучать, и сквозь духоту множества существований, что кишат рядом, я чувствую текущую от них ко мне прохладную реку. Встречаются мне глаза теплые и лучистые, как у священников или стариков. Соучастники твоего горя и в равной мере твоей радости – они подсознательно пытаются захватить твое «я», слиться с тобой в единство, не спрашивая твоего на то согласия. Их сострадание держит тебя в плену сиюминутности, его корней я не знаю – быть может, истинное милосердие, – но внешние проявления рвут мою суть на части, я вынуждена защищаться от их доброты, как от злейшего врага. Что проку мне от сострадания, которое направлено только на мою личность, – я жажду скорби по всему миру, только тогда я отрешусь от постыдной жалости к своей микроскопической судьбе!
Да, может быть, именно в почти неосознанных поисках чужаков на этой земле, тех, кто выразил собой то, чем я хотела бы быть, но не осмеливаюсь, прихожу я в это роскошное подземелье и без конца мотаюсь по кольцевой линии, этому символу нашей здешней жизни и дурной бесконечности, делая вид, что придремываю. Вокруг меня мельтешат краткосрочные мотыльковые жизни и страсти, пассажиры поезда входят и выходят, переговариваясь резкими, необделанными голосами. Середина летнего дня. Битком набито телесами и боками чемоданов и сумок, душно и горласто, и я сплю, ибо что еще делать здесь ловцу человеков, как не спать – по бессмертному рецепту Микеланджело?
От новой кожаной куртки рядом со мной слегка пахнет блевотиной. Куртка внакидку брошена поверх платья с желтыми на коричневом цветами размером в добрый лопух и ерзает на месте – видимо, ее хозяйке неуютно сидится. Это заставляет меня, вопреки выработавшемуся защитному рефлексу, приоткрыть глаза чуть пошире и…
Поезд стал. Он ввалился на остановке «Цветочный Бульвар» и, по всем внешним признакам, был счастливо пьян, потому что его слегка пошатывало от перил к перилам и от скамьи к скамье. На спине у него был длинномерный рюкзак, который возвышался над его башкой подобно злому року, а через плечо – драная гитара дулом книзу. Хрипучий альт, которым он пытался нечто напеть, был не без приятности, но на голос не тянул. Народ старался не замечать пришлеца: к питунам у нас издревле сердобольны, только этот человек почему-то не вписывался в рубрику.
Остановки на кольце длинные, и мне поднадоело смежать свои очи, когда электричка притормозила снова. Двери зашипели и раскрылись, сидячий народ отчасти повскакал с мест, но стоячий шустро шлепался на освобожденные седалища.
– Гражданы! Почтим вставанием станцию Студенческий Проспект! – возопил рюкзачный человек. Народ безмолвствовал.
На следующей остановке опять:
– Почтим вставанием Улицу Первой Революции!
– Почтим вставанием Площадь Интернационального Мира и Дружбы!
– Почтим вставанием станцию Краснопролетарскую!
– Почтим вставанием Площадь Восстания!
Тут я прикинула, что названия станций на центральном кольце словесно иллюстрируют все наши коронные, рутенско-патриотические добродетели и главные фетиши, и слегка ужаснулась тому, что он вытворяет. Но именно здесь лопухастое платье встало, окатив меня свежей волной аромата, и двинулось к выходу. Я инстинктивно придержала место; для этого кладешь ладонь на теплую вмятину в искоже, а когда тот, кого ты позвала телепатически, с некоторой долей робости пытается опуститься, убираешь. Благодарности не стоит, показываешь ты всем своим видом: пользуйтесь, пока не передумала.
Он, хитроумно изогнув свой стан, шлепнулся боком на самый край сиденья, как был, продетый в рюкзак с незастегнутыми поясными ремнями, и его гитара воткнулась грифом в замызганный линолеум.
