Читать книгу «Хроники карантина» онлайн полностью📖 — Татьяны Демьяненко — MyBook.
image

День 8

Сегодня маятник качнулся в другую сторону. Я проснулась в четыре утра и никак не могу уснуть вновь. Что ж, безусловной возможностью карантина является возможность спать, когда хочется. Хорошо это или плохо для меня я пока не знаю.

Я с любопытством заглядываю в себя и обнаруживаю там смирение. Я плохо образована и именно поэтому сейчас мне проще рассуждать о смирении: нет чужих ориентиров. Мне кажется, понимание смирения в нашей стране сильно отравлено существованием смирительной рубашки. Интересно, как ее название звучит на других языках, от какого корня образовано? Мне кажется, принцип смирительной рубашки полярен с-мир-ению. Смиряться для меня это примирять разные части реальности внутри себя, в смирении появляется свобода. А смирительная рубашка – это проявление насилия. Но в каком-то месте эти явления для меня соединяются. Мир в какой-то его части является такой вот смирительной рубашкой, как границей, как силой больше меня. Именно встречаясь с чем-то больше себя и признавая реальность таковой, опуская руки, я подхожу к бессилию – развилкой между смирением и беспомощностью. Смирение для меня означает способность добавить в свою реальность пазл того, что изменилось, подкорректировать ее и продолжать жить в этом изменившемся мире. Беспомощность же – отказ жить и действовать; в беспомощности скрыт торг: «пока не будет по-моему, я не начну жить». Беспомощность питает депрессию, смирение создает переход к умиротворению. Умиротворение не равно покою, апатии, равнодушию и невовлеченности. Умиротворение – это умение жить в мире с разными чувствами, не отсекая их и не отчуждая, «творя мир внутри себя».

Это вовсе не «худой мир лучше доброй ссоры», это мир, в котором «и ссора нормальна».

Кажется, я близка к нему. Меня перестали раздражать призывы и лозунги, диванные эксперты и убежденные критиканы власти. Мне хорошо знакома каждая из этих ролей в отличие от роли созерцателя. Еще вчера я строила баррикады, а сегодня что-то неуловимо изменилось. Я не смотрю на входную дверь с вожделением или сожалением, не листаю ленту, не строю версий развития, я просто делаю свою работу. И пишу.

Мне кажется, что одним из самых страшных последствий катастроф прошлого века стала разобщенность тех, кто «нюхал порох» и тех, ради которого они его нюхали. Победители продолжали войну внутри своих семей, уничтожая детей, не знавших войны за их «глупые» чувства. Горькие слезы по поломанной игрушке, плохой оценке. Зависть подруге, которой купили кукольный домик. Злость и боль от окрика матери. Все это строило стену глухого непонимания. Им были понятны лишь слезы на кладбище, зависть тем, у кого живы родные, злость на врага родины. Мировую войну сменила гражданская.

Сейчас я наблюдаю то же самое. Ужас врачей, находящихся на передовой, мгновенно становится обвинителем и обличителем людей, испытывающих горе «всего лишь» из-за вынужденной близости, потери определенности, денег, планов, или, о ужас, возможности сходить с другом в кафе. Словно в одном мире нет места для чувств всех этих людей. Словно можно и важно измерить, чей ужас сильнее.

Я была по обе стороны этих баррикад. Мой дедушка, выросший в раскулаченной семье, был очень жесток с нами, людьми, которых отчаянно любил. Он видел ад, и, поэтому, недовольство, проявленное, на его взгляд, по пустякам провоцировало его воссоздавать этот ад снова и снова. В своей семье. Его внутренний ужас, показанный мне, сделал меня взрослее сверстников, создал трещину между нами. После жизнь открывала для меня разные степени личного ада – я отдалялась от «обычных» людей все сильнее. Я искала тех, кто мог бы меня понять, а это были израненные люди, которым очень сложно было не ранить других из своих ран. Однажды моя дочь в сердцах сказала мне: «Мама, почему, почему ты не можешь просто жалеть человека?!» Только после этих ее слов я смогла наконец пожалеть себя, пережившую то, что я пережила. Только после этого я смогла быть с другими, не пережившими то, что пережила я.

Я думаю, что понимаю всех тех, кто нападает на других в отчаянном желании сохранить свою правоту, свою картину мира. Им кажется, что жалеть можно только правых. И с сожалением признаю, что все еще могу становиться такой вот нападающей, охваченной яростным чувством правоты. Но не сегодня.

На столе напротив дивана портрет кисти дочери. Ее первая работа маслом на холсте. Девушка с черными волосами в черных одеждах на черном фоне. Вспоминается Юнг с коллективным бессознательным. Плотно сжатые губы и бездонные печальные глаза, взгляд направлен внутрь. Первое время, глядя на картину я испытывала ощущение леденящей жути. А сейчас чувствую глубокую печаль. Скорбь. Но тут же вижу, как глаза теплеют, наполняются верой. Портрет оживает передо мной: девушка то сурово, то удивленно, то нежно смотрит на меня. Я всегда была поклонником творчества дочери, но сейчас оно приобретает для меня какое-то мистическое значение.

