– Попасть в Румынию надежд не было никаких. А из Черновиц невооружённым глазом можно видеть румынскую землю. Вот мы и смотрим каждый день на свою родину отсюда. Когда приехали, я всё ходил и ходил по черновицким улицам, – рассказывал Захар. – Представляешь, перехожу однажды проспект и вижу: идёт впереди женщина, и ноги у неё точь-в-точь как у моей жены Салли. Я иду, глаз не могу отвести от этих ног. Она поворачивает с одной улицы на другую. Я, как загипнотизированный, иду за ней. Потом думаю: «А фигура? Фигура ведь у неё тоже как у моей Салли». Тут она внезапно останавливается. Я, знаешь, забегаю вперёд и вижу, что у неё и лицо моей Салли. Думаю: «Так ведь это и есть моя Салли». Она тоже на меня смотрит. Глядим друг на друга, а поверить тому, что видим, ну до того трудно, что и не решаемся… Видишь, как бывает? Так что не отчаивайся. Точно так и ты найдёшь сына. Вы ещё так будете с ним счастливы…
Увидеться снова с братьями и познакомиться с женой Захара мне, однако, в тот раз не удалось.
Вместе с Анной Емельяновной и её ласковыми детьми мы ходили на рынок, в парк, по городу. Дней через семь после приезда все вместе пошли на почтамт. Александра Фёдоровна обещала телеграфировать, когда получит мою трудовую книжку. Вместо ожидаемой телеграммы мне выдали письмо от неё: «Из Микуни просят передать, что твою трудовую книжку не отдали и не отдадут!.. Отделение микуньского ГБ объявило на тебя ВСЕСОЮЗНЫЙ РОЗЫСК!.. На случай перлюстрации писем Ц. Б. (Циля Борисовна) будет в письмах обращаться к тебе как к мужчине. Называть тебя будет Ростислав…»
Сперва я читала этот текст как бред, абсурд, затем – как гнусную и жуткую правду. Нацеленный, слепящий прожектор сыска шарил по стране, разыскивая меня, как преступника?! Мне столь немыслимым образом мстили за то, что прозевали мой отъезд?
Пять суток я провела взаперти. Знакомое обморочное бессилие. В сердце – ничего. В защиту – никого. Парализован мозг. Куда ещё бежать? Изменить имя, фамилию? Раствориться? Лишь бы как, лишь бы где, но существовать? Однажды в Микуни этот вопрос уже был решён: лучше смерть! После микуньского ночного ареста мною распорядилась стихия. Сейчас ни она, ни разум не напоминали о себе. На этот раз инстинкт изготавливал «путевой лист» к поступку. Надо ехать в Москву – раз! Отправиться в алчущую пасть главка ГБ – два! Напрямую спросить там: «Что вам, в конце концов, от меня нужно? Смерти я не боюсь! Не оставите в покое – покончу счёты с жизнью».
Невысокого полёта идея? Стратегически наивно? Неумно? Пусть! Но по тому, как стала оседать и униматься смута, я поняла: верно! Только так! Поездка в главк МГБ в Москву – моя последняя ставка. Альтернативы нет!
По дороге в Москву уверенность в правоте поддерживали два крайне простых соображения. Первое: злобно преследующий меня гэбист психически нездоров! Второе: если шизофреникам предоставлено право определять жизнь других людей, то желать такой жизни – мерзость!
Чудовищно было думать, что я могу никогда не увидеть сына, не узнаю, как он смеётся, как хмурится, каким растёт; не увижу сестру; никогда не буду счастлива. Это гибельное чувство во всей полноте позже выразил Борис Пастернак:
Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу хода нет.
