До Второй мировой войны федеральное министерство обороны оказывало минимальную поддержку исследованиям в колледжах и университетах США. Федеральные обзоры, отслеживающие все источники финансирования научных исследований, проводятся в США с 1938 года – это свидетельство интереса правительства к тому, как финансируется знание. Охват этих исследований быстро расширился после 1940 года, особое внимание стало уделяться исследованиям в промышленности с государственным финансированием. До мобилизации периода Второй мировой войны многие ученые занимались проблемами, представлявшими интерес для армии или флота, и участвовали в военных программах, но министерство обороны не было важным источником денег для университетов. Однако во время войны университетские городки быстро трансформировались. Самых разных ученых привлекали к оборонным проектам, для обеспечения военных нужд создавались новые организации. Управление научных исследований и разработок, учрежденное по распоряжению президента в 1942 году и возглавляемое инженером Вэниваром Бушем, способствовало получению новых ценных знаний во время войны (и стало центром предоставления крупных грантов)[7]. После войны, в 1946 году, ВМС создали Управление военно-морских исследований для обеспечения сотрудничества университетских ученых и командования флота. В 1951 году министерства сухопутных и военно-воздушных сил учредили исследовательские управления с теми же целями. К 1950 году Управление военно-морских исследований финансировало 40 % всех фундаментальных исследований, проводимых на тот момент в Соединенных Штатах. Большинство источников считают Вторую мировую войну поворотным пунктом в финансировании науки военными[8].
В результате осуществления военных программ появилась система национальных лабораторий и всевозможных исследовательских центров[9]. Такие лаборатории, как Окриджская в штате Теннесси, Хэнфордская в штате Вашингтон, Лос-Аламосская в штате Нью-Мексико и Ливерморская в штате Калифорния, стали главными работодателями для ученых, инженеров и математиков. По словам Майкла Денниса, эта трансформация в области финансирования науки породила политические дебаты о характере науки. Она грозила низвести ученых до положения наемных техников, превратить их из производителей знания с высочайшим уровнем подготовки всего лишь в квалифицированных работников. Такой статус мог подорвать их профессиональные притязания на универсальность, нейтралитет и самостоятельность[10].
Финансирование из оборонного бюджета стало преобладающим для исследований в области фундаментальной науки. Хотя некоторые гражданские федеральные агентства, например Национальный научный фонд (созданный в 1950 году) и Национальные институты здравоохранения (формально организованные в 1930 году, но имеющие более долгую историю в рамках федеральных программ общественного здравоохранения), стали играть более заметную роль в финансировании научных исследований, оборонные ассигнования господствовали в этой сфере на всем протяжении 1950-х и 1960-х годов. В 1958 году 41 % фундаментальных исследований в университетах США велся на средства агентств и программ Пентагона. Однако в 1960-е годы с усилением студенческих волнений и протестов преподавателей высшей школы против участия США в войне во Вьетнаме ситуация изменилась. Во многих университетах секретные оборонные исследования стали восприниматься как не отвечающие миссии учебного заведения. Советы факультетов голосовали за запрет получения денег от Пентагона, и университеты разрывали связи с такими финансируемыми министерством обороны организациями, как Лаборатория Дрейпера при Массачусетском технологическом институте (МТИ) и Стэнфордский исследовательский институт[11]. В результате министерство обороны прекратило финансировать 16 исследовательских центров, существовавших на бюджетные деньги[12].
Тесные связи оборонного ведомства и университетских ученых восстановились с избранием Рональда Рейгана на пост президента США в 1981 году. Нежелание профессуры принимать финансирование со стороны министерства обороны ослабло из-за политики ограничения количества секретных работ, которые разрешалось проводить в университетах. Кроме того, выделяющие деньги агентства министерства обороны начали более явно поддерживать исследовательские проекты, не имеющие очевидного или непосредственного практического применения. В результате давления со стороны университетов ограничения, связанные с секретностью, были смягчены. У ученых появилось больше шансов публично представлять свои работы на научных конференциях и публиковать их. Однако после того, как Госдепартамент США начал в 1980 году расследование деятельности некоторых иностранных ученых в американских университетах, возникли новые трения. В результате в 1984 году президенты Калифорнийского технологического института, Стэнфорда и Массачусетского технологического института публично заявили, что их университеты будут отказываться от выполнения определенных исследований, если Пентагон продолжит ограничивать возможности публикации[13].