Удивительно, что моя дочь рисует. Этим она пошла в отца. Я мечтаю научиться рисовать словами. Это предел моих мечтаний. Рисование было самым страшным предметом для меня в начальной школе. Я уже не помню, меня ли конкретно невзлюбила учительница, или в целом была не особенно приветлива, а также того, что именно она делала или говорила. Я помню ее высокий рост, короткую стрижку и нахмуренный взгляд, словно говорящий: «Руки бы тебе оторвать за такие рисунки!». К рисованию добавились уроки труда, которые также вела она: я возненавидела шитье и приготовление пищи на долгие годы.

Потом была другая школа и другие люди. Учитель религии, которого ко второму году работы нагрузили ИЗО. И учительница труда, молодая красавица в удивительных нарядах собственного изготовления. Я сшила сарафан своими руками на уроках, а потом еще один дома на голом энтузиазме. Я рисовала Фродо, глядящего в колодец Галадриэль. Мне не было стыдно. Сейчас, вспоминая об этом, я могу даже петь при свидетелях. И мне кажется, что из меня получился достойный ценитель искусства. Модельеров. Художников. Но рисовать я больше не хочу. Да и шить тоже.

В карантине я стала спать с куклой. Не так много вещей я взяла с собой в это временное пристанище, она же отправилась со мной без тени сомнения. Эту куклу подарила мне коллега на последней обучающей группе. Она шила их несколько дней – каждому человеку по кукле. Кажется, я впервые в жизни плакала от благодарности. Мне подарили меня. Я брала ее с собой в поездки, в которой было страшно одной. Я показывала ей мир и, одновременно, познавала его сама. Я любовалась ей и заплетала ей косы, когда ее волосы казались мне растрепанными. В детстве у меня не было никакой любимой куклы, а сейчас есть.

И мне не хватает слов, чтобы выразить свою благодарность всем тем людям, которые оставались людьми рядом в те моменты, когда я утрачивала свою человечность. Я могу лишь оставаться такой с теми, кто утратил ее….

То, чем я любуюсь сегодня:

– Бронзовая баба Яга из Пятигорска, купленная в Краснодаре, но все равно связанная с частью, влюбленной в Пятигорск

– Перекидной календарь с картиной, выбранной для апреля. И. Шишкин «Сосна на песке»

– Ялтинская луковица, купленная при отъезде с Азовского интенсива, выпустившая ярко-зеленые стрелы. Зеленый с фиолетовым – потрясающе

– Рассвет (есть прелесть в очень раннем пробуждении)

– Спящий муж

– Не закрашенная седина

P.S. Смирительная рубашка – «узкая» в английском и «принудительная» в немецком и французском, испанском и итальянском; в хорватском – сумасшедшая

День 9

Тринадцатого апреля объявлена премьера сериала: «Зулейха открывает глаза». По удивительному совпадению я несколько дней назад приступила к чтению книги – основы сериала, вероятнее всего успею к тринадцатому. Я читаю ее очень медленно, пропуская через себя концентрированную жизнь. А может быть «концентрационную» в данным контексте звучит точнее. Становится ли концентрационная жизнь концентрированной? Одно я знаю точно, иногда в жизни происходит нечто, что определяет ее центр, центр ее окружности. Страшно, когда таких центров несколько, и окружности даже не пересекаются. В терапии мы бережно нанизываем их на одну ось, чтобы жизненное колесо могло продолжать осязаемое движение. Хотя даже когда мы не движемся по дороге жизни, то мы плывем по ее реке.

Мы все в одной лодке. Закрываемые границы, отрезаемые друг от друга страны и люди только усиливают это ощущение. Сопричастности, объединенности. Говорящие на разных языках, еще не научившиеся говорить, утратившие речь и глухонемые от рождения. Отрицающие и паникующие. Стремительно беднеющие и столь же стремительно обогащающиеся. Грешные и добродетельные. Жестокие и милосердные. Экстраверы и интроверты. Утратившие привычный образ жизни и закрепившиеся в нем. Растерянные и уверенные. Пышущие здоровьем и хилые.

Как мы оказались в этом ковчеге, не будучи парными? Ведомые микроскопическим Ноем-Хароном. И нет иной земли обетованной, кроме днища. И нет иных небес, кроме человечности. Никто не погибнет, никто не спасется. Каждый из нас продолжить жить, и иной жизни ни у кого из нас не будет. Кому-то взгрустнется или посчастливится, а скорее все это сразу, обнаружить себя здесь, в своей единственной неповторимой жизни, в которой все мы связаны по факту вступления на палубу, в которой мы все плывем в одном направлении на разных кораблях – одном корабле.

Когда о карантине ходили лишь слухи, сопровождающиеся многочисленным комментариями о том, что уж в нашей стране все будет иначе, первая категория людей, о которой я затревожилась – это собаки и их владельцы, мне и в голову не могло прийти, что именно по отношению к ним будут введены послабления, узнав о которых я вздохнула одновременно с облегчением и сожалением о том, что Фокс не дожил до этих дней.