Мысль, что я до сих пор не исполнила данного при освобождении из лагеря Александру Осиповичу обещания встретиться с его женой, Ольгой Петровной Улицкой, пришла внезапно. Настигла меня в пути. Поезд как раз подъезжал к станции Раздельная. До Одессы, где жила Ольга Петровна, было рукой подать. Долг перед Александром Осиповичем в один миг возымел почти физическое свойство толчка, и я, так же как при побеге из Микуни, повиновалась безмолвному приказу: сошла с поезда на Москву и пересела на поезд одесской ветки. Не таясь, не прячась от розыска, руководствовалась только одним: «Да, случиться может всё! Вплоть до самоубийства. Если же обойдётся, бог весть когда я ещё окажусь здесь. Надо выполнить обещанное!» Во всех критических ситуациях такие внутренние подсказки были для меня достовернее и живее всех доводов разума. Внутренний диктат предписывал: «Сойди! Пересядь!» Ослушаться я не могла. И насколько же по-иному протекли бы последующие годы жизни, не подчинись я тогда этому безоговорочному императиву.
На отчаянно дребезжащем трамвае я доехала по жаркой Одессе до улицы Павлова, где в доме 37 проживала жена Александра Осиповича. Всякий раз, как я оказывалась у порога дома родственников северных друзей, душу охватывало сомнение: а нужен ли им посланец оттуда? Их жизнь – другая, она заполнена другими целями и интересами. Ни ты этих людей, ни они тебя не знают. Но Александр Осипович просил, чтобы именно я рассказала о нём жене!
Разыскав в прохладной подворотне обшарпанного дома нужную квартиру, я позвонила. На звонок долго никто не отзывался. Затем откуда-то сверху допотопным, скрежещущим механизмом отворили дверь. Женский голос сверху спросил:
– Кто там?
– Мне нужна Ольга Петровна.
– Ольги Петровны в Одессе нет. Она сейчас в Кишинёве. Снимает там фильм.
– Простите.
Я повернулась, чтобы уйти. Голос поторопился задержать:
– Вы же не сказали, кто её спрашивает.
– Вы меня не знаете.
– Тем более.
По тяжёлой поступи поняла, что с лестницы спускается пожилая, не очень здоровая женщина.
– Я сестра Ольги Петровны, Елена, – назвала себя женщина с удивительно добрым лицом. – А вы кто?
– Моё имя вам ничего не скажет. Вы вряд ли меня знаете.
– И всё-таки – как вас звать?
– Передайте, что приходила Тамара Петкевич.
– Кто-кто? – всплеснула руками сестра Ольги Петровны. – Да как же так? Саша столько о вас писал! Вы что, могли бы так взять и уйти? Сейчас же поднимайтесь, Тамара Петкевич! Мы вас давно ждём!
В растерянности и неловкости я подчинилась повелительному тону. Поднялась на второй этаж. Елена Петровна продолжала командовать:
– Наденьте эти туфли. Познакомьтесь с нашей мамой. Ей девяносто пять лет. Мы её зовём Зайка. Садитесь на диван. Сейчас пойду налью вам ванну, а пока она будет наполняться, спущусь вниз и дам Олечке телеграмму. Почта в нашем доме. Я быстро. Ешьте ягоды, отдыхайте.
Чувство было одно: нечаянно отворилась не замеченная ранее дверь – и я оказалась у согревающего огня. Как выбившийся из сил путник, я могла передохнуть.
Получив телеграмму, Ольга Петровна уже к вечеру примчалась в Одессу. На пороге появился излучающий свет человек. Это было первое, побеждающее всё остальное впечатление. Мне подумалось, что внешность её нарочно придумана для того, чтобы хоть какой-то видимой строгостью притушить её сияние и теплоту. «Вот она какая – жена моего Учителя! Вот какая!»
Из лагеря особого режима письма от Александра Осиповича не приходили. Получал он её посылки или нет, Ольга Петровна не знала. И вот уж кто принялся расспрашивать о нём и о нас! Я отвечала. Рассказывала. Рядом сидел удивительно трепетный и отзывчивый человек. По профессии кинорежиссёр, Ольга Петровна не отказалась от репрессированного мужа, как от неё того требовали, угрожая увольнением. Её ущемляли, притесняли, не разрешали снимать то, что она хотела. В конце концов она перевелась с Одесской киностудии на студию «Молдова-фильм», где к анкетным данным были не так строги.
Сёстры уговаривали меня погостить в Одессе, погреться на черноморском пляже. Я путано объяснила: тороплюсь в Москву, задерживаться не могу. О собственных обстоятельствах рассказывать не стала.