В определенной мере это было отражением давних разногласий, связанных с особым положением ученых и науки в любой политической системе – коммунистической или капиталистической, демократической или фашистской. Либеральный Запад в ответ на фашизм и коммунизм в XX веке продвигал идею о том, что наука несовместима с принуждением и насилием и может процветать лишь в условиях капиталистической демократии. Как убедительно демонстрирует Дэвид Холлинджер, предложенное в военном 1942 году социологом Робертом Мертоном понятие «научного этоса» отражало идею о том, что наука и демократия являются выражением друг друга. Мертон считал, что фашизм угрожает и той и другой[14], а для борьбы с фашизмом необходимо прививать основные ценности науки каждому гражданину. Мертон и другие социологи говорили о том, что любой гражданин, приверженный честному и свободному поиску истины, критическому подходу к знанию на основе достоверных фактов, а также ценностям антиавторитаризма, способен воспроизвести «научное братство». Наука же олицетворяет свободное общество и является критически значимой для сохранения демократии. Такие философы, как Майкл Полани, утверждали, что подлинно свободное общество нуждается в науке[15].
Джеймс Конант, химик, разрабатывавший химическое оружие в Первую мировую войну и ставший президентом Гарварда, также утверждал, что научная практика воплощает идеал свободного общества – собрание людей, движимых разумом, убеждаемых фактами и способных действовать в мире с позиции истины. В докладе «Общее образование в свободном обществе» Конант называет науку основой «духовных ценностей» демократического гуманизма. Не тот, кто высится на пьедестале, полагал он, а тот, кто действует как ученый в отсутствии социальной поддержки научного сообщества, есть истинный ученый. Для людей, закаленных рецензиями коллег и критическими комментариями, беспристрастность науки не более чем «лишенная героики повседневность». Героизм проявляют люди, способные мыслить и действовать как ученые в иных областях[16]. Эти наблюдатели реагировали на военную бойню XX века и на растущее осознание того факта, что рациональное мышление может приводить к трагедии. Чудеса науки к 1940-м годам включали в себя и технологии массового уничтожения.
Создание таких технологий, в свою очередь, привело технических специалистов на испытательные полигоны нового типа, где причиненный ущерб указывал путь к причинению еще большего ущерба. Имеется в виду «сопутствующий ущерб» как непреднамеренное последствие хаоса войны. К нему принято относить жертвы среди мирного населения (детей, женщин и престарелых) и разрушение транспортных систем или городской застройки, не являющихся военными целями. Понятие сопутствующего ущерба используется при описании намерения и относится к разрушениям, которые не являлись целью бомбежки. Моя концепция косвенных данных в определенной мере аналогична. Это «непреднамеренное» создание возможностей для получения информации и оценки нового знания на основе ущерба, причиненного войной человеку или окружающей среде.
Современное поле боя, по крайней мере с 1940-х годов, служило местом широкомасштабных полевых исследований. Например, изучение шока в реальном времени на итальянском фронте во время Второй мировой войны велось на солдатах с настолько тяжелыми ранениями, что они считались обреченными и поэтому передавались ученым для исследования[17]. Хиросима и Нагасаки стали послевоенными полигонами для получения информации о физике, раке, психологическом воздействии и влиянии на наследственность – и руины, и выжившие превратились в объекты широкого спектра долгосрочных научных исследований[18]. Война в Корее в 1950 году началась с разработки плана полевых исследований с целью испытания одежды и экипировки, процедур эвакуации и работы полевой медицинской службы. Боевые действия в Корее в большей степени, чем предшествующие баталии, рассматривались как возможность для исследования, шанс собрать данные в реальном времени на активном фронте. Поля сражений и разрушенные города все больше рассматривались как высокоинформативные натурные эксперименты, которые подлежали всестороннему изучению военными специалистами и учеными. Появилась возможность встраивать научное исследование в план вторжения, и знания становились одним из результатов насилия точно так же, как насилие являлось результатом применения знаний.
