Мне легче представить любимых богами,
чем недосягаемей милый – верней.
Не камушек сердце, не камушек – камень,
я ложе хотела б сложить из камней.
Для женщины ложе – и ложь, и защита,
солгав же, любимые, вас не предам,
а вечность – не спальня, и вечность открыта
для тех, кто не ищет ходить по следам.
Ловить подтвержденья любви ежечасно
свирелью и солнцем, витком на волне,
и нежно забытой, и сладко несчастной
остаться печатью на небе, вовне.
Дождем золотым, полоумным Ураном
прикиньтесь,
по имени не назову;
объятием, светом зеленым и странным,
созвездием падаю в синеву.
Как драгоценности, спят под крылом города,
золотом вздрогнут, лениво блеснут сердоликом…
в этом пространстве высоком и черном, и диком
только одно и останется – робкое «да».
Только один тот холодный разбросанный свет
да облака, незаметные ночью, но рядом
свой бивуак растянувшие легким отрядом,
и без вопроса теряющий силу ответ.
Дремлет Луна, обернувшись вуалью гало,
камушком «да» – к несгорающим звездам колодца,
освободившись, взмываешь;
одно остается:
молча гадать по созвездьям,
куда повлекло.
Родившись, слово кричит,
само кричит, как младенец.
Горячие кирпичи
куда из-под ног ты денешь?
Так тысячу лет тому
в шатрах ли, в степи рожали,
курились костры, в дыму
в полшепота кони ржали.
Рождения слов боюсь,
но волоком чья-то сила —
Поешь? – вопросит. – Пою,
с потугами замесила,
ждала злую тысячу лет,
и вот рождается слово…
Не убрано на столе,
закружится бестолково
мой дом, не готов, не чист.
Но слово – оно не спросит:
подсунет зеленый лист,
пока не сжевала осень.
Рожай! – по прожилкам сок
густой, закипев, ярится. —
Кричи! – и немой листок
моей шелестит страницей.
Судья находит труп в библиотеке
под Рождество, в полночной тишине;
блондинка! Их весьма ценили греки,
но свежих и живых, а эта – не:
зрачок уплыл, и кудри потемнели,
пропитан кровью щегольской ковер…
Судья кричит, и гости из постели
слетели, словно мухи, в коридор;
а дом в сугробах по уши, понятно,
и телефонный кабель перебит…
Лакей, что снаряжен отчистить пятна,
к обеду умирает, паразит.
Случайно выясняется: кухарка
по совместительству – любитель-детектив.
Идет допрос. Гостям на кухне жарко.
Кухарка же, готовить прекратив,
идет по следу, что твоя собака.
Проходит день, являя новый труп.
Гостям уж надоело, лучше б драка!
Судья-хозяин неизменно туп,
убийца, как положено по жанру,
всех незаметней – человеко-мышь.
Пора, ей-богу, сделаться пожару,
но дом в сугробах, как тут возгоришь!
Убийца заскучал, скучают гости,
зевает автор, а читатель спит…
Встряхнет перед броском кухарка кости,
недюжинный являя аппетит,
пойдет и – как обложит интригана,
подставить замышлявшего судью!
Дойдя до точки этого романа,
пойду и я кого-нибудь убью.
Декабрь. Страна взыскует эпилога.
Верстаются итоги. Ночь растет.
Распутица, набухших туч молока,
но снега нет. Зима ведет отсчет
календарем, не снегом. Дождь лупцует.
Друзья болеют. Истерит эфир.
Наряженные елки на плацу, и
такое чувство, что болеет мир;
пускай быстрей взорвется, но петардой,
но праздником расцвечивая путь,
пусть снежных баб скорей нальются ядра
и сбудется хотя бы что-нибудь!
Волнуемся, что уготовит завтра,
к чему проснемся оба, ты и я,
уснув сегодня головой на запад
в своей скупой скорлупке бытия.
Где воля, где простор? Мы все же скифы!
Нам наплевать на свист со стороны!
Но нами движут, нам в отместку, мифы
и вера в совпадения и сны.
Вы встретите меня
в том призрачном вокзале,
где поезда, звеня,
замрут – едва назвали,
едва произнесли
пункт назначенья: здесь.
Транзитом круг земли,
и высадишься – весь.
Вы встретите – опять
меж делом и беспечно.
Нетерпеливо мять
билетик на конечной,
покуда проводник
(наверно, ваш читатель)
приотворит ледник
грядущего некстати.
Лучи седой луны,
огни усталых станций
тоской облучены:
забыть, отстать, остаться
в том холоде, в снегу
замерзшею синицей…
Когда-нибудь смогу
привыкнуть – не смириться.
Ты уезжаешь – трус или герой,
я не узнаю,
время не для сечи.
Второй и первый,
первый и второй
равно бесчеловечен, изувечен
неверными словами наших дней;
листает иронист блокнотик в спешке,
ловя вниманье,
но чуть-чуть промешкал,
и немота сдвигается тесней.
Ты уезжаешь… Стой!
Помедли так,
не оглянувшись,
у дверей в прихожей,
чтоб – в спешке не застегнутый пиджак,
чтоб тенью смазанной,
мгновенно непохожей,
чтоб не рукой, но словом в пустоте:
– Вернешься? – Нет!