Закомпостировать мой билет Ольга Петровна вызвалась сама. Когда же мы приехали на вокзал, оказалось, что до Москвы я поеду в международном вагоне.
– Это наш маленький подарок, – пояснила Ольга Петровна. – И поверьте, нам это нужнее, чем вам. Так что не смущайтесь.
– А тебе не кажется, – обратилась Елена Петровна к Ольге, – что она наша младшенькая сестрица?
Двое суток в Одессе были мне сброшены сверху, как верёвочная лестница – Тем, Кто благословлял меня на жизнь. Я отъезжала от Одессы к месту своей последней схватки с властью в мягком купе международного вагона. Отъезжала с чувством обретения родного дома, в новом звании «младшенькой сестрицы» жены и свояченицы Александра Осиповича.
В Москве, на Кузнецком Мосту, я заняла очередь в приёмной МГБ. Мне обязаны были наконец разъяснить, почему человек не имеет права отказаться от сотрудничества с органами безопасности и что именно причисляет меня к особо опасным преступникам, на которых объявлен всесоюзный розыск. Разрубить все узлы должны были здесь, сейчас и навсегда. К границе Жизнь—Смерть меня придвинуло вплотную.
По приёмной туда-сюда сновали те, кто принимал, и те, кто хотел быть принятым. Проходивший через приёмную военный в большом чине неожиданно остановился возле меня:
– Что у вас? Заходите… Слушаю.
Растерявшаяся от неожиданной внеочерёдности, «втащив» себя в казённый кабинет, я сначала не могла вымолвить ни слова.
– Садитесь. Говорите.
Сжатая, заржавевшая пружина выбила все затворы разом. Как в угаре, я рассказала о больнице, до которой была доведена преследованиями РО МГБ в Микуни, о подписи и о своём отказе, об угрозах гэбистов снова засадить меня в лагерь, заслать на лесопункт; о лицемерном обещании разыскать украденного сына за согласие сотрудничать; об инсценированном ночном аресте, об объявленном на меня всесоюзном розыске; о том, наконец, что я на свете одна и ровным счётом никого не обездолю, бросившись под первый попавшийся транспорт, если меня не оставят в покое…
Он не прерывал меня, налил стакан воды. И когда я унялась, сказал:
– А сейчас идите, ждите в приёмной. Вас вызовут.
Сидеть пришлось долго. Очень! Узнавали. Проверяли. Наконец пригласили в кабинет.
– Езжайте куда хотите, за исключением неположенных, предусмотренных тридцать девятым пунктом городов. Устраивайтесь, работайте. Больше вас никто беспокоить не станет. Если возникнет что-то конфликтное, вот наш адрес, вот моя фамилия. Пишите. Понадобится приехать – приезжайте, поможем, – вразумляющим тоном говорил высокий чин, на лице которого за всё это время не обозначилось ни одно из известных мне чувств. – Есть ещё вопросы? Просьбы?
– Нет!
– Тогда – всё.
Может, в фантастических глубинах души я и надеялась когда-нибудь услышать в каком-то учреждении власти этот неслыханно нормальный текст. Только я слишком хорошо знала, что вербовка – не дурной эпизод, а тотальная тактика властных структур, что её исполнители глухи, полуграмотны и зашорены. Неужели кошмару положен конец? «Мне повезло, – твердила я себе. – Посчастливилось в недрах тьмы встретить умного человека. Повезло! Повезло, и всё тут!» Я поверила этому человеку. Он был внутренне отлажен. Он высвободил душу. Попутно пришло в голову: а что, если это не частный случай? Может, вообще что-то в государстве стронулось с места? Ещё не смея впустить в сознание эту мысль, я медленно брела к дому Александры Фёдоровны и радовалась узаконенной свободе.
Обстоятельства, связанные с побегом из Микуни, теперь можно было не скрывать. Я рассказала Александре Фёдоровне и о побеге, и о визите в главк ГБ. Она задала мне два-три вопроса и больше этой темы не касалась. Напряжение, однако, не спало. Напротив, выросло.