Для ученых эти новые пути получения знаний изменили само представление о том, что значит быть техническим специалистом, и эта книга посвящена влиянию милитаризации на научное сообщество в той же мере, что и влиянию науки на методы ведения войны. Я полагаю, что эволюция взаимосвязи санкционированного обществом насилия и технических знаний имеет ту же фундаментальную ценность для понимания истории человечества, что и появление суверенного государства, завоевание Европой значительной части мира или, в целом, развитие международных конфликтов, обычно рассматриваемых в рамках военной или политической истории. Действительно, события, люди, объекты и нарративы, к которым я обращаюсь в этой книге, занимают центральное место во всех этих сферах. Слишком многие классические исторические исследования представляют науку и технологию детерминированными и автономными силами, «возникающими» каким-то (волшебным?) образом, а не целенаправленно создаваемыми действиями и решениями людей. Моя работа посвящена исследованию этих действий и решений, а также их последствий.
Мое историческое повествование – это рассказ о парадоксальности, трагедии, совершенстве и творчестве. Парадоксальность связана с человеческим разумом. Способность мыслить – разумность – это особенность людей, принципиальное отличие «человека» от «человекообразного примата». В последние три столетия эта способность используется в военных целях. Разум стал полем сражения нового типа, местом, где сходятся геополитические силы и технические средства разрушения. Человеческий разум – это ресурс для нанесения человеку еще большего урона, учитывая, что специалисты при финансовой поддержке государства продолжают изобретать все более эффективные способы уничтожения тел, умов, городов и среды обитания. Вместе с тем сам разум – крайне уязвимая цель, во многих отношениях более важная для войны XXI века, чем фабрики или военные объекты. Террористическая война превращает человеческий разум в оружие. Страх и гнев, вызываемые пропагандой, могут наносить социально-экономический и политический ущерб.
Эта книга может показаться нелогичной. Она ориентирована на нравственность, но не ставит нравственные оценки во главу угла. Современные милитаризованные наука и техника представлены в ней как нравственная катастрофа, связанная с использованием способностей человеческого разума для причинения людям наибольших страданий. Однако это не череда оценок затрат и выгод и не список прозревших и непрозревших экспертов. Отчасти такой подход отражает мое убеждение, что мы живем в мире, допускающем такое положение дел. Специалист по науковедению Донна Харауэй давно говорит нам, что в современном научно-техническом обществе нет места, где можно остаться чистеньким. Как и другие ученые-феминистки 1980-х, Харауэй пыталась примириться с эпистемологической силой современной науки. Наука обещает раскрыть истинное знание о мире – во всех отношениях ценный товар, однако при этом играет хорошо известную роль в различных проектах подавления, например посредством научного расизма и сексизма. Харауэй стремилась создать повествование о науке, примиряющее «радикальную историческую условность всех притязаний знания» и «строгую приверженность честному описанию "реального" мира, которое в определенной мере приемлемо для всех и которое совместимо с всемирными проектами ограниченной свободы, разумного материального изобилия, умеренно обоснованного страдания и неполного счастья». Феминисткам, полагала она, не нужна «доктрина объективности, обещающая причастность к высшему знанию». Им требуются способы получения знания, «позволяющие формировать взгляды»[19].
В технических системах, нацеленных на максимизацию массового ущерба, ученые, инженеры и врачи, которые в силу своей профессии, казалось бы, должны работать на благо человечества, начинают видеть способы более эффективного уничтожения людей и обществ. Таким образом, все, о чем я здесь говорю, по определению имеет нравственную сторону независимо от того, хотят ли это замечать сопричастные. На мой взгляд, образчики исторического анализа, в которых развитие технологий прослеживается с точки зрения благотворности и разрушительности (например, конечных выгод военных технологий для гражданского населения, «полезности» войны для медицины или противопоставления нравственных и безнравственных ученых), втихую сводятся к расчетам, демонстрирующим определенные плюсы войны. Создание ядерного оружия, скажем, ведет к появлению (предположительно дешевой) атомной энергии, а опыт военных медиков позволяет лучше лечить бытовые травмы. Действительно, кое-какие технические знания, полученные во время войн в результате уничтожения людей и материальных ценностей, пошли на пользу гражданскому населению. Однако я не хочу оценивать последствия милитаризации знания по этой шкале.