Но если ты захочешь…
Молчат вороны, жаворонки, кочет.
И время не для нас. И мы не те.
Бабьим летом луны улыбка
не сулит уже чудеса,
самолета задорная рыбка
зарывается в небеса,
стены в звездочках косеножек,
дом по осени темно-желт;
стылым вечером память множит
рой прорех, пожирая шелк
шелестящих надежд, а планы
неприемлемы и желанны.
В сентябре гонг гудит – смириться!
Грянет хладная чистота
с первобытной зимней страницы,
будет память, как снег, чиста.
Эта память, злая невеста,
вечно кутается в фату…
Что за свадьба! Поминки б – вместо,
обойти ее за версту!
И созвездья тасуют звезды,
Забывая, что мир наш – создан.
Можжевельника столб зеленый,
фатоватые клены,
клин гусей за сарай относит,
в небе – осень.
Заблудился комар в паутине,
небо волглое сине.
Что друзей мне ведешь посторонних,
осень-сводня?
Ирине Знаменской
Когда алкоголь наконец-то смывает сор,
дела не мешают и стыд не настолько горек,
что вспомнить не страшно один заповедный спор,
в ночи прошуршавший, как галька на выдохе моря,
когда понимаешь: напрасно множить слова,
вершину возьмет не герой – единение слабых;
когда не надеешься – новые дерева
покроют ее, восставят зеленой лавой;
когда догадаешься: было непросто, но
так подлинно, ясно в наивности той небесной,
помедли, и улыбнись, и допей вино,
покуда еще ты вне.
То есть ты – над бездной.
Смерть бабочки нежней, чем смерть жука,
и горихвостку жальче, чем ворону.
Мы обращаемся к событьям похоронным,
примериваясь вскользь, издалека.
Нам кажется, что есть – он есть? – порог
для милого в сравненье с повседневным;
но смерть приходит буднично, не гневно,
макая всякого в определенный срок.
В летейских водах пестрая пыльца
мешается с хитиновым покровом,
захочешь разделить – родись Хароном
и смерть лови на леску на живца.
Флоренция, надменная старуха,
не ярость копит – вековую ругань.
Со всех углов, со всех сторон брюзгливый Дант.
Одна усталость – яростный талант.
Не отличу фасада от фасада:
дома – как черти, плоские вне ада.
Идти. И я иду куда-нибудь.
Судьбу маршрута не переобуть.
Слепые манекены вслед хохочут
над тем, как спотыкаюсь к Санта-Кроче.
Здесь колокольня высока, как мода,
и обе недоступны для народа.
Флоренция терзает, как мозоль,
и, сколь ты троп туристских ни мусоль,
останешься, чужая, в дураках,
с грошовым сувенирчиком в руках.
Вслед расщеперив створчатые ставни
Флоренция еще надменней станет.
Усталый Рим, и усталость по всем статьям.
Особенно ноги гудят. Под блузкою – пекло.
Дороги запутаны, как строка, как здешний тимьян,
что кверху по стенам длится и тянется блекло.
Уже улыбнулась волчица: зеленый оскал,
зеленый загривок, в сосцах запутались дети.
Возможно, ты что-то особенное искал?
Возможно, дороги? Но только не эти.
От вечности нас милосердно спасет суета.
Подумать-то жарко, что б стало – замри у дороги…
И задним числом догадаешься: именно та.
Буквально стоял, то есть шел
у нее на пороге.
Вновь июнь прошивают щеглы,
реет в воздухе желтая стежка.
Лгут предметы, зря падает ложка:
нет гостей. Обступают углы,
стены сходятся – шаг не ступи,
летний дом – нескончаемый угол —
словно света, обид накопил,
пруд ночами ярится, что уголь.
Отзвонившись, друзья за «алло»
успевают простить и проститься,
имена завернутся страницей:
пролистнул за июнь – отлегло.
Номера, адреса, голоса…
Это близость? Формально и кратко?
Но щеглы шьют июнь аккуратно:
на изнанку – обид полоса,
угол на угол – память зашить.
Что за счеты коротеньким летом?
Допорхать, досвистеть, дорешить…
Наплевать: во главе или следом.
Здесь берега обрывисты, поджары,
стеною лес и редок сухостой.
Флирт на корме. Танцующие пары.
Соседствуют Дзержинский и Толстой.
Кончается экскурсионный выезд
(«Толстой», «Дзержинский» – имя кораблей).
Здесь из Карелии турист успешно вывез
на память сувенир – запечатлей!
Пусть за кормой навязчивей Эриний
летит полночи чаячья толпа,
флирт на корме – почти что бокс на ринге,
но здесь Фемида более слепа.
Нелепей дев и дам-сорокапяток
лишь ухажеры с животом наперевес,
их до ороговевших желтых пяток
пронзает неба палевый обрез,
лиловые поляны иван-чая,
в два дерева скупые островки
и снова толпы чаек, крики чаек
над сморщенным течением реки.
Нелепый флирт заря осудит гневно.
Пусть пары до отчаянья смешны,
сочувствуешь любовникам трехдневным,
и даже поясненья не нужны.
Объясненья, долги, неликвиды,
как потешный девиз «Будь готов!»,
я всегда оставляю на выдох,
забывая порою про вдох.
О проекте
О подписке