Учитывая эти обзоры и постановку тем в целом ряде историографизированных исследований ученых-русистов, отмечу только некоторые важные, с моей точки зрения, изменения в разработке крестьянского вопроса. Причем еще раз подчеркну положение о сохранении преемственности в исследовании социально-экономической истории при существенном обновлении подходов и оценок, что произошло как благодаря формированию «единой историографии России»457, т. е. поиску точек соприкосновения между российскими и зарубежными, преимущественно американскими, русистами, так и благодаря ориентации вчерашних советских исследователей на достижения и подходы мировой гуманитаристики.
Уже в начале 1990‐х годов теоретический семинар по аграрной истории под руководством В. П. Данилова ознаменовал ориентацию российских историков на достижения зарубежного крестьяноведения. Первые заседания были посвящены обсуждению работ ведущих специалистов в этой области – Дж. Скотта и Т. Шанина. А материалы и выступления участников семинара почти сразу же публиковались458. Новации в крестьяноведении касались и изучения особенностей социального взаимодействия, в том числе и между крестьянством и дворянством. В частности, Л. В. Милов уже в ходе обсуждения концепции Шанина, обращая внимание на специфику влияния природно-географического и климатического факторов на экономики Западной и Восточной Европы, отмечал необходимость учета, кроме эксплуататорской, и страховой функции помещичьего хозяйства, разрыв с которым крестьянского хозяйства в пореформенный период во многом объясняет резкую пауперизацию бывших крепостных459.
Потребность в обновлении, конечно, не означает, что историографическая инерция не давала себя знать. В частности, «История крестьянства России с древнейших времен до 1917 г.», третий том которой появился в 1993 году, еще не претерпела серьезных изменений. Кстати, здесь еще содержались и разделы о крестьянах Украины, написанные во вполне традиционном для советской историографии духе460. Но материалы многочисленных крестьяноведческих конференций уже в начале 2000‐х годов демонстрировали переход в новое качество и значительное расширение сюжетно-тематического спектра исследований461. В контексте данной темы важно, что российские историки считали необходимым с помощью обновления теоретико-методологической и источниковой основы освободиться от предубеждения против самостоятельности крестьянской экономики и возможности специфической крестьянской аграрной эволюции, отказаться от характерного для предыдущей традиции взгляда на аграрное развитие «как на постоянное приготовление деревни к революции», акцентировали внимание на изучении хозяйственного этоса, духовной жизни главных участников аграрных отношений462.
Значительные изменения произошли и в изучении истории российского дворянства. Здесь, так же как и в крестьяноведении, важны были пересмотр предыдущих оценок и тематическое расширение. Причем историки все чаще стремились отойти от образа «эксплуататора» и не забывать, что
великая русская культура, которая стала национальной культурой и дала Фонвизина и Державина, Радищева и Новикова, Пушкина и декабристов, Лермонтова и Чаадаева и которая составила базу для Гоголя, Герцена, славянофилов, Толстого и Тютчева, была дворянской культурой (выделено автором цитаты. – Т. Л.). Из истории нельзя вычеркнуть ничего. Слишком дорого приходится за это расплачиваться463.
С. О. Шмидт в предисловии к сборнику материалов В. О. Ключевского также призывал
отказаться от категоричности некоторых расхожих мнений, основанных на восприятии образности художественной литературы без учета степени метафоричности обличительного стиля ее. Хотя выявлено в архивах множество фактов, убеждающих в дикой жестокости и диком же бескультурье помещиков-крепостников (вспомним пушкинское определение – «барство дикое»), не следует забывать о том, что «недоросль» Митрофанушка был ровесником и Карамзина, и тех, в чьих семьях выросли будущие герои «Евгения Онегина» и «Войны и мира». В серьезных научных трудах не дóлжно ограничиваться тенденциозно одноцветным изображением провинциальных помещиков последней четверти XVIII в. лишь как Скотининых и Простаковых; как и во второй четверти XIX в., не все походили на героев гоголевских «Мертвых душ»464.
