Вика была права, когда считала худрука одиноким.
Несколько лет назад он купил в Штатах, в Техасе небольшой домик, летал туда каждым летом, в каникулы, на лечение хронических хворей и отдых. Штаты нравились худруку уровнем комфорта, медициной и сервисом, а даже тем, что сильно походили на Россию: народ – простотой, размахом и юмором, территории – пространством, климат – разнообразием и даже зимним снегом.
Однажды он вывез в Техас жену, которая влюбилась в город Даллас, не только потому что в этом городе было святое для нее место, где был памятно убит ее любимый президент Джон Кеннеди, но и потому, что в Далласе существовал прекрасный музей изобразительных искусств. Татьяна неплохо, еще со школы, знала английский, в России она получила искусствоведческое образование – сумасшедшая идея прорваться на работу в Далласский музей стала ее мечтой. Великий артист помочь ей не мог, энергичная супруга всего добилась сама и довольно скоро сумела стать музейным гидом. Дом был, легальный заработок тоже ее устраивал и, когда великому артисту надо было возвращаться в Москву к открытию очередного театрального сезона, Татьяна объявила, что собирается остаться на время в Далласе, чтобы закрепить свой статус. «Она права», – подумал великий артист, поцеловал жену, собрал чемодан и с тоскою в сердце улетел к истинному своему призванию, своему театру. Он снова вернулся в Штаты уже на Рождество и нашел Татьяну в прекрасном состоянии. Дом был ухожен и мил: повсюду красовались цветы, летали птицы и счастливо мяукал Армену его любимый сиамский кот Фил.
Супруги счастливо встретили Новый год, и Татьяна сказала, что из-за работы сможет вернуться в Россию не раньше лета. Великий артист подумал и решил, что она и сейчас права. Она проводила его до самолета, они поцеловались, сказали друг другу «до встречи», самолет взял курс на Москву, и артист понял, что жена никогда сама не вернется на родину.
Никто никого не собирался подводить или, не дай бог, подставлять, но у жизни свои законы, и зачастую она самовольно распоряжается жизнью людей.
Московская квартира быстро заросла пылью, грязью, артист нанял таджичку и проблему закрыл, но пустоту и холод семейных стен он закрыть не смог, и все дальнейшие события его жизни – спасибо Татьяне – произрастали с ним на горькой земле одиночества. И всенародная слава помочь ему не смогла.
Так заведено у великой славы.
Дни он проводил в театре среди поклонников и льстецов, там же в театральном буфете столовался, это было ему удобно. Вечерами возвращался в просторную свою квартиру, шел на холодную кухню, где давно не готовили любимую долму, и кипятил воду для чая. Заварным чайником с дулевскими петухами, подаренном на очередном юбилее, он не пользовался, пакетированный чай, заваренный в стакане, был удобнее и быстрее давался. Со стаканом зеленого чая возвращался в гостиную, запускал телевизор и искал в нем футбол – какой угодно, лишь бы футбол. Худрук считал себя профессионалом и знатоком футбола. Футбол завораживал, согревал, отвлекал от мыслей о далекой, бросившей его жене, о репетициях скучной голландской пьесы «Башня» и переносил вдаль, в любимую Армению, на солнце и тепло, на зеленое поле команды Арарат, где черноголовый Арменчик когда-то тренировался в детской команде при мастерах. И сразу вспоминалась любимая мама, которая всегда сидела на трибуне и, когда сына обижали, требовала, чтобы он давал сдачи. «Если кто-то на тебя пукнет, говорила она, отойди на полметра и перед обидчиком покакай». Так, следуя мудрым наставлениям мамы, Армен всегда и делал, и в результате стал человеком и артистом, способным на большое в искусстве. Проклятый театр, думал иногда худрук, если б не он, играл бы я в свое время, может быть, в самой «Баварии» – чем я хуже нашего армянского Мхитаряна? Он проклинал иногда театр, но только потому, что театр сильно любил, и проклинал его за это неистово и грозно, пропорционально силе своего огромного таланта. Свой же театр он охранял как крепость, как собственную душу, его безопасность от внешних и, главное, внутренних врагов была делом всей его оставшейся жизни.
Осинов был прав, когда считал худрука прирожденным охотником. Запах, след, тропа – слагаемые инстинкта безошибочно вели его по жизни. Если к этому добавить небывалое чувство предвидения и предчувствия, то станет понятно на какого матерого зверя затеяли охоту недалекие артисты плюс завлит.
Худрук всегда знал, чувствовал откуда и когда грянет выстрел и до сей поры умело обходил опасности. Будь то министерство, злобные блогеры, обделенные артисты, недовольные зрители или даже врачи – кстати, к последним он относился с особой трогательной нежностью. «Пей таблетки, не пей, – смеялся он в голос над их глубокомысленными рецептами, – а под нож все равно пойдешь!» – имелся в виду, понятно, нож патологоанатома. Хотя, по правде сказать, опасность ему никогда всерьез не угрожала, его всегда баюкало и баловало народное обожание – что могло бы отменить в нем природный механизм предчувствия и бдительности – но не отменяло. Армен Борисович глубоко знал российскую жизнь, знал ее неожиданные прыжки и кульбиты и всегда был на чеку.