Конечно, он тотчас же мертвецки заснул – так безоглядно, будто был защищен от всего дурного, подумала я. Голова, сразу потяжелев, упала мне на плечо как бомба, едва не раздробив ключицу, и мелкие косицы его темно-каштановых волос широко рассыпались по моему тощему фасаду. Числом их было поболее сотни, но ничем дурным они не пахли, хоть и сунуты были прямо мне к носу. Также не наносило от моего соседа и алкогольного духа; уж в этом я дока по причине многолетней тверезости. Видимо, он попросту умотался до последнего края. (По себе знаю: когда становится невтерпеж, я точно так же выдаю шуточки и пою басом. В роддоме по моему поводу ржала вся палата. Вот только ремешочки я бы факт подобрала и пряжки застегнула, падая в бессознательное состояние – дабы не соблазнить вора.)
Другие признаки его личности были тоже вполне благонадежны: ни куревом, ни травкой не воняло, ниспадающая на джинсы долгополая куртка спецназовского цвета и вида хотя и залоснилась, но не от нечистоты, а от того, что на своем веку видала виды. Обувка у него была нестандартная: нечто вроде литературных мокасин из цельного куска кожи, с союзкой и отворотами, которые были щедро и любовно расшиты крупным бисером. (Палец даю на откушение, что бисер был из натурального самоцвета, хотя и дешевого – мутноватого и с трещинками.) Но что меня окончательно к нему расположило – это его штаны. Они были нежно-голубенькие, с разводами тщательно вымытой грязи, махровыми лампасами и каймой на индейский манер, а на их колено присел, наподобие бабочки, зеленый с прожелтью кленовый лист, при виде которого сразу вспоминался рассказ О.Генри; но листик был не нарисован, как там, а вырезан из тряпки, подкрахмален и приклеен за три точки, поэтому казался совершенно живым и трепещущим.
Голова моего пассажира время от времени уютно перекатывалась по моему хилому бюсту, поэтому я уже безоговорочно признала в нем лицо противоположного мне пола. Оно (лицо в обоих смыслах) обладало бледноватой кожей, темными соболиными бровями, длинными ресницами и общим абрисом, не лишенным дамского изящества; однако руки и ноги были большеваты для феминистки, пусть даже и современной.
Постепенно он начал отходить от ступора и вроде бы замирал, как бы вслушиваясь в вопли вагонного микрофона, объявляющего остановки, только потом мы снова продолжали всласть кататься. Однако не могло же это продолжаться до бесконечности! И вот когда мы в очередной раз приблизились к пересадке на мою линию, я рискнула осторожно потрясти его за плечо. Воспрянул он, к моему изумлению, мгновенно, как ни в чем не бывал.
– Ох, простите. Устал очень.
Глаза у него оказались тоже обаятельные: густо-карие с золотой искрой, как в авантюрине.
– Чепуха, сынок. Так давно ни один мужчина не отдыхал на моей груди, что приятно было вспомнить, – я невольно улыбнулась.
Он отдарился – по-голливудски щедро – и выпрямился на сиденье, насколько мог, пытаясь соблюсти дистанцию. Вот тут-то до меня дошло, что хотя сынок он и верно сынок, да родила я его, должно быть, будучи еще Лолитой. Манеры, интонации, сам стиль его обычного поведения был, без сомнения, гораздо старше легкомысленных джинсиков.
– Свою остановку вы, конечно, проехали?
– Пожалуй, что и нет. Люблю в метро кататься.
Он сразу осознал двусмысленность своего заявления и снова извинился – весьма мило. Поезд опять сбавил ход, мы поднялись дуэтом, но тут его с ненормальной силой шатнуло прямо на меня, рюкзак со странным звуком, похожим на сдавленный вопль, мотнулся на плечевых лямках, и я, не думая особо, подставила под удар свое хрупкое плечико. Мы чуть не пали, однако вместе нам удалось выстоять, как гербу США, который без каких-либо дисциплинарных и пенитенциарных последствий высмеял Марк Твен (два в лоск пьяных медведя держатся за днище от пивной бочки с лозунгом: «Соединенные, мы выстоим, разъединенные (ик!) – падем»).
– Ну вот, снова. Это я сейчас просто ногу отсидел, а там в глубине некстати прячется застарелый вывих.