Начав с синтеза предыдущих достижений465, российские ученые постепенно перешли к тотальному «наступлению» на социальную элиту. История дворянства стала неотъемлемой составляющей многочисленных междисциплинарных «интеллигентоведческих» конференций в различных городах России466. Как результат – каждый желающий может найти в интернете довольно обширные «дворянские» библиографии. Но в свете сюжетов этой книги особенно отмечу интерес к изучению психологии дворянства, «мира мыслей», социокультурных представлений, жизненного уклада – бытовых условий, образования, традиций, развлечений, т. е. того, что формировало поведение, мировоззрение различных представителей этого сословия. Причем в центре внимания оказалось не только столичное, но и провинциальное дворянство, не только аристократия, но также мелкое и среднее усадебное панство. Поток работ по истории социального взаимодействия дворянства и крестьянства, консолидации дворянской элиты, формирования коллективного самосознания, групповых интересов элиты, групповых идентичностей становился все более мощным. Историки, применяя современный методологический инструментарий, не только провели ревизию историографической традиции, но и значительно расширили проблемно-тематическое поле и источниковую базу исследований467, пытаясь синтезировать макро- и микроисторические подходы, разные взгляды на историю – как на закономерный саморазвивающийся процесс и как на своеобразие и неповторимость отдельных этапов, моментов, личностей468.
Все это подтолкнуло к осознанию бесперспективности попыток понять ценностные ориентации экономического мышления дворянства, мотивы его хозяйственной деятельности, уровень развития самосознания помещика только через его принадлежность к сословию земле- и душевладельцев. Также важно, что именно в контексте истории дворянства ставятся под сомнение традиционные взгляды на характер социального взаимодействия, выявляются факторы, препятствовавшие «возникновению представления об абсолютной зависимости крестьянского мира от феодала и в сознании податного сословия, и в сознании дворянства»469. Замечу, что свой вклад на этом направлении внесли и некоторые современные украинские историки, чьи работы скорее можно вписать в контекст российской историографии470.
Если в начале 2000‐х годов среди работ современных русистов в области элитологии штудии правового и историко-культурного характера преобладали над социально-экономическими, то сейчас можно говорить об изменении ситуации, в том числе и в изучении проблемы сосуществования вотчинного и крестьянского хозяйств471. Правда, до полной гармонии пока далеко, поскольку помещичье хозяйство все еще исследовано гораздо скромнее. Это касается разработки не только таких аспектов, как урожайность хлеба, динамика дворянского предпринимательства, состояние помещичьего бюджета, но и способов обеспечения хозяйства рабочей силой и ее использования472. В связи с этим естественной выглядит и переоценка крепостного права. Не последняя роль здесь принадлежит и пересмотру устоявшихся определений исторической эпохи, от чего в значительной мере зависит и исследовательский взгляд на ее содержание, на отдельные события и персоналии473. Во всяком случае, современные русисты внесли серьезное разнообразие в «рисунок силового поля эпохи» 474XVIII–XIX веков.
Важной для темы книги представляется предлагаемая историками трактовка социальной и экономической политики Екатерины II и Николая I, ведь именно с ними традиционно ассоциировалось укрепление крепостнической системы. Однако сейчас в первую очередь с этими монархами связывают и начало формирования гражданского общества в России, и постановку, упрочение идеи эмансипации. Анализ стереотипов относительно екатерининской политики достаточно подробно проведен А. Б. Каменским. Полемизируя или соглашаясь с предшественниками и своими современниками, историк дал довольно обоснованное изложение различных сюжетов проблемы, среди которых лишь кратко отмечу важные для данного контекста, поскольку более подробно буду останавливаться на этом в дальнейшем. Во-первых, правление Екатерины II Каменский считает «эпохой внутриполитической стабильности, не означавшей застоя», а императрицу – «одним из самых удачливых русских реформаторов». Ее реформы «носили созидательный, а не разрушительный характер»475. Во-вторых, в оценках «малороссийских дел» историк лаконичен. Относительно позиций «украинской» элиты по крестьянскому вопросу в Законодательной комиссии он придерживается расхожего положения: «…казачья верхушка… стремилась обрести равные права с русскими помещиками». В-третьих, крестьянский вопрос, которому Екатерина II уделяла много внимания, выходит у Каменского за рамки крепостнических отношений. В частности, он пространно обсуждает намерения Екатерины II предоставить жалованную грамоту и государственным крестьянам – «свободным сельским жителям». Солидаризируясь с Д. Гриффитсом и отрицая мнение О. А. Омельченко, согласно которому «установление правового статуса других сословий было подчинено… задаче охранения господствующего положения дворянства», Каменский настаивает на том, что вопрос все же надо рассматривать как стремление создать в России характерное для Нового времени регулярное государство с сословной структурой476.