До открытия биржи оставалась неделя. В ожидании трудовой книжки я исправно ходила на телеграф «Москва-9». В окошечке «до востребования» мне выдали телеграмму странного содержания: «Саша приехал всё хорошо перевожу триста телеграфом крепко вас любим целуем Оля». Кто такая Оля? Какой Саша?.. Когда меня озарила безумная догадка, что освобождён Александр Осипович, а Оля – это Ольга Петровна, я без раздумий бросилась на вокзал и тут же купила на присланные деньги билет до Одессы: два дня туда, два обратно, три – там, и я успеваю к открытию биржи.
Увидеть Александра Осиповича на свободе? Это невозможно было вообразить!
Ни Александра Осиповича, ни Ольги Петровны в Одессе я не застала. По словам Елены Петровны, чуть ли не на следующий день после моего отъезда в Москву её сестру вызвали в отделение ГБ и спросили, согласна ли она взять на иждивение мужа, освобождённого по инвалидности, с условием его проживания на сто первом километре от Одессы. Выбрав село на станции Весёлый Кут, Ольга Петровна сняла для Александра Осиповича комнату. Туда я немедля и отправилась.
Скромное станционное помещение, железнодорожное депо, элеватор. Дальше село, огороды, сады. Хата, в которой разместился «на постой» мой Учитель, стояла у просёлочной дороги.
– Пришествие Та-ма-а-а-рочки, – встретил меня не мудрец, отсидевший восемнадцать лет, а растерявшийся в непривычной для него деревенской обстановке – ребёнок.
«Сашу не узнать. Ведь он когда-то был красив как бог. Чувствует себя плохо», – сказала в Одессе не видевшая его два десятилетия Елена Петровна. Он сдал и за те два с лишним года, что не видела его я. Выглядел постаревшим, пересиливающим нездоровье. Воодушевление от свободы выражалось в незнакомой неуверенности, в нерешительности внутреннего свечения. Его теснили планы: писать, опубликовать математические труды, философские записки и вообще «творчески состояться»! Он должен был зарабатывать на жизнь, дать наконец отдых Ольге Петровне, которая столько лет поддерживала его и деньгами, и посылками.
Даже если его природный скептический ум и оспаривал тогда эти радужные заблуждения, он простодушно вверял себя их власти, не принимая в расчёт ни реальный возраст, ни изменявшие ему силы. Это был его Час, данный для того, чтобы насытить себя иллюзорным ощущением возвращённой свободы.
Не было надзирателей, не били отбой в кусок рельса у вахты. За дверью хаты хозяйка ругала за что-то детей; в окна вплывали волны горячего воздуха позднего украинского лета. И, Господи, какое открывается раздолье для мыслей, когда нам чудится, что исторические беды имеют конец!
Александр Осипович рассказывал об Абезьском лагере особого режима, где он подружился с философом Л. П. Карсавиным, с Н. Н. Пуниным и поэтом Ярославом Смеляковым. Много лет спустя я прочла замечательные воспоминания А. А. Ванеева об этой поре – «Последняя кафедра Карсавина». Там упоминается и А. О. Гавронский. И тогда, в Весёлом Куте, при первой встрече на воле, Александр Осипович говорил о таинстве чисел, о Шопенгауэре, философии которого я не знала. Он останавливался, спрашивал: «Понимаешь?» Я с чистой совестью отвечала: «Да», безбоязненно добавляя что-то своё в развитие темы.
На следующий день, нагруженная продуктами и приобретённой для мужа посудой, в Весёлый Кут приехала Ольга Петровна. Когда-то в зоне Княжпогоста Александр Осипович, вынув из тайника портрет жены, сказал мне: «Познакомься. Это моя жена Олюшка. Мой Зулус». В Одессе я впервые с ней встретилась, и теперь в украинской деревенской хате мы сидели втроём.
Поздно вечером, когда в селе уже спали, Ольга Петровна пошла проводить меня до дома, где я пристроилась на ночлег. Мы долго прохаживались по улицам села и никак не могли расстаться. Она вспоминала:
– Никогда не забуду того страшного собрания на Киевской киностудии, когда один за другим поднимались члены партячейки, те, кого мы считали своими товарищами, и уничтожали Сашу. Партком киностудии обвинял его в том, что картины, которые он создаёт, искажают советскую действительность, чужды пролетариату, не нужны зрителю. Никто не встал на защиту. Ни один. В лучшем случае отмалчивались.