В этом анализе важно учитывать еще один момент. Нельзя вставать на позицию, которая предполагает деление мира на врагов и друзей. Военная история чрезвычайно склонна к национализму – к систематическому объяснению побед или освещению блестящей стратегии и руководства. Подобные работы могут быть информативными и даже увлекательными, я и сама не раз пользовалась ими, но сейчас у меня другие цели. Я приглашаю читателя пойти вслед за мной другим путем, который будет обоснованным и информативным независимо от того, выиграли вы от военной мощи США или стали жертвой ее или любой другой военной системы. В этом повествовании объектом моего внимания является не грань между добром и злом, правым и виноватым, другом и недругом. Меня интересует грань между благоразумием и жестокостью. На анализ именно этой размытой границы нацелен данный проект. Хотя благоразумие ассоциируется с добром, а жестокость со злом, практика, которую я исследую, нередко олицетворяет и то и другое. Научные знания зачастую одновременно исцеляют и ранят, и, чтобы ясно увидеть это двуединство, стоит отодвинуть в сторону вопросы национализма и даже войны как таковой. Вопросы военного успеха и национального господства очень важны, однако иная точка зрения, которую я здесь предлагаю, позволяет по-новому взглянуть на то, как война и наука стали такими, как есть, и почему.
Я провожу параллель между двумя вещами – «туманом научной рациональности» и «туманом войны». Как заметил Карл фон Клаузевиц, на войне «действия происходят в своего рода сумерках, подобии тумана или лунного света, где все зачастую имеет гротескный вид и кажется больше действительного». Прусский военный теоретик XIX века рассматривал не только стратегию, но и неопределенности, рациональную и эмоциональную стороны войны. Он считал, что война – это «захватывающая триада» насилия, шанса и расчета. Он не романтизировал сражение, а оценивал баталии в экономических категориях, когда даже такие идеализированные понятия, как честь и гений, вписывались в «балансовую ведомость войны». Клаузевиц позаимствовал язык у коммерции, придавшей войне рациональный и финансовый характер, – форму расчета затрат и выгод в «стратегическом бюджете», где смертоубийство представляло собой наличный расчет в бизнесе, который обычно ведется в кредит[20].
Питер Парет предполагает, что Клаузевица в значительной мере неверно интерпретировали и поняли, поскольку его идеи были вырваны из контекста своего времени и подогнаны под нужды позднейших дебатов. Это, безусловно, верно: Клаузевица «читали так, словно он был специалистом по анализу военных проблем конца XX века»[21]. Однако и такое прочтение, пусть исторически спорное, отчасти делает его актуальным для меня. Идея «тумана войны» активно обсуждалась в военных кругах Соединенных Штатов на пике холодной войны, и Клаузевиц был, пожалуй, менее влиятельным в собственную эпоху, чем через 130 лет после смерти (он умер в 1831 году от холеры, и рукопись трактата «О войне» готовила к изданию в 1832 году его жена Мария)[22]. Название книги Германа Кана 1963 года «О термоядерной войне» – холодный расчет выживших в атомной войне – было данью уважения к Клаузевицу[23].
Эскалация холодной войны в 1950-х годах сделала Клаузевица одним из самых цитируемых военных теоретиков, и его соображения использовались для объяснения войны и придания смысла политике. В определенной мере это объяснялось его идеей о том, что уничтожение любого врага в войне должно, по логике вещей, быть абсолютным и полным. Важно отметить, что Клаузевиц не «призывал» к такому уничтожению. Скорее, он указывал, что это логичная теоретическая цель любой военной машины, если противник не сдается. Вследствие научно-технического прогресса середины XX века эта мысль перестала быть чисто теоретической, и его слова приобрели новое тревожное звучание.
Полное уничтожение, сделавшее идеи Клаузевица столь созвучными XX веку, было обеспечено в лабораториях теми, кто, казалось бы, твердо стоит на стороне благоразумия и рациональности. Многие из тех, о ком я буду говорить здесь, – ученые, инженеры, врачи и другие специалисты – верили в силу трезвой человеческой мысли. Эксперты – это обычно люди, ориентирующиеся в своей профессиональной жизни на рациональность. Однако, подобно генералам, за которыми столь проницательно наблюдал Клаузевиц, они нередко действуют в тумане и сумерках войны. Порою они отрываются от своих сообществ и хоронят профессиональную карьеру.
Итак, я исследую «туман научной рациональности». Я пытаюсь свести воедино знание и насилие в историческом плане и дать представление о той силе, интенсивности и сложности, которые были характерными для реальной практики последних трех столетий. Попутно я отмечаю серые зоны, в которых люди, обученные стремиться к истине, становились агентами конечного насилия.
О проекте
О подписке