Существенной коррекции подверглись и оценки царствования Николая I, на которое предлагается посмотреть как на сложную и противоречивую эпоху, когда было много сделано для народного образования, технического прогресса, науки, журналистики, литературы, созданы различные благотворительные организации, общества, образовательные, научные учреждения477. Именно Николаю I ставится в заслугу последовательное воспитание в обществе уважения к закону, большая кодификационная работа, налаживание системы подготовки юристов, внедрение юридической специализации в университетах, что способствовало распространению идеи о высоком призвании служения правосудию478. Различные ракурсы, точки обзора той или иной эпохи в целом не могли не сказаться и на восприятии отдельных явлений, событий, персоналий. Так, взгляд на Россию как на «периферию» миросистемы позволил Б. Ю. Кагарлицкому, демонстрируя возможности «единой историографии России», по-другому оценить и реформаторскую деятельность правительств, и состояние российской экономики в дореформенный период, и причины ликвидации крепостного права, что стало, по его мнению, не результатом внутреннего кризиса «помещичье-плантаторского хозяйства», а следствием давления на него извне479.
В контексте переоценки различных эпох российской истории, переосмысления деятельности того или иного монарха, и самостоятельная проблема реформ в России приобретала для исследователей, еще в разгар перестройки, особое значение480. В первую очередь это касается реформ 1860–1870‐х годов, перекличка с которыми явно начинает чувствоваться в публикациях конца 1980‐х – начала 1990‐х. Уже в статье Л. Г. Захаровой 1989 года481 просматриваются параллели с современностью: термины «гласность» и «демократизация» применительно к предреформенным годам становятся здесь одними из ключевых. Но главное – признанный историк реформы на уже хорошо известном материале расставила такие акценты, которые существенно подрывали основы закрепленного в советской историографии образа событий рубежа 1850–1860‐х годов. Реформа 1861 года снова становилась «Великой», ставилась под сомнение роль крестьянских движений в ее подготовке и проведении, по-другому определялась «расстановка сил» перед 19 февраля, реформа была переворотом «сверху», и Александру II в ней отводилось почетное первое место482. Здесь расшатывалось и мнение о продворянском характере реформы: она была тяжелой не только для крестьян, «но в некоторой степени и для дворянства». Единственным «победителем» теперь называлось государство, вышедшее из кризиса обновленным и укрепившимся. Также признавалось, что дворянские депутаты в губернских комитетах, «независимо от позиций» (курсив мой), «одинаково энергично нападали на присвоенную себе государственной властью роль арбитра в делах сословий». Это в данном случае особенно важно, ведь подобные замечания давали возможность посмотреть на «противников» эмансипации под другим углом зрения: не противодействия, а положительного влияния, что вело не только к изменению акцентов, но и к расширению персонологического ряда. Точнее – к включению и так называемых «олигархов», «аристократов-конституционалистов», «реакционеров» в «поколение реформаторов». Правда, такой взгляд на реформу не исключал существования и других оценок483.
Более развернуто уже высказанные, да и другие, положения были озвучены Захаровой на международной конференции 1989 года (материалы которой вышли отдельной книгой), а также в иных статьях484, что имело решающее значение для дальнейшего изучения проблемы. На страницах «конференционного» сборника получили трибуну не только российские, но и известные зарубежные ученые – «отцы», «дети», «внуки» американской русистики485, английские, австралийские историки – А. Дж. Рибер, Э. Глисон, Э. Кимбэлл, Д. Филд, С. Хок, П. Готрелл, Д. Крисчн, которые хорошо знали не только советскую, но и мировую историографическую традицию, архивные ресурсы обсуждаемой темы. Здесь по-другому прозвучали уже хорошо известные сюжеты, обращалось внимание на темы, обойденные советской исторической наукой, а также почти в каждой статье подводился историографический итог изучения отдельных аспектов. Обобщающий обзор историографии был представлен Э. Глисоном, остановившимся и на основных противоречиях между марксистской и немарксистской, в первую очередь американской, школами в изучении Великих реформ. Устранение противоречий он считал необходимым для формирования «единой историографии России». На это «работали» и проблемно-историографические обзоры достижений зарубежной историографии, многочисленные русскоязычные публикации трудов ученых разных стран по истории российского имперского периода, международные научные форумы486. Синтез подходов и результаты сотрудничества вскоре начали четко себя обнаруживать, в том числе и через индекс ссылок, хотя «проблема отчуждения и изоляции еще сохраняет свою остроту»487.
О проекте
О подписке