Когда в театре, скрытными стараниями Осинова, Саустина и Вики едва-едва потянуло далеким дымком смуты, худрук насторожился и, как любой диктатор в истории, первым делом привел в действие свою агентуру. Выявить зачинщиков и провести профилактику, так решил худрук. Профилактика означала традиционно российскую, партийную чистку, то есть, немедленное увольнение из театра. Прополоть и проредить! Дурную траву с поля вон! Так по-государственному размашисто и вполне по-русски действовал художественный руководитель. Это было первое срочное средство, и он это сделал. Трех артистов и четверых рабочих сцены уволил якобы за опоздания, но цель была другая.
Второй главный рецепт борьбы за власть в театре состоял в уничтожении единодушия в народе, то есть среди артистов: единодушие в народе, то есть среди артистов, приводило к бунту и жалобам наверх, что тоже было недопустимо.
Верь глазам, считал худрук. Не рукам и даже не поступкам – они тоже обманут, верь глазам! Всмотрись в них, прочувствуй, как чувствует зверь, прочитай в них то, что заложено в человеке от рождения – не ошибешься! Так искренне и сильно научно подходил к проблеме худрук и, к сожалению, часто ошибался.
В театре, как в любом государстве, хватает жалобщиков и недовольных, всегда есть те, кто доносит начальству «окопную» правду из грим-уборных, из-за кулис и из отдельных цехов. Доносчики и агентура – мой золотой фонд, справедливо, как каждый диктатор, считал худрук. Однако бдительность в этот раз мало помогла вождю, ни Саустина, ни Вики в списке подозреваемых не оказалось, оба были слишком осторожны, чтобы сразу попасть на глаза осведомителям, и настоящая заноза осталась до поры под театральной кожей.
Список же подозреваемых, которых предполагалось прополоть, оказался разноперым, их склоки и жалобы больше походили на сведение личных счетов и кляузы, чем на организованную компанию против худрука. Он понял это быстро, но все же зубы, для острастки остальных, надо было показать.
– Здравствуй, золотце, – говорил он очередной жалобщице. – Скажи, что тебе в театре не нравится?
– Зарплата маленькая, – надувало губки золотце. – А еще Зойка Завьялова ужас как матерится… и прямо перед выходом на сцену, когда я в образ нежной матери вхожу…
– Понял, – кивал худрук, отпускал жалобщицу и ставил галочку против ее фамилии. «Реваншистами» называл он таких, которые, якобы боролись за правду, на деле – за собственные недополученные права, которые хотелось получить даже ценой наветов и сплетен.
Кнутом и пряником – на словах! – боролся вождь с недовольными и реваншистами, на деле же выходило, что всегда по – барски, то есть, кнутом и не всегда справедливо. Армен Борисович для примеру громко уволил трех слабых артистов, еще троих снял с ролей в новой постановке, а абсолютно невиновному, талантливому специалисту по новой энергетике и слабому на рюмку Шевченко объявил выговор с удержанием жалованья. «За что?» – появился в его кабинете обиженный, с воспаленными глазами Шевченко, которому и так не хватало зарплаты для обслуживания своей классической слабости. «Чая много пьешь. Извини за слово чай», – таков был творческий ответ художественного руководителя.
До Осинова худрук не добрался: на всякого мудреца довольно простоты. Осинов срочно искал пьесу и был вне подозрений – так считал худрук и промахивался будто начинающий охотник. Именно завлит пустил по театру слушок, что Армен Борисович не угодил министру и что его скоро собираются заменить. Слушок побродил по коридорам и породил сплетни. Клевета поползла по театру как вездесущий табачный дым – Осинов хорошо знал Шекспира и приемы мировой драматургии.
А худрук, проводя профилактику, великодушно ограничился малой кровью, бдительности он не терял, но на время успокоился. Малая кровь всегда лучше большой, считал большой артист, хотя, чем она принципиально лучше, сказать трудно.
Он ограничился малой кровью, он забыл или не знал, что в мировой драматургии, как, зачастую, и в политике, большие проблемы решаются только большой кровью.
Делать нечего: Осинов искал пьесу.
И в поисках своих постоянно спорил с Викой.
Легко впустую сотрясти воздух, что плохая пьеса должна быть яркой и привлекательной по форме как цветные лоскутки, фантики, бусики или что там еще? Ты попробуй ее найди такую плохую яркую пьесу, от которой невозможно отвязаться даже ночами!