Одновременно это был рассказ о начале их совместной жизни. Она, в ту пору молодая ассистентка Александра Осиповича, представив, как ему одиноко и худо после разгромного собрания, однажды постучалась в номер к «патрону», после чего они уже не расставались.
– Жили мы тогда в гостинице, – продолжала Ольга Петровна. – Рядом в номере – Довженко с Юлией Солнцевой. До этого мы каждый вечер проводили вместе. Спорили, сражались, хохотали, а тут – словно мамай прошёлся по этой дружбе. Казалось, коридоры вымерли и все киношники мимо нашей комнаты проходят на цыпочках.
Публичное поношение, однако, было лишь предисловием. За предательством коллег последовала ссылка на Кольский полуостров, на станцию Медвежья Гора. Оля поехала за мужем. Там родился и умер их сын Петя. Там же Александр Осипович был арестован, осуждён на десять лет, отправлен этапом в северные лагеря, где ему к первым десяти годам срока добавили ещё десять. Только-то и всего: до революции он числился в партии эсеров; ставил фильмы, «чуждые пролетариату». Разве этого не достаточно, чтобы лишить свободы и продержать восемнадцать лет в тюрьмах и лагерях?
В том, о чём рассказывала Ольга Петровна, я узнавала знакомые приёмы, склад судеб и моего поколения. Не таким уж отдалённым оказалось их и наше «историческое время», чтобы не стать общим.
Приняв мужа на своё иждивение под именное поручительство, Ольга Петровна откровенно выказывала сейчас осторожность и страх: «Саше придётся каждый месяц ездить отмечаться в районное отделение милиции. Он теперь имеет статус высланного. По-моему, его друзьям не следует часто сюда приезжать. Это может ему повредить». А мы? Я подумала о Хелле, о множестве других людей, которые будут стремиться увидеть Александра Осиповича. И в первую очередь я сама должна была признать неуместность собственного появления здесь. Я понимала, что ограничения придумывает не эта светлая, самоотверженная женщина, столько лет ожидавшая мужа. Она ни в коем случае не могла теперь лишиться работы. Следовательно, должна была соблюдать режим, подразумевающий надзор и за связями, и за мыслями супругов.
В ту лунную украинскую ночь, когда всё вокруг было исполнено неизъяснимой природной благодатью, уже на свободе пришлось отхлебнуть глоток всё того же горького зелья запретов.
– Вы не осуждаете меня? Вы меня понимаете, Тамарочка? – заметив мою подавленность, спрашивала Ольга Петровна.
Как я могла не понять её? Понимала! Складывая из обломков памяти картину порушенной жизни, Ольга Петровна надеялась обрести в моём лице союзника:
– Давайте говорить друг другу «ты», как сёстры. Скажи мне: «Оля! Ты!»
Всем своим опытом чувств я отозвалась на её искренность и растерянность, на её страхи, на все трудности встречи с мужем после стольких лет разлуки!
На следующий день я уезжала. Радуясь перспективе театра для меня, горячо поддержав мою устремлённость к нему, Александр Осипович едва ли не молил:
– Только не уезжай далеко. Изволь устроиться поближе. Ты ведь знаешь, что я, как никто другой, буду тебе полезен.
С каким святым чувством я мчалась сюда и как страшно мне было бы снова потерять Александра Осиповича – или остаться теперь без них обоих!
– Ну что ж, – сказал брат Бориса, едва я появилась в Москве, – биржа открылась. Завтра пойдём, благословясь. Ты причепурься, и всё такое.
Одно слово «биржа» вызывало во мне дрожь и страх. Подкашивались ноги. Вдруг скажут: «Прочтите что-нибудь». Я испугаюсь, непременно испугаюсь и… не смогу. Одета ужасно. Туфли прохудились. Был бы у меня хоть какой-нибудь лёгкий, длинный шарфик болотного… нет, лучше золотистого цвета…
Премиум
О проекте
О подписке