Фокс, наша такса, точнее такс, оказался той главой моей жизни, предсказать которую было совершенно немыслимо. В моей семье не было собак. Совсем. Дедушка считал, что «когда три бабы в доме, то собаки не надо», но, кажется, попросту боялся их. Поэтому их дом был редчайшим местом в станице, из-за забора которого отсутствовал лай, во всяком случае собачий. В квартирах, а тем более, таких крошечных в те времена никому не приходило в голову заводить собак, поэтому родители держали котов, которых я неизменно притаскивала в дом, несмотря на все мамины протесты.

Когда мне было около восьми лет (возможно и больше, но в такие моменты резко регрессируешь) меня окружила стая бродячих собак. Все закончилось благополучно, их разогнал случайный прохожий, но ужас при виде собачьих контуров поселился во мне надолго. Моя сестра, напротив, с раннего детства была помешана на собаках всех мастей и размеров. Псы увязывались за ней, сопровождали до квартиры и ложились у двери, охранять ее от врагов. Пару таких собак пристроила мама, оказавшись в заложниках у тяги к животным своих дочерей.

Я совершенно не помню, как возникла идея завести собаку. Помню лишь, как реализовала это решение, обещая будущему еще тогда мужу в ответ на его согласие полный уход за псом и вечное рабство во всех его тайных пожеланиях. Надо ли говорить о том, что я нарушила оба этих обещания.

Тогда мы снимали квартиру, еще еще меньше той, из детства Думаю, что меня отговаривали все, но это лишь усиливало мою решимость. Вот так в нашем доме появился Фокс, крошечный щенок таксы, помещавшийся на ладошке и пахнувший материнским молоком. Первую же ночь он провел в нашей кровати и поселился там навсегда. Лишь последние пару месяцев перед смертью, будучи слепым, глухим и ослабевшим настолько, что не мог с нее даже спуститься (забирался туда он последний год, скуля рядом с ней и ожидая, пока чьи-то руки его потащат вверх), он покинул свое любимое местечко. Тогда он вновь стал пахнуть, как щенок. Время словно собралось в кольцо для него, а мне остались воспоминания о самом удивительном существе в моей жизни.

Индивидуальными особенностями этого пса (я буду кратка здесь в описании видовых свойствах такс, могу лишь посоветовать вам завести их, если вам надоели полы, двери, обувь, мебель, а у вас не поднимается рука поменять их на что-то новенькое, впрочем к новенькому вы просто перестанете успевать привыкать, если решитесь на эту чудесную породу) были его крайнее дружелюбие к незнакомцам, как приходящим в дом, так и встреченным на улице (исключение при этом составляли две категории – некоторые пожилые люди и пьяные, всем своим видом он демонстрировал, что разорвет их на части, если мы только дадим ему волю) вкупе с серьезной агрессией в адрес своих хозяев: у каждого из нас сохранилась метка от его зубов. Я убеждена, что он считал нас с мужем низшими существами, приставленными к нему, чтобы его жизнь была полна вкусностей, развлечений, а также, чтобы мы согревали его телами в запоздалый отопительный сезон. И он был абсолютно прав.

Здесь я приведу лишь одну историю, во многом отражающую всю последующую жизнь с ним. Я была беременна, а значит, ему было два года. К тому моменту он привык, что когда я дома (я работала по сменному графику два – два), то нахожусь в его полном распоряжении и обязана по первому требованию выходить с ним по нужде. Для этого были заготовлены разные виды скулежа: от выдерживаемого мной, хотя и с усилием, до вынуждающего подчиняться немедленно. Так как при нашем с мужем отсутствии на работе, он ни разу не сделал ни одной лужи, то физические возможности терпеть у него присутствовали. Когда я была дома, он требовал прогулки каждые два часа и получал, как вы уже поняли, их в полной мере. А сейчас я ждала ребенка и мне (это не-воз-мож-но!) требовалось его переучить.

В первый год своей жизни, когда он начал уничтожать квартиру, прорыв в новом раскладном кресле нору и разрыв линолеум на кухне, тем самым приведя к «выбирай, или я или он» от мужа, я отвоевала собаку, обещав нанять ему инструктора. У нас не было машины и денег на такси. Не знаю, каким чудом мне удалось договориться с инструктором о выездах на дом. К счастью, рядом с домом был огромный стадион – по совместительству площадка для обучения собак. К его приходу Фокса надо было довести до той степени голода, чтобы он подчинялся. Выпрашивая еду, он использовал свою беспроигрышную систему скуления. Первым сдался муж после нескольких бессонных ночей и совершенно ни к чему не приводящих занятий. Фокс остался дома, идея дрессировки была пересмотрена.

Вот эту собаку мне нужно было научить терпеть молча. В его поведении была удивительная особенность: звуки появлялись, стоило мне присесть или прилечь, в общем, начать бездельничать. Когда я спала или была занята делом, он стойко молчал. Помню, стоящую себя у гладильной доски с секундомером. Я десятый, а после – сотый раз переглаживала распашонки, некогда служившие мне самой, изображая деятельность для моей собаки, и ежедневно выходя с ним на прогулку на десять минут позже, чем накануне. Однажды первая прогулка совпала с приходом с работы мужа. Это была победа.