Он не очень рассчитывал на успех, когда обзванивал и встречался с завлитами других театров. Никто не отдаст тебе хорошую пьесу, понимал он, но, может быть, спихнут, то есть, по-товарищески поделятся плохой? Но ни хорошей, ни плохой пьесой другие театры делится с ним не собирались, это считалось дурной приметой. «Поцелуй их всех в темя, – наконец, сказал себе Осинов, – и ищи сам». Но где, как?
Беспощадное наше время.
Интернет смердил как неприбранное кладбище. Самиздат был засорен сотнями не имеющих отношения к профессии и жанру поделками, выбрать яркую плохую пьесу было невозможно: плохие пьесы оказывались просто серыми и похожими друг на друга, потому что не имели ни лица, ни гендерных признаков формы. Он читал пьесу за пьесой и каждый раз с повышенной нежностью: «Вау, вашу мать!» поминал Вику. Пользуясь положением, необходимостью и случаем, он пролез в жюри престижного конкурса пьес «Действующие лица», рассчитывая хотя бы там, среди неудачников конкурса отыскать пустое, но яркое. Первое он нашел в изобилии, второго не нашел вовсе и вспомнил заветы великих, что яркая форма как правило соответствует богатому содержанию. Все было кончено. Плаха приближалась, искрил лезвием топор, спасения не было.
Сталкиваясь с худруком, принимал бодрый вид, надувал, подмигивая шефу, кожу лица и успокаивал, что дело катится. А на встречах заговорщиков пил горькую и признавался, что близок к отчаянию. И Савостин, и Вика хорошо его понимали, они тоже вовсю искали пьесу и тоже вместе с ним пили тот же спасительный напиток.
А шеф нажимал. Затаскивал в кабинет, тыкал в Осинова деревянный палец, напоминал, что времени у него в обрез и трескуче смеялся. «На панель пойдешь, завлит! В школу, в детский сад! Стихи классиков преподавать будешь!» Осинов не спорил, улыбался через силу тонким шуткам худрука и только с облегчением соображал про себя, что с таким похабным животом как у него он вряд ли кому-то понадобится на панели, в садике – сподручней.
С тяжелой душой собирался Осинов на последнюю встречу к Саустину. Болела душа, ноги шли плохо, ноги всегда знают к кому и зачем они направляются – ноги точно не любят последних грустных встреч. Он вышел из квартиры, с печальным смыслом, как в прошлое, захлопнул дверь, обернулся к широкому лестничному окну, к старинному, многажды крашенному, советскому еще подоконнику, на котором тайком любила покуривать усатая соседская няня соседей, и увидел на нем, рядом с консервной банкой, заменявшей пепельницу, зеленого цвета сидюшку. «Чудо!» – толкнуло его. Пьеса?
И вспомнил из Шекспира, что чудо, как и зло, подстерегает нас на каждом повороте. И неправда, что чудес случается меньше, чем злодеяний – гармония и устойчивость мира заключена в их абсолютном равновесии. Все эти дни он ждал чуда, и оно явилось.
Он едва тронул зеленый CD, как тотчас дернуло его током и все высокое в нем подсказало, что это то, что надо и, значит, это чудо. «А иначе – чье это, откуда? Кто забыл? Как прилетело? Кто подложил? И почему именно на мое окно?» – спрашивал себя Осинов и, взмокнув лысиной, наконец, сообразил, что вопросы к чуду совершенно неуместны. Оно есть чудо, и явилось оно, как чудо, как чудесная икона, то есть, само по себе. Свят, свят, свят. Осинов был человеком почти неверующим, но сейчас глаза его сверкнули верой, и он прошептал: «А может, и правда, что оттуда!»
Но тотчас все низкое в нем тоже взыграло и утихомирило его воспарения. «Не радуйся, Осинов, – сказало оно ему. – Тебе подложили фуфель, рекламу или, в лучшем случае, порнуху».
«Да, – признал завлит, – вполне могло быть и такое. Хорошо бы, чтоб порнуху, только, чтоб не компромат на самого себя».
Он осторожно поднес сидюшку к глазам.
Он даже фамилию автора не запомнил. Прочел на пластмассе странное какое-то название «Фугас», а ниже «пьеса», и руки его задрожали. Он сунул сидюшку за пазуху, ближе к сердцу, вороватым бочком скользнул обратно к своей квартире и через минуту оказался в прихожей. С превеликой аккуратностью, боясь спугнуть чудо, выложил священную находку на заваленную шарфами и перчатками тумбочку, скинул с себя куртку, шапку, башмаки и, не заметив жены, юркнул в крохотный свой кабинет и припал к компьютеру.
Какой-то «Козлов», прочитал и принял в сознание фамилию автора Осинов. «Фугас», пьеса. Кто это, что это, откуда? И снова, взмокнув лысиной, вспомнил Осинов, что когда-то дневники белого офицера Крюкова послужили Шолохову основой великого «Тихого дона». «Господи, – в запале испугался Осинов, – а не случится ли такое же с Козловым? Или может здорово, что случится?»
О проекте
О подписке