– Ничего, обошлось ведь. Я еще такой юный пенсионер, что не всегда об этом факте и вспоминаю.
– А-а. Но ведь вы дама и такою останетесь всевечно. Настоящему мужчине должно быть стыдно перед дамой за проявление слабости.
Теперь он заметно припадал на всю левую часть тела, и нам пришлось выгружаться из вагона в связке, точно заключенным, скованным одной цепью и спаянным одной целью.
– Ну, я пойду, – сказал он уже на перроне.
– Далеко вам?
– Как сказать. Если к друзьям, то порядочно, но ведь всегда можно переночевать на вокзале или еще где.
Слово «друзья» меня успокоило, «вокзал» – направило: предопределило решение и подвигло к действию.
– Зачем вам искать что-то не наверняка? – предложила я внезапно для самой себя. – Едем пока ко мне. Это семь остановок по радиальной. Не бойтесь, на вашу невинность не покушусь.
– А я и не боюсь, – он снова подарил меня улыбкой. – Имеется в виду – за себя и за вас. Потому что есть иная причина для волнений. Домашнее животное у вас водится?
– Не без того. Кот. Должна признать заранее, что характер у него весьма крутой.
Дело в том, что Багир уже факт меня заждался и сейчас точил когти, сидя в своем персональном драном кресле.
– Кот. Кавалер. А что, дело может выйти! Попробуем.
Мы к тому времени уже тряслись по метровской ветке.
– Вы не опасаетесь, что я сопру какую-нибудь вашу фамильную ценность? – вдруг спросил он.
Я покачала головой:
– Разве что Багира – это как раз мой кот и есть. Больше ничего не держу, так что брачные аферисты нам не страшны.
Вопрос и ответ были шуточные – игра. Сама не понимаю, почему я с самого начала изменила своей обычной трусохвостости, причем так безоговорочно, что не поопасалась упомянуть волка из басни. Впрочем, знаю. Так бывает; редко, но бывает. Он, не имеющий пока в моих глазах ни имени, ни родо-видового определения, был, по внутреннему моему непреложному чувству, тем единственным человеком в мире, которому я могла довериться больше, чем самой себе. Куда как больше. Потому что между двумя людьми иногда возникает нечто сверх слов; проявляется то, что стоит за нашими грубыми знаками общения, то, что угадывается помимо опыта, привычки и порядка – сразу и навсегда.
Мы выгрузились на поверхность планеты. Бледный отблеск дня придал его облику нечто вампирное – рот казался удивительно алым и свежим, хотя на белой коже высветились мелкие морщинки, а к косицам примешалась некоторая седина.
– Растафари ваше давно кануло в Лету, – заметила я в полушутку. – На сей день даже и негритюд не в моде. Или вы нечто тибетское копируете?
– Нет, я этим всем не так чтобы увлекаюсь. Мой облик имеет под собой рациональное основание. Заплелся, а потом месяц или два так и ходишь, стираешь кудри прямо в косичках. Еще бороду думаю завести волнистую, как у ассирийского царя, чтобы не бриться, – подхватил он. – Знаете, как на барельефах изображено.
– Вши не забредают?
– Что вы. Им во мне холодно и неприютно, я и зимой без шапки гуляю.
Тем временем мы рука об руку доковыляли почти до моего дома; я – стараясь умерить природную размашистость шага, он – беспечно озирая местность и по временам слегка кренясь на борт. И меня не покидало чувство, что я артистической кистью прописываю полотно поверх эскиза, нащупываю карандашом некий невидимый контур, оставленный не мной, пробуя его заштриховать, на ощупь идя по двойной цепочке наших следов, которые замело тонким светлым песком, запорошило сыпучим снегом того времени, когда юноша – звали его Даниил, а может быть, совсем иначе, – торопясь и задыхаясь, бежал за неведомой красавицей в легенском черном плаще с башлыком, имя ей я вымыслила такое, чтобы было созвучно с моим, но забыла, всё почти забыла, остались только белые овальные контуры более плотного свойства, которые выступают над холодной зимней зыбью, стоит подуть ветру.
Это повторялось, как всё в мире повторяется; бесконечные вариации на мотив, заезженный, однако в первоначальной своей свежести – победный. Это было несколько более серым и тусклым, чем видения моего утреннего полусна, в котором я умела летать, хотя и едва поднявшись над пышным снежным покровом улиц, и кружева нагих берез раздвигались передо мной, и плащ мой реял темным крылом, и тот, кто шел по пятам, знал наверное, что я и не оборачиваясь его вижу… Поистине, наши фантазии создают реальность более плотную, живую и яркую, чем та, что близка к нам, ибо лишь тени пещеры, идолы духа, символы без плоти поднимаются в мир осознанного существования. Творения же – от творчество – дети более высоких миров.
Тут мы дошли до места. Оба лифта работали – небольшая, но удача. Я щелкнула ключом, слыша издали тропоту Багировых лап: он сорвался со своего трона или с подоконника, где смотрел свое кошачье кино, и спешил показать свою удаль.
– Сейчас он вам продемонстрирует свою ритуальную бдительность, – предупредила я. – Показ клыков, выпускание когтей, фосфорное сверкание глаз и прочее в репертуаре. Но не пугайтесь: я с вами до конца.
Однако мой воин за веру повел себя нестандартно. Мельком обмахнув усом мою туфлю, искоса, но не кровожадно глянул на мою новую находку, удостоверившись, правда, что мужик не держит меня на мушке «беретты» и не приставил конец заточки к сонной артерии. (Думаю, и киллера-профессионала ждал бы в его лице неприятный сюрприз: котя умел прыгать с места в высоту метра на полтора, чего при его длине с избытком хватало, чтобы вцепиться передними когтями в глаза, одновременно выбивая задней лапой орудие насилия из преступной руки. А запахи стали, пороха, злого пота, алкоголя, героина и не знаю, чего там еще он диагностировал не хуже таможенной собаки.)
– Глядите-ка, за своего признал, – пробормотала я.
– Да нет, это мой рюкзак, – не вполне внятно объяснил мой спутник.
В самом деле, Багир начал обихаживать этот предмет с момента, когда его поставили на пол: совершил два круга почета и попытался вскарабкаться на самую вершину.
– Чего это он? – спросила я, почти догадавшись.
– Сейчас увидите.
Я уже видела: крышка рюкзака стояла горбом и имела впереди и по бокам продухи, затянутые черной сеткой наподобие чачвана.
– Там живое.
– Именно, – он дернул ремешки, откинул купол, запустил руки внутрь, точно в квашню, и вытащил наружу молодую кису изысканного колорита, серого с голубизной: так выглядит утреннее небо в самую что ни на есть рань, когда еще неизвестно, куда повернет день – в «бурю» или в «ясно». Ушки были крошечные и наполовину прятались в меху; золотые глаза, поставленные немного шире обыкновенного, смотрели по-детски прямо и смело. Но особенную прелесть придавал ей носик – не вздернутый, как у персов, и не скульптурный, как у моего Багира, он был точно округлая сердцевина хризантемы, и тончайшая, легкая шерсть расходилась от него в стороны лепестками. Ни усов, ни бровей не было заметно.
(Несколько позже я поняла, что, напротив, вся мордочка кошки была покрыта вибриссами, и это делало ее наисовершеннейшим приемопередатчиком мысленных сигналов. За допущенный техницизм извиняюсь.)
Одним словом, по всему было видно, что перед нами – кошачья дама, и не просто дама, но леди. Мой знакомец предъявил ее Багиру и мне с понятной гордостью:
– Вот, знакомьтесь, это моя Анюся. По определению – картезианская голубая, но подозревают куда более древнюю кровь. У картезианцев тот же окрас, но лапы крепче, ость немного короче, а подшерсток… У Агнешки уникальный пух, такой плотный, что почти не линяет, просто падает комками, будто у овчара-южака. Ментальная чувствительность выше нормы… Мои друзья ради любопытства возились с ее генетическим кодом, если вы понимаете.
– Красавица редкая – это я понимаю. Багир тоже ее оценил.
Кошки деликатно соприкоснулись мордами, походили кольцом – нос к хвосту, хвост к носу, – что напоминало, по-моему, не столько кошачий, сколько собачий ритуал знакомства, – затем разошлись и уселись на паласе калачиком друг против друга. Начался долгий обряд ухаживания.
– Ну, посиделки устроили – значит, все пошло как надо.
– Он у вашей Анюси… Агнессы, да?.. первый?
– Не знаю. Удирает она часто, хотя и ненадолго. Котят не наблюдалось ни разу, хотя друзья очень у меня их просят, даже неловко.
Я оставила кошек за их занятием, а его отправила парить больную ногу (или леденить, в зависимости от состояния) и париться самому. Торжественно вручила ему купальную простынку и мой рабочий костюм с эмблемой китайской фабрики «Дружба», ни разу не надеванный, потому что был куплен в период дефицита и здорово мне велик. А сама стала выгребать из холодильника питание.
Процесс моей готовки обыкновенно сводится к завариванию чая смоляного вида и крепости. Привозной кофе – прямой родич скобяной лавки (аромат мыла, вкус железа) и характеризуется почти полным отсутствием кофеина: наркотик почему-то преодолевает таможенный барьер отдельно от основного продукта (говорят, что его выпаривают прямо из мешков с зерном, а, возможно, подвергают алхимической трансмутации или ритуалу вуду) и оседает прямо в карман государству. В закрома родины, однако!
А вот чай волшебно сохраняет свое естество и не поддается ни выгонке, ни возгонке, ни иным изыскам погранично-государственного хитроумия: напиток из этой травы получается рубиновый, терпкий, пылкий – и совершенно гвоздодерный. Букет его здесь, в Рутении, не отличается изысканностью, в торжественных случаях полагается подсыпать немного жасмина или бергамота. Но сейчас я не захотела ухищряться: пусть мой чай не кажется иным, чем он есть. Японский принцип: ваби, саби, сибуй. Как Осип Мандельштам говорил: «самая правдивая вода»? Вот-вот, пусть и у меня будет – самый истинный чай.
Приложения к такому напитку особой роли уже не играют. Всё проходит на ура: и гречневый продел, залитый яйцом, и горячие сырные бутерброды, и золотистая чечевица, запеченная в духовке, и творог с черничным вареньем.
Мой новый знакомец вышел из ванной, распространяя вокруг запах то ли пионов, то ли флоксов – чего-то ненавязчиво и знакомо душистого, так пахло у нас на даче, когда мы наезжали туда из города. Пока тамошний дом… Ладно, будет тебе! Мои одежды сидели на нем вполне прилично, руки-ноги и народно-китайская сущность синей униформы не выглядывали.
– Вы чем-то подушились?
– Нет, просто отмылся. Я же из странников и путешественников, у них такое нередко случается. Запах мыслей, понимаете?
Он не удивился моему вопросу, а я, по размышлении, – его ответу. Если человек начинает жить неким определенным образом (а каким живет он?) – меняется химический состав пота, отмирающих клеток и не знаю чего еще. Я подозреваю, что святые отцы-отшельники не мылись отнюдь не из презрения к плоти или античным представлениям о сангигиене, а всего-навсего – из тех соображений, какие заставляют пигмея перед охотой мазаться слоновьим пометом. Чтобы человеком не пахло. Это ведь незнакомый для нас запах – человека как он есть.
– Странник, говорите. Так прямо вас и называть?
– «Странник.
Это слово станет именем моим.
Долгий дождь осенний»,
продекламировал он хокку великого Басё, а потом добавил:
– Собственно, по паспорту я Марк Цветаевский, однако не из тех аристократов Цветаевских, которые Изобразительный Музей и Галерея Изящных Искусств. Прозвище же мое – Одиночный Турист.
– А я Татьяна Троицкая, тоже не из знати, хотя, как говорят, из колокольных дворян. Прозвища пока не заработала.
О проекте